РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
День выдался тяжелым.
Солнце пекло немилосердно, воздух над полем дрожал и плавился, и даже к вечеру не принесло прохлады — только душный, тяжелый ветер потянул с юга, гоня по небу рваные облака.
Егор заглушил трактор, когда солнце уже коснулось края леса, и долго сидел неподвижно, слушая, как звенит в ушах непривычная тишина.
Домой идти не хотелось. В избе было душно, мать хлопотала по хозяйству, бабка ворчала с печи, Пашка носился с удочками — обычная вечерняя суета.
А на душе скребли кошки. Третью ночь подряд он плохо спал, ворочался, думал о разном. О Маньке думал — о том, как она тогда на Мишкином празднике смотрела на него, и слова её: «Если ты мне нужен?» — никак из головы не шли.
О войне думал — слухи ползли по деревне густые, как утренний туман над рекой.
Мужики в правлении шептались, бабы у колодца крестились украдкой. Даже Мишка, вечно веселый, при встречах хмурился и говорил тише обычного.
— Егор! — оклик вырвал его из раздумий.
Он обернулся. По меже, размахивая удочками, бежал Мишка. Рубаха нараспашку, картуз на затылке, рыжие вихры торчат во все стороны.
— Чего расселся? — крикнул он, подбегая. — Давай на реку!
— Чего забыл? — Егор спрыгнул с трактора, разминая спину.
— Рыбалить! — Мишка сиял, будто не было никаких тревог, будто война — это выдумки баб у колодца.
— Ночь сегодня самая что ни на есть рыбная. Месяц молодой, тепло, тихо. Язь пойдет — закачаешься. Катерина уж уху заказала.
Егор помялся. Устал он за день, кости гудели, глаза слипались. Но Мишка смотрел так, что отказать было невозможно.
— А спать когда?
— Наспимся! — Мишка хлопнул его по плечу. — Давай, Егор. Последний раз в этом году, может. Скоро осень, не насидишься.
Последний раз... Эти слова кольнули неприятно. Егор посмотрел на закат — багровый, тревожный, на облака, бегущие по небу, как стадо испуганных лошадей.
— Ладно, — кивнул он. — Зайду домой, скажусь.
— Жду на старом месте! — крикнул Мишка и припустил обратно, только пятки засверкали.
Дома Егор быстро перекусил вчерашними щами, сунул в котомку краюху хлеба да луковицу. Мать глянула тревожно:
— Куда на ночь глядя?
— На реку, с Мишкой. Рыбалить.
— Ой, Егор, — вздохнула она. — Чтой-то мне неспокойно. Сердце ноет.
— Мам, ну что ты, — он обнял её, чмокнул в макушку. — Мы ж не на войну, на рыбалку.
— Дай-то бог, — она перекрестила его. — Смотри там, не утони.
— Не утону, — усмехнулся Егор.
Бабка с печи подала голос:
— Смотри, Егорка, русалки там. Затянут в омут — и не пикнешь.
— Баб, ну какие русалки? — Пашка, вертевшийся тут же, засмеялся. — Егор, возьми меня!
— Спи, малой. На рыбалку ночью только взрослые ходят.
Пашка надулся, но спорить не стал — знал, что бесполезно.
Егор вышел.
Ночь уже опустилась на деревню — синяя, густая, звездная. Воздух стоял неподвижно, только пахло так остро и густо, что кружилась голова: мятой, полынью, нагретой за день землей, цветущим донником. За околицей ухала выпь — грустно, протяжно, будто оплакивала кого-то.
Он шел по тропинке к реке, и каждый шаг отзывался в груди непонятной тревогой.
Остановился на минуту, оглянулся на деревню. Огни в окнах гасли один за другим, только в некоторых еще теплился желтый свет.
Его дом стоял третьим от края — маленький, темный, родной.
«Ничего, — подумал он. — Все будет хорошо».
И пошел дальше.
"****
Река встретила его тишиной и прохладой.
Старое русло, где они с Мишкой рыбачили с детства, лежало в низине, заросшее ивняком и ольхой.
Вода здесь была темная, спокойная, с медленным течением, а у противоположного берега начинались заросли кувшинок — любимое место язя и окуня.
Мишка уже был на месте.
Сидел на корточках у самой воды, разводил костер.
Рыжие волосы его отсвечивали в свете первых языков пламени, делая его похожим на лесного духа.
— Егор! — заорал он радостно. — А я уж думал, не придешь. Давай сюда, место занял лучшее.
Егор спустился к воде, бросил котомку на траву, присел рядом. Мишка раздувал огонь, подкладывал сухие ветки.
Костер затрещал, загудел, выкидывая в темное небо снопы искр.
— Чего так долго? — спросил Мишка.
— Мать крестила, бабка русалками пугала.
— А, — Мишка засмеялся. — Моя тоже. И Катерина: «Не утони, не промокни, не простудись». Бабы, они такие.
Он достал из мешка две удочки, протянул одну Егору.
Насадили червей, закинули. Поплавки замерли на темной воде, чуть подрагивая на течении.
— Ну, — Мишка потер руки. — Теперь жди.
Они сидели у костра, смотрели на огонь.
Река дышала ровно и глубоко, плескалась у берега, шелестела камышом. Где-то далеко, за лесом, ухала сова.
Луна еще не взошла, и звезды горели ярко, щедро, рассыпались по небу, как алмазная пыль.
— Красота-то какая, — Мишка задрал голову. — Глянь, Егор. Млечный Путь видно. Говорят, это дорога в рай.
— Кто говорит?
— Бабка моя. Она все знает.
Егор молчал, смотрел в небо.
И вдруг подумал: а что там, за этими звездами? Есть ли кто? Или мы одни во всей вселенной?
— Тревожно мне, Миш, — сказал он неожиданно для себя.
Мишка повернулся к нему, вгляделся в лицо.
— Из-за войны?
— Из-за всего. Слухи эти. И Манька эта.
— А что Манька?
— Ходит за мной. Глазами стреляет. А я не знаю, чего хочу.
Мишка помолчал, поковырял палкой в костре.
— А ты не думай, Егор. Сердце подскажет. Оно не обманет.
— Сердце, — усмехнулся Егор. — Оно у меня, как камень.
— Врешь, — Мишка толкнул его в плечо. — Ты добрый, Егор.
Просто закрытый. А Манька — хорошая девка. Не упусти.
Егор ничего не ответил.
Смотрел на поплавок — тот вдруг дернулся, ушел под воду. Он подсек, вытащил небольшого окунька, блестящего в свете костра.
— Во! — Мишка обрадовался. — Первый пошел!
Окунь бился в руках, раскрывал рот, блестел чешуей.
Егор снял его с крючка, бросил в ведро с водой. Рыба ушла на дно, затихла.
— Хорошая ночь, — сказал Мишка. — Рыбная.
Они сидели до полуночи.
Клевало вяло, но то и дело попадались окуни, пара подлещиков, даже один небольшой язик попался — Мишка чуть не упал в воду, когда вытаскивал.
Смеялись, шумели, распугали всю рыбу на версту, но им было все равно.
Костер горел ярко, бросал на воду золотые дорожки.
Где-то за рекой запел соловей — сначала робко, пробуя голос, потом залился, защелкал, засвистел на всю округу.
— Слушай, — Мишка замер. — Как поет, заливается. Говорят, соловей только перед счастьем поет.
— Или перед бедой, — буркнул Егор.
— Типун тебе на язык, — Мишка перекрестился. — Не каркай.
Егор усмехнулся.
Налил в кружки из бутылки, которую Мишка прихватил из дома — не самогон, а домашний квас, холодный, терпкий. Выпили, закусили хлебом.
— Егор, — вдруг спросил Мишка серьезно. — А ты на войну пойдешь, если что?
Егор долго молчал. Смотрел на огонь, на реку, на звезды. Потом ответил:
— Пойду. А куда деваться?
— И я пойду, — Мишка вздохнул. — Катерина плачет.
Говорит, не пущу. А как не пустишь? Родина, она одна.
— У тебя Катерина, — Егор повернулся к нему. — Ты жениться хотел.
— Хотел. И женюсь .
А пока... — он махнул рукой. — Пока рыбалим.
Они замолчали. Где-то за лесом прокатился далекий гром — или показалось? Егор прислушался. Нет, тихо. Только соловей поет да река плещется.
Первый поплавок дернулся сильно, резко. Егор подсек — и удилище согнулось в дугу. Леска натянулась струной, засвистела.
— Дай сюда! — Мишка подскочил. — Язь! Крупный!
Они вдвоем вцепились в удочку, тянули, матерясь шепотом, чтобы не спугнуть.
Рыба ходила кругами, не давалась, уходила в глубину. Мишка зашел в воду по колено, Егор держал его за пояс.
— Тяни! — орал Мишка. — Тяни, Егор!
Вытащили. Язь — килограмма на два, золотистый, широкий, красивый — бился на траве, сверкал чешуей. Мишка навалился на него грудью, прижал.
— Есть! — заорал он на всю реку. — Есть, мать твою!
Смеялись, хлопали друг друга по плечам, как мальчишки. Язя бросили в ведро — он едва помещался, хвост наружу торчал.
— Вот это уха будет! — Мишка сиял. — Катерина обалдеет!
Они успокоились, снова сели к костру.
Мишка подбросил дров, пламя взметнулось выше, осветило их лица — веселые, разгоряченные, молодые.
— Слушай, Егор, — вдруг сказал Мишка. — А давай загадаем что-нибудь?
— Чего?
— Ну, чтоб все хорошо было. Чтоб войны не было. Чтоб пожениться нам, чтоб дети были. Загадаем?
— Давай, — Егор кивнул.
Мишка встал, подошел к воде, зачерпнул в ладони.
— Я загадаю и выпью воду из реки. Вода наша, родная, она исполнит. Только верить надо.
Он зачерпнул, пошептал что-то, выпил. Вернулся к костру.
— Теперь ты.
Егор подошел к воде.
Река лежала перед ним темная, бескрайняя, уходящая в ночь. Звезды отражались в ней, дрожали, плыли.
Он зачерпнул ладонями, поднес к лицу. Вода была холодная, чистая, пахла тиной и свободой.
«Хочу, чтоб все живы были, — подумал он.
— Мамка, бабка, Пашка. И чтоб Мишка с Катериной поженились. И чтоб...»
Имя само всплыло в голове. Манька.
Он выпил воду, вернулся к костру.
— Загадал?
— Загадал.
— Ну, теперь сбудется, — Мишка кивнул уверенно. — Обязательно.
Они сидели до рассвета.
Говорили о разном — о детстве вспоминали, о школе, о том, как вместе в первом классе парты ломали. О девках говорили, о работе. Мишка про Катерину рассказывал — как встретил, как полюбил, как боялся подойти. Егор слушал, улыбался.
— А ты, Егор, — спросил Мишка. — Ты кого-нибудь любил?
Егор долго молчал. Потом ответил:
— Не знаю. Наверное, нет.
— А Манька?
— Манька... — он вздохнул. — Не знаю, Миш. Она хорошая. Но не готов я.
— Готов, не готов, — Мишка махнул рукой.
— Жизнь она, Егор, короткая. Не успеешь оглянуться — старость придет. А там и вспомнить нечего будет, кроме трактора да поля.
Егор усмехнулся:
— А что, поле — плохо?
— Поле — хорошо. Но одному в поле — тоскливо.
Рассвет занимался медленно, нехотя.
Сначала порозовело небо на востоке, потом зазолотились облака, потом вспыхнул край солнца — огромный, красный, как наливное яблоко.
Туман поднялся над рекой, поплыл белыми космами, цепляясь за кусты. Соловей замолк, зато защебетали птицы, закрякали утки в камышах.
Егор и Мишка сидели у костра, смотрели на восход.
В ведре плескалась рыба, на траве лежали удочки, костер догорал, пуская сизый дымок.
— Красота-то какая, — сказал Мишка тихо. — Господи, какая красота. И зачем война людям? Зачем?
— Глупость, наверное, — ответил Егор. — Жадность.
— А может, не будет? Может, пронесет?
— Может, и пронесет.
Они помолчали. Егор встал, потянулся, хрустнув костями.
— Собираться надо. Домой пора.
— Давай еще посидим, — попросил Мишка. — Чуть-чуть.
— Посидим.
Они сидели на берегу, смотрели, как поднимается солнце, как рассеивается туман, как оживает река.
Где-то за деревней замычала корова, запели петухи, залаяли собаки. Начинался новый день.
Егор думал о доме.
О матери, которая уже встала и хлопочет у печи. О бабке, которая шамкает молитву.
О Пашке, который спит, раскинув руки, и снится ему, поди, окунь тот огромный. И вдруг так остро захотелось домой, к ним, что аж сердце защемило.
— Пошли, — сказал он. — Правда, пора.
Собрали удочки, рыбу, потушили костер. Мишка закинул мешок на плечо, оглянулся на реку.
— Хорошая ночь была, Егор. Запомнится.
— Запомнится, — согласился Егор.
Они пошли по тропинке к деревне. Солнце поднималось выше, золотило рожь, играло в росе на траве. День обещал быть жарким, ясным, мирным.
У околицы они разошлись — Мишке направо, к Катерине, Егору прямо, к своему дому.
— Вечером увидимся! — крикнул Мишка.
— Увидимся, — отозвался Егор.
Он вошел во двор.
Мать уже была на ногах, поила Зорьку.
— Вернулся? — обрадовалась она. — Ну и слава богу. А я уж волновалась.
— Всё хорошо, мам, — он обнял её. — Всё хорошо.
В избе пахло хлебом и молоком. Бабка сидела на лавке, перебирала тряпицы.
Пашка еще спал, разметавшись на полатях.
Егор прилег на свою лавку, закрыл глаза. Перед глазами стояла река, костер, Мишкино лицо. И Манька.
«Хорошая девка, — подумал он. — Может, и правда не упускать?»
Мысли путались, сон наваливался тяжелый, теплый. Он заснул, так и не додумав.
****
Егор проснулся от того, что солнце светило прямо в глаза.
Сквозь занавеску пробивались золотые лучи, рисовали на полу танцующие зайчики.
За окном вовсю заливались птицы, где-то мычала корова, пастух играл на рожке — обычное утро обычного воскресного дня.
Он потянулся на лавке, хрустнул костями.
Вчерашняя рыбалка давала о себе знать — руки и ноги гудели, глаза слипались, но спать дальше было нельзя.
Дел полно: матери помочь по хозяйству, трактор проверить, да и Мишка обещал зайти — похвастаться ухой из того самого язя.
В избе было тихо.
Только бабка Матрёна сидела у окна на своей лавке и смотрела на улицу. Что-то в её лице показалось Егору необычным — осунулась она как-то за ночь, сгорбилась сильнее обычного.
— Баб, ты чего не спишь? — спросил он, натягивая рубаху.
Бабка повернулась к нему медленно, будто нехотя.
Глаза у неё были красные, опухшие — плакала, что ли?
— Егорка, — голос её дрогнул. — Война, Егорка.
Он замер с рубахой в руках.
— Чего?
— Война, говорю. Немец напал. По радио передавали. Война, родимый.
Егор стоял посреди горницы и не мог пошевелиться.
Слова бабки влетали в одно ухо, проходили сквозь голову и вылетали из другого, не задерживаясь, не оставляя следа. Война?
Какая война? Вчера ещё они с Мишкой рыбу ловили, соловья слушали, воду из реки пили, загадывали желания. Вчера ещё мир был, покой, тишина.
А сегодня — война.
В сенях хлопнула дверь.
Вбежала мать — бледная, с трясущимися губами, платок набекрень, в руках пустое ведро — видно, за водой пошла и назад вернулась.
— Егор! — крикнула она с порога. — Слышал?
— Слышал, мам, — голос у него сел, стал чужим, хриплым.
Мать подошла к нему, обхватила руками, прижалась мокрой щекой к груди.
Она не плакала — только вздрагивала мелко, часто, и губы её шептали что-то беззвучное.
То ли молитву, то ли заклинание от беды.
В избе повисла тяжёлая, звенящая тишина. Даже птицы за окном притихли, будто почуяли неладное.
А потом завыла бабка.
Это был не просто плач — это был вой, древний, страшный, какой, наверное, выли бабы на Руси ещё во времена татарского нашествия, когда провожали мужиков на сечу. Бабка Матрёна сползла с лавки, встала на колени прямо на холодный пол, подняла руки к иконам и завыла:
— Господи, спаси и помилуй! Господи, защити! Детушки наши, кровинки наши! На кого ж вы нас покидаете?! На кого ж вы нас оставляете?!
Она билась головой об пол, рвала на себе платок, и слёзы текли по её старческому лицу, падали на выцветший сарафан.
Егор кинулся к ней, подхватил под мышки, поднял.
— Баб, баб, не надо! — кричал он, сам не понимая, что говорит. — Баб, встань!
Но бабка вцепилась в него мёртвой хваткой.
Сухие, скрюченные пальцы впились в его руки, в плечи, в рубаху. Она прижималась к нему, обнимала, гладила по голове дрожащими руками и выла, выла, выла:
— Егорка! Егорушка! Внучек мой! Не пущу! Никуда не пущу!
Умру, а не пущу! Спрячу в погребе, в лесу схороню, под пол зарою — не отдам! Не отдам ихним псам! Не пущу, не пущу, не пущу!
— Баб, — Егор гладил её по спине, чувствуя, как под рубахой ходуном ходят острые лопатки.
— Баб, я ж должен.
Я ж мужик.
Я ж не могу.
— Можешь! — она оторвала голову от его груди, посмотрела безумными глазами.
— Можешь! Спрячься! Уйди в лес! Там никого нет, там не найдут! Я одна всё сделаю, я сильная, я выдюжу, только живи! Только живи, Егорка!
— Бабка, — мать подошла, попыталась оторвать её от сына. — Матрёна, отпусти. Нельзя так. Не по-людски.
— А по-людски — убивать их?! — закричала бабка. — По-людски — на смерть посылать?!
Я трёх похоронила! Трёх! Мужа схоронила, двух сыновей — оба в германскую легли! Только Гришка остался, да и тот покалеченный! А теперь и его, и внука?! Да за что?! За что, Господи?!
Она билась в истерике, рвала на себе волосы, каталась по полу.
Егор стоял на коленях рядом, обнимал её, гладил, шептал что-то успокаивающее, а сам чувствовал, как в груди нарастает ледяной ком. Война.
Настоящая война. Не слухи, не разговоры у колодца, не тревожные шепотки в правлении. Война.
В сени влетел Пашка — босой, в одних подштанниках, заспанный.
— Чего бабка орёт? — спробил он спросонья. — Егор, чего случилось?
Мать прижала его к себе, закрыла ладонью глаза, чтоб не видел, как бабка бьётся.
— Ничего, сынок. Иди оденься.
Пашка вывернулся, увидел бабку на полу, Егора рядом, бледную мать у стены. Глаза его стали круглыми.
— Война? — спросил он тихо. — Это война, да?
Никто не ответил. И ответ был не нужен.
Бабка вдруг затихла.
Лежала на полу, глядела в потолок мутными глазами, и слёзы текли по вискам, в уши, на пол.
Егор попытался поднять её, но она оттолкнула его руку.
— Уйди, — сказала тихо. — Уйди от меня. Не хочу смотреть. Не хочу знать, что ты уйдёшь.
— Баб...
— Уйди, говорю!
Он отошёл, сел на лавку.
В голове было пусто и холодно. Мысли ворочались тяжело, как камни. Надо что-то делать.
Куда-то идти. Кому-то сообщить. В военкомат, наверное. Или в правление.
За окном послышался шум.
Голоса, плач, крики.
Вся деревня уже знала.
Вся деревня выла и плакала, как одна большая семья, которую настигло горе.
В избу вбежал Мишка. Без картуза, рубаха нараспашку, лицо белое, глаза дикие.
— Слышал? — крикнул с порога.
— Слышал, — Егор поднялся.
Мишка подошёл, обнял его, хлопнул по спине. Руки у него дрожали.
— Катерина ревёт, — сказал он глухо. — Мать в голос.
Бабка моя тоже... — он махнул рукой. — В военкомат надо. Собирают всех.
— Знаю.
— Ты когда?
— Не знаю. Сегодня, наверное.
Мишка посмотрел на бабку, всё ещё лежащую на полу, на мать, прижимающую Пашку, и глаза его налились кровью.
— Егор, — сказал он хрипло.
— Мы ж с тобой вместе. С первого класса. И сейчас вместе. Я рядом буду. Понял?
— Понял, — Егор кивнул.
Мишка ещё раз стиснул его плечо и выбежал. Егор проводил его взглядом и повернулся к матери.
— Мам, я пойду.
Акулина молчала, только губы её тряслись.
Пашка прижался к ней, смотрел на брата огромными глазами, в которых уже стояли слёзы.
— Егор, — мать подошла, обняла его. — Береги себя, сынок. Пиши. Хотя бы изредка. Мы ждать будем. Всегда ждать будем.
— Буду, мам. Обязательно.
Бабка вдруг зашевелилась на полу. Приподнялась, опираясь на руки, посмотрела на Егора.
Глаза у неё были сухие, страшные, провалившиеся.
— Подойди, — сказала тихо.
Он подошёл, опустился на колени. Бабка протянула руку, погладила его по щеке. Ладонь у неё была сухая, горячая, шершавая.
— Прости меня, Егорка, — сказала она. — Старая дура, истеричка. Прости.
— Баб, ты чего...
— Не перебивай.
Я тебя люблю, слышишь? Больше жизни люблю. И мать твою люблю, и Пашку этого сорванца.
И отца твоего. И всех люблю. Потому что семья. Потому что родные.
Она помолчала, собираясь с силами. Потом сказала твёрдо:
— Иди. Защищай. А мы тут будем ждать. И молиться. Каждый день, каждую минуту. Бог милостив, он сохранит.
— Баб...
— Иди, говорю. Не заставляй бабку плакать.
Егор наклонился, поцеловал её в лоб, в пахнущую травами и старостью морщинистую кожу. Бабка обхватила его голову руками, прижала к себе, пошептала что-то — то ли молитву, то ли благословение. Потом отпустила.
— Иди.
Он встал, подошёл к матери. Обнял её, прижал к себе, чувствуя, как она мелко дрожит.
— Мам, я вернусь. Слышишь? Обязательно вернусь.
— Вернись, сынок, — прошептала она. — Только вернись.
Пашка повис на ноге:
— Егор, ты не уходи! Егор!
— Паш, — он обнял брата и посмотрел в глаза. — Ты теперь за старшего.
Мамку береги, бабку слушайся, не шали.
Я скоро вернусь. Мы с Мишкой быстро немца побьём и вернёмся. Договорились?
Пашка шмыгнул носом, кивнул. Слёзы текли по его грязным щекам, размазывая вчерашнюю уличную пыль.
— Договорились.
Егор оглянулся на избу.
На стол, где в глиняной кружке всё ещё стояли васильки, что он принёс матери несколько дней назад.
Они завяли, поникли, но всё ещё синели — маленькие кусочки мирного неба.
На бабку, сидящую на полу и шепчущую молитву.
На мать, застывшую у стены с мокрым лицом. На Пашку, шмыгающего носом и размазывающего слёзы.
Вышел в сени, надел картуз, взял котомку. Вышел во двор. Солнце светило ярко, безжалостно, заливало золотом крыши, заборы, огород. Пахло укропом и нагретой землёй. Где-то за околицей пели птицы.
Война. Он всё ещё не мог в это поверить.
На улице было неспокойно.
Бабы выли у калиток, мужики собирались кучками, курили, говорили хмуро. Кто-то бежал в правление.
Плач стоял над деревней — густой, тяжёлый, как утренний туман над рекой.
Егор зашагал по пыльной дороге. Навстречу попалась Манька.
Она бежала, растрёпанная, без платка, глаза красные, щёки мокрые.
— Егор! — крикнула она, задыхаясь. — Егор, постой!
Он остановился.
Она подбежала, вцепилась в его рубаху, как тогда бабка, — мёртвой хваткой.
— Правда? — спросила она, глядя в глаза. — Война?
— Правда, Мань.
— Ты уходишь?
— Ухожу.
Она смотрела на него, и в глазах её было столько боли, что у Егора сердце перевернулось.
— Егор, — сказала она тихо.
— Я тебя люблю. Слышишь?
Люблю. С первого класса люблю, всю жизнь. Ты только вернись. Пожалуйста. Вернись.
Она обхватила его шею руками, прижалась, зарыдала в голос.
Егор стоял, не зная, что делать. Потом обнял её, прижал к себе.
— Вернусь, Мань. Обязательно вернусь.
Она оторвалась от него, посмотрела в глаза.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Она кивнула, вытерла слёзы, размазывая их по щекам.
— Иди. А я ждать буду. Всю жизнь буду ждать.
Он пошёл дальше. А она осталась стоять посреди дороги, маленькая, одинокая, с мокрым лицом, и смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом.
У правления уже толпился народ. Мужики, парни, старики — все хмурые, молчаливые. Кто-то курил, кто-то переговаривался вполголоса. Мишка был уже там, махал рукой.
— Егор! Сюда!
Они встали рядом. Мишка достал кисет, протянул Егору. Закурили.
— Катерина просила беречь себя, — сказал Мишка глухо. — Сказала, ребёнка ждёт. Не знала ещё, а теперь сказала. Чтобы я вернулся.
Егор посмотрел на друга. Глаза у Мишки были красные, но он держался.
— Вернёмся, — сказал Егор. — Обязательно.
Зачитывали списки. Строили. Разбивали на группы.
Егор попал в одну с Мишкой — вместе с первого класса, вместе и на войну.
Когда колонна двинулась к станции, Егор оглянулся в последний раз. Деревня тонула в зелени, в солнце, в цветущих садах.
Над крышами вился дымок — бабы топили печи, варили обед, как в обычный день.
Только плач стоял над всей округой — густой, тяжёлый, безнадёжный.
Где-то там, в этой деревне, осталась его семья.
Мать, бабка, Пашка. И Манька, которая обещала ждать всю жизнь.
Он сжал зубы и зашагал быстрее.
До войны прошёл один день
22 июня 1941 года
Колонна мужиков растянулась по пыльной дороге от самой околицы до поворота на станцию.
Шли молча, только сапоги шаркали да изредка покашливал кто-то.
Бабы провожали до самого выгона — бежали рядом, хватали за руки, за полы шинелей, совали узелки с едой, крестили вслед.
Плач стоял такой, что птицы замолкли в рощах.
Егор оглянулся в последний раз. Деревня уже скрылась за поворотом, только колокольня сельской церкви еще виднелась над крышами, белая, стройная, уходящая шпилем в синее небо.
Солнце палило немилосердно, как и вчера, как и всегда в это лето, и казалось невозможным, что где-то там, на западе, уже полыхает война, уже льется кровь, уже падают бомбы на спящие города.
— Не оглядывайся, — Мишка тронул его за плечо. — Тяжелее будет.
— Знаю, — Егор отвернулся, зашагал быстрее.
Рядом с ними шагали знакомые с детства лица: братья Ковровы, Петька-мельник, дядька Степан, у которого прошлой зимой хата сгорела, и еще десяток мужиков, с кем вместе пахали, сеяли, рыбачили, гуляли на праздниках.
Теперь все они стали солдатами. Еще вчерашние крестьяне, пахари, плотники — сегодня уже не свои, уже казенные, уже под начало военных попали.
На станции уже толпился народ. Эшелон стоял под парами — длинный состав из теплушек, набитых такими же мужиками из соседних деревень.
Из вагонов торчали головы, слышалась матерщина, чей-то плач, чей-то смех — нервный, истерический.
— Залезай! — крикнул какой-то военный с красной повязкой. — Живее, живее!
Егор вскочил в вагон, подал руку Мишке. Внутри уже было полно народу — сидели на нарах, на полу, на мешках.
Пахло махоркой, потом, кожей и еще чем-то горьким, тревожным, что появляется только в минуты большой беды.
Вагон дернулся, лязгнули сцепки, поезд тронулся.
Егор протиснулся к щели в стене, прильнул глазом. Станция поплыла назад, потом поле, потом лес, и вот уже ничего не осталось, только бескрайние просторы, убегающие под колеса.
— Прощай, деревня, — сказал кто-то рядом.
— Не прощай, а до свидания, — поправил Мишка. — Мы вернемся.
— Вернемся, — эхом отозвалось несколько голосов.
Но верилось в это с трудом.
Ехали долго. Сутки, двое, трое — Егор сбился со счета.
Останавливались на полустанках, подбирали новых, высаживали раненых — встречных эшелонов становилось все больше, и раненых в них было все больше. Лица у военных, что мелькали навстречу, были черные от копоти, усталые, злые.
На одной из остановок Мишка спрыгнул с вагона, принес воды в котелке и новость:
— Говорят, немцы уже под Минском. Наши отступают.
В вагоне стало тихо.
Минск — это ж не на краю света. Это считай уже полдороги до Москвы. Как же так? Как они могли так быстро?
— А ты не слушай бабьих сплетен, — подал голос пожилой мужик из угла, дядька Матвей, воевавший еще в гражданскую. — Отступление — это не поражение. Это стратегия. Подпустим поближе, а потом как дадим!
— Дашь тут, — буркнул кто-то. — У них танки, самолеты. А у нас что? Винтовки старые да вилы?
— А ты не каркай! — прикрикнул дядька Матвей. — Не на того напали. Русский мужик, он, может, и не быстрый, зато основательный.
Войну выигрывают не танки, а дух.
Егор слушал эти разговоры и молчал.
Думал о своем. О доме думал, о матери, о бабке, о Пашке. О Маньке думал — о том, как она стояла на дороге, вцепившись в его рубаху, и глаза у нее были мокрые-премокрые. «Я тебя люблю, слышишь? Люблю». А он тогда не ответил ничего. Не успел. Или не посмел.
— Егор, — Мишка тронул его за рукав. — Ты чего молчишь?
— Думаю.
— О чем?
— О разном.
Мишка вздохнул, достал кисет, протянул Егору.
Закурили, пуская дым в открытую дверь вагона. За окном проплывали поля — такие же, как дома, такие же родные, только чужие уже. Рожь колосилась, наливалась, ждала жнецов. А жнецов не было — мужики в окопах сидели.
— Катерина, — Мишка затянулся глубоко. — Говорит, ребеночек будет. А я тут, в этом вагоне. И неизвестно, увижу ли.
— Увидишь, — Егор хлопнул его по плечу. — Вернемся, и увидишь. Свадьбу сыграем, ребеночка крестить будем.
— Дай бог, — Мишка перекрестился. — Только что-то мне неспокойно, Егор. Сердцем чую — не все вернутся.
— Не каркай, — повторил Егор его же слова.
Они замолчали. Поезд грохотал, унося их все дальше от дома, все ближе к тому месту, где гремели взрывы и лилась кровь.
****
Выгрузились ночью.
Где-то под Смоленском, как потом сказали. Станция была разбита, воронки от бомб зияли черными дырами, в воздухе пахло гарью и смертью.
Где-то далеко, на горизонте, полыхало зарево — горел город или деревня, не разобрать.
— Строиться! — орал молоденький лейтенант, совсем еще мальчишка, с испуганными глазами и трясущимися губами. — Быстро! Быстро!
Строились долго, толкаясь и матерясь в темноте.
Выдавали винтовки — старые, видавшие виды, с погнутыми прикладами и ржавыми затворами. Патронов дали по обойме на брата.
— Это чем же мы воевать будем? — спросил Мишка, вертя в руках винтовку. — Палками?
— Молчать! — заорал лейтенант. — Не болтать! Патроны подвезут!
Подвезли. Утром.
И то не патроны, а похлебку — жидкую, пустую, в которой плавали редкие кусочки сала. Ели молча, черпая ложками из общего котла. Вокруг гремело — где-то совсем рядом уже шла стрельба, ухали взрывы.
— Война, — сказал Мишка, глотая горячую баланду. — Настоящая.
— А ты думал, игрушки? — усмехнулся дядька Матвей. — Это тебе не на гармошке играть.
Егор молчал.
Смотрел на горизонт, откуда доносился гул. Где-то там, за лесом, уже была смерть. И ему, Егору Самойлову, трактористу из далекой деревни, предстояло встретиться с ней лицом к лицу.
Первый бой случился на третий день после выгрузки.
Их подняли затемно, построили и повели через лес.
Шли быстро, молча, только ветки хрустели под ногами. Гул канонады становился все ближе, все отчетливее
. Пахло гарью, сырой землей и еще чем-то сладковатым, тошнотворным, от чего подкатывало к горлу.
— Не отставать! — шипел лейтенант. — Рассредоточиться! Ложись!
Они залегли на опушке
. Впереди, за полем, виднелась деревня — несколько изб, почерневших от дыма, над одной полыхало пламя. По полю бежали фигурки — наши, немецкие? — не разобрать.
— Огонь! — заорал лейтенант. — По врагу! Огонь!
Егор прижал приклад к плечу, прицелился, нажал спуск
. Винтовка дернулась, выстрел прозвучал глухо, нестрашно. Кого он убил? Попал ли? Он не знал. В голове было пусто и звонко, как в пустом ведре.
Рядом строчил Мишка, что-то кричал, матерился.
С другой стороны палил дядька Матвей — спокойно, расчетливо, будто всю жизнь только и делал, что стрелял по людям.
— Вперед! — скомандовал лейтенант. — В атаку! За Родину! За Сталина!
Егор поднялся и побежал.
Бежал по полю, спотыкаясь о кочки, о камни, о тела тех, кто упал раньше. Рядом бежал Мишка, лицо у него было белое, глаза вытаращенные, губы шевелились беззвучно.
Пули свистели над головой, взрывы рвали землю, осколки визжали в воздухе.
— Ложись! — заорал кто-то.
Егор упал лицом в землю.
Рядом ухнуло, его подбросило, ударило чем-то по спине. Он перевернулся, посмотрел — рядом лежал Мишка.
Глаза у него были открыты, смотрели в небо, а из груди, из рваной раны, хлестала кровь, заливая гимнастерку, заливая землю, заливая руки Егора, которыми он пытался зажать эту рану.
— Мишка! — заорал Егор. — Мишка, нет! Мишка!
Мишка смотрел на него, узнавал. Губы его шевельнулись:
— Катерина... Скажи... Скажи ей... Ребеночек...
— Сам скажешь! — орал Егор, тряся друга. — Сам! Ты слышишь?! Сам скажешь!
Мишка улыбнулся — слабо, как-то по-детски, совсем как тогда, в детстве, когда они вместе яблоки воровали. И затих.
— Мишка! — Егор бил его по щекам, тряс, кричал. — Мишка!
— Вставай! — кто-то тянул его за плечи. — Вставай, мать твою! Немцы рядом! Вставай!
Его оторвали от друга, потащили куда-то.
Он вырывался, оглядывался, видел тело Мишки, лежащее на поле, такое маленькое и одинокое посреди этой огромной, дымящейся равнины.
А потом взрыв — и темнота.
Очнулся он в лазарете.
Где-то в лесу, под навесом из веток, на носилках, брошенных прямо на землю. Голова гудела, бок саднило, рука была замотана бинтами, сквозь которые проступала кровь.
— Живой? — над ним склонилась девушка в белом халате, с красными от недосыпа глазами. — Пить хочешь?
— Мишка... — прохрипел Егор. — Где Мишка?
— Какой Мишка?
— Который со мной был. Рыжий такой. В грудь ранили.
Девушка отвела глаза.
— Того, рыжего, вчера похоронили. Братская могила за лесом. Ты прости...
Егор закрыл глаза.
Слезы текли по щекам, падали на грязную подушку, на бинты, смешивались с кровью.
Мишка. Друг с первого класса. С которым они рыбачили в ту последнюю ночь, загадывали желания, пили воду из реки
. Который должен был жениться на Катерине, у которого должен был родиться ребеночек. Нет Мишки. И никогда уже не будет.
— Катерина, — прошептал Егор. — Что же я ей скажу?
Он лежал на носилках, смотрел сквозь ветки в небо.
Такое же синее, как дома. Такое же мирное. И казалось невозможным, что там, за лесом, всего в нескольких верстах отсюда, идет война, гибнут люди, горят деревни, и нет этому конца и края.
А где-то далеко, в его деревне, мать его каждый день выходит на околицу и смотрит на дорогу.
Бабка Матрена каждый вечер встает на колени перед иконами и шепчет молитву. Пашка ловит окуней на речке и ждет, когда вернется старший брат.
И Манька ждет. Сидит на завалинке, смотрит на закат и ждет, когда он вернется и скажет ей те слова, которые не сказал тогда, на пыльной дороге.
А он лежит в лесу под Смоленском, смотрит в небо и не знает, вернется ли вообще.
. Продолжение следует.....
Глава 3