РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Трактор чихнул в последний раз и затих.
Егор заглушил мотор, и тишина мигом окутала всё вокруг — плотная, тёплая, звенящая.
Она навалилась со всех сторон, заглушая даже мысли.
Поле, только что дрожавшее от гула железа, вздохнуло свободно и глубоко, будто огромный зверь, проснувшийся от долгой спячки.
Егор откинулся на железное сиденье, закрыл глаза.
Усталость разлилась по телу тягучей, приятной истомой.
Руки в мазуте, лицо в пыли, рубашка пропотела насквозь и прилипла к спине, но здесь, в поле, среди этой ржи и нагретой земли, он чувствовал себя , как дома.
Крепкий, здоровый парень двадцати двух лет — плечи широкие, карие глаза смотрят на мир пристально и спокойно.
Волосы русые, густой шевелюрой падают на лоб, и он то и дело откидывает их назад привычным движением.
Часто улыбается, хоть и бывает на душе тяжело. Но виду не показывает — не мужское это дело, чтоб каждый про его думы знал.
Вокруг, насколько хватало глаз, простиралось поле.
Рожь стояла стеной — высокая, налитая, тяжёлая.
Колосья клонились к земле под собственной тяжестью, и ветер гнал по ним волны — одна за другой, одна краше другой.
Они бежали от леса до самого горизонта, и в этом движении было что-то вечное, успокаивающее.
Рожь шумела глухо, ровно, будто переговаривалась о чём-то своём, важном, не для людских ушей. За пашней, у самой кромки неба, темнела полоска леса, а над ним, в выцветшей за день голубизне, застыли редкие перистые облака.
Пахло мёдом, полынью и нагретой землёй — так пахнет только в поле в предзакатный час, когда солнце уже не печёт, а только ласково гладит по лицу.
Егор сидел с закрытыми глазами, слушая эту тишину, и думал о своём.
О том, что завтра чуть свет опять заводить трактор, что бабка, поди, заждалась с ужином, что мамка сегодня с утра жаловалась на поясницу — всё на огороде спину гнула.
Он любил их — мать и бабку.
Это была вся его семья. Мать, Акулина Ивановна, — баба справная, работящая, с лицом, изрезанным морщинками, и руками, не знающими покоя.
Бабка Матрёна — старая, сморщенная, как печёное яблоко, но с острым языком и цепким умом. Сидит на печи, ворчит, а без неё и дом не дом. Ради них он и горбатился от зари до зари. Ради них и жил.
Сегодня председатель попросил задержаться — помочь перегнать второй трактор с дальней делянки. Пришлось остаться.
Солнце уже клонилось к закату, когда он наконец управился.
Устал так, что кости гудели. Но здесь, в поле, усталость была сладкой.
Он открыл глаза и посмотрел на небо. Где-то там, высоко-высоко, тянул свою песню жаворонок, невидимый в вышине.
И вдруг — раздался рядом голос.
— Егор! Не спи, а то простынешь!
Он повернул голову. У трактора стояла Манька. Манька Юнина. Девка весёлая, общительная, языком трепать — мастерица. Проходила мимо, видать, с фермы возвращалась, увидала его и свернула. Стоит, руки в боки, улыбается во весь рот.
— А я не сплю, — отозвался Егор лениво. — Отдыхаю.
Она засмеялась — громко, открыто. Зубы у неё крупные, белые, ровные, и когда она смеётся, это сразу бросается в глаза.
Глаза раскосые, с хитрецой, смотрят на него откровенно, без стеснения. Смотрит и не отводит взгляда. Платок сбился на затылок, из-под него выбилась русая прядь, щёки горят румянцем — то ли с морозца, то ли от быстрой ходьбы.
— Сидишь тут, как сыч, — сказала она, приближаясь. — Домой пора. Мамка твоя, поди, обыскалась.
— Знаю, — Егор усмехнулся, глядя на неё.
Не смутился, не отвёл глаз. Чего смущаться? Девка как девка. — Скоро поеду.
— А чего не едешь? — она подошла совсем близко, почти вплотную к гусенице, и теперь смотрела снизу вверх. — Устал, что ли?
— Устал.
— Так иди домой. Или помочь?
Егор хмыкнул.
Помощь ему от неё — только лишние разговоры.
Знал он эти девчачьи подходы. Задобрить, заговорить, заманить.
А потом — свадьба, дети, хозяйство общее. Только не хотел он пока ничего этого. Не до того было.
Да и не нужны ему их заигрывания. Устал он от девок.
Устал от того, что каждая норовит в глаза заглянуть, улыбнуться, подольше рядом постоять.
Манька, конечно, видная — спору нет. Но и она такая же, как все.
— Ты иди, Мань, — сказал он мирно. — Темнеет уже. Провожать тебя некому.
— А ты и проводи, — она стрельнула глазами.
— Некогда мне. Надо трактор ставить.
Она надула губы, но в глазах плясали смешинки.
Не обиделась — поняла, что сегодня не до неё. Но и уходить не спешила. Стояла, теребила кончик платка, смотрела на него.
— Не печалься, — вдруг сказал Егор и сам не понял, зачем это вырвалось. — Мне жарко.
Манька фыркнула и рассмеялась снова — звонко, заливисто.
Смех у неё был заразительный, и Егор невольно улыбнулся в ответ.
— Жарко ему! — передразнила она. — Вон весь в мазуте, как чёрт, а туда же — жарко.
Она ещё постояла немного, поглядела на закат, на поле, на него. Потом махнула рукой:
— Ладно, тракторист. Сиди тут, замерзай. А я пошла.
И пошла, не оглядываясь.
Только платок на затылке подпрыгивал в такт шагам. Егор смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом дороги, за высокой рожью.
И снова стало тихо.
Он закрыл глаза.
Хотелось побыть одному. Никто не лез бы в душу, не спрашивал, не заглядывал в глаза.
Тишина обнимала его, убаюкивала. Поле дышало ровно и спокойно, и казалось, что так будет всегда.
Эта рожь, это небо, этот закат. И он, Егор, сидящий на тракторе посреди бескрайнего моря колосьев.
Где-то далеко, за лесом, за полем, за деревней, уже сгущались сумерки.
В небе зажглась первая звезда — робкая, ещё неяркая.
Ветра не было, только лёгкое движение воздуха, от которого рожь чуть слышно перешёптывалась.
Егор глубоко вздохнул, вбирая в себя запахи вечера: пыль, полынь, мёд, нагретое железо.
До войны оставался ровно месяц.
Никто об этом не знал.
Ни он, сидящий на тракторе и глядящий на закат.
Ни Манька, ушедшая по дороге домой.
Ни мать, хлопочущая у печи, ни бабка, шамкающая молитву в углу. Поле молчало.
Рожь клонилась к земле, налитая тяжёлым зерном, готовая к жатве.
А за горизонтом уже собиралась туча. Чёрная, тяжёлая. Но её пока не было видно.
Егор открыл глаза, потянулся, хрустнув костями. Пора домой. Мамка заждалась, бабка, поди, ворчит.
Он завёл трактор, и мотор взревел, разрывая тишину. Поле вздрогнуло, провожая его гулом.
Колёса покатились по грунтовке, уводя его к дому, где горел в окне тёплый жёлтый свет.
А за спиной оставалось поле. Бескрайнее, спокойное, наливное. Последнее мирное поле в его жизни.
Только никто ещё не знал, что оно — последнее.
Последнее мирное лето
Трактор дополз до околицы, чихнул в последний раз и затих уже во дворе. Егор спрыгнул на землю, разминая затекшие плечи.
Смеркалось. Над крышей родного дома вился лёгкий дымок — бабка топила печь, хоть лето на дворе, а без горячего ужина как?
Изба Самойловых стояла тёмным массивом на фоне светлеющего неба — почерневшие брёвна, резные наличники, покосившийся забор. Только в одном окошке теплился жёлтый огонёк — ждали его.
Он вошёл в сени, нашарил ручку двери.
Тёплый, густой дух ударил в нос: щи, печёный хлеб, сушёная мята и ещё чем-то родным, незабываемым, что бывает только в материнском доме. В сенях пахло берёзовыми вениками и прошлогодним сеном.
— Явился — не запылился! — раздался из горницы скрипучий голос бабки Матрёны.
— Садись давай, остынет всё. Загоняли парня, ироды.
Бабка сидела у печи, маленькая, сморщенная, в тёмном платке, повязанном по самые брови.
Перед ней на лавке стояла большая миска с дымящимися щами, рядом — ломоть ржаного хлеба, луковица и глиняная кружка с парным молоком. В углах горницы уже сгустился сумрак, и только от печи шло живое, мерцающее тепло.
— Не ворчи, баб, — Егор чмокнул её в сухую, тёплую макушку и плюхнулся на лавку. — Здорова?
— Жива пока, — буркнула старуха, но глаза её потеплели. — Ешь давай. Вон какой худющий — все рёбра наружу.
Егор усмехнулся про себя: какие там рёбра — медведь медведем.
В двадцать два года он был в самой поре: широкие плечи, сильные руки, грудь колесом.
От работы тело налилось крепостью, как тот колос в поле. Но спорить с бабкой не стал — взял ложку.
Щи были наваристые, с кислинкой, мясо так и таяло во рту.
Он ел жадно, но аккуратно, по-рабочему быстро, изредка макая хлеб в ложку и отправляя в рот целым куском.
В сенях затопали, дверь распахнулась, и в избу влетел Пашка.
Весь мокрый, штаны закатаны до колен, рубаха выбилась и висит лохмотьями, в одной руке — удочка, в другой — ведёрко, из которого хлещет вода через край.
— Егор! Егор, гляди! — заорал он с порога, запнулся о половик и едва не растянулся на полу. — Я такого окуня пымал! Во!
Он подскочил к брату и сунул ведёрко под нос так резко, что Егор едва увернулся.
В мутной воде плескался крупный полосатый окунь, раскрывал рот, бил хвостом, поднимая брызги.
— Молоток, — Егор потрепал брата по мокрым вихрам. — Мамке на уху отдай.
— Мамка стирает, — Пашка поставил ведро на пол и уставился на миску с щами.
Глаза его загорелись голодным блеском. — Баб, а мне?
— А тебе мыться сначала, — бабка проворно, несмотря на возраст, шлёпнула его по заду мокрым полотенцем. — Весь в тине, как водяной.
Марш во двор, ополоснись. А то за стол сядешь — от тебя ряской вонять будет.
Пашка, не долго думая, выскочил обратно, громыхая ведром и удочкой.
В сенях послышалась возня, плеск воды из бадьи, весёлое фырканье и притопы — видать, холодно было босому на росе.
Егор доел щи, отодвинул миску. В горницу вошла мать.
Акулина недавно вернулась с поля — платок сбился набок, из-под него выбилась седая прядь, по лицу разлилась усталость, но в глазах светилась та тихая радость, с которой она всегда возвращалась домой.
Руки красные, подол мокрый от воды.
Она несла большой таз с бельём — уже успела даже, сходила на речку полоскать, пока тепло.
Поставила таз на лавку у окна, тяжело вздохнула, распрямляя спину, и провела ладонью по пояснице.
— Устала, мам? — Егор поднялся, хотел помочь переставить таз.
— Сиди, сиди, — отмахнулась она. — Сама. Ты вон наработался, поди, за день. Вон как замазутился весь.
Она подошла к столу, налила себе воды из медного кувшина, пила маленькими глотками, закрыв глаза, будто смакуя каждый глоток.
Егор смотрел на неё и чувствовал, как в груди разливается тепло.
Мать. Сколько же она на себе тащит: и огород, и скотина, и стирка, и готовка, и в поле выходит, когда надо.
А отца часто дома нет — то в кузнице при МТС пропадает, то ещё где. И никогда мать не жалуется, только вздохнёт украдкой да перекрестится на ночь.
Он встал, подошёл к лавке, где оставил свою котомку.
Развязал её, достал свёрток из старой газеты, аккуратно сложенный. Развернул — и на стол лёг пучок васильков.
Синих-синих, ярких, будто кусок неба упал прямо в ладонь и застыл. Ещё утром, когда ехал в поле, заметил их на меже — целую поляну среди ржи.
Синие головки качались на ветру, и солнце просвечивало сквозь лепестки. И он срезал, прихватил с собой, чтобы было что-то красивое в доме.
— Мам, это тебе, — он протянул цветы, чуть смущаясь. Неловко ему было такие нежности проявлять, но для матери — можно.
Акулина обернулась, увидела васильки, и лицо её вдруг осветилось, помолодело, морщинки разгладились, глаза заблестели.
Она взяла букет обеими руками, бережно, будто это было что-то хрупкое и бесценное, поднесла к лицу, вдохнула.
— Господи, Егорушка... — голос её дрогнул, сорвался. — Красота-то какая. Где же ты взял?
— С поля, мам. Там их много, за поворотом, где рожь высокая. Целая поляна. Пусть порадуют тебя.
Она стояла посреди горницы, прижимая цветы к груди, и в глазах её блестели слёзы — то ли от усталости, то ли от радости, то ли оттого, что сын вырос таким заботливым.
Бабка крякнула с печи, отвернулась к стене, будто неловко ей стало от такой сцены, но Егор видел, как она украдкой вытирает глаза кончиком платка.
А мать поставила васильки в кружку с водой, нашла место в самом центре стола, рядом с хлебом и солью.
И сразу горница будто преобразилась — синий цвет оживил тёмные углы, заиграл в свете керосиновой лампы.
— Сынок ты мой, — сказала мать тихо, садясь на лавку. — Заботливый. Весь в отца.
В избу влетел Пашка, чистый, мокроволосый, с расцарапанным о коряги коленом, но довольный, как сто чертей. Увидел цветы, замер на пороге, разинул рот:
— Ого! А мне?
— Тебе окунь, — рассмеялся Егор, кивая на ведро. — Садись ешь давай, остынет всё.
Пашка мигом очутился за столом, пододвинул к себе миску, которую бабка уже наполнила щами.
Мать налила ему молока, отрезала толстый ломоть хлеба.
Бабка слезла с печи, кряхтя и охая, примостилась с краю, взяла свою кружку.
В окно лился синий вечерний свет, смешиваясь с жёлтым огоньком лампы.
На столе горела керосинка, и от неё по углам плясали тени — то длинные, то короткие, то косые.
Егор сел на своё место, оглядел родные лица: мать, усталая, но счастливая, поправляет платок и всё поглядывает на васильки, улыбается чему-то своему; бабка шамкает беззубым ртом, хлебает молоко из кружки, и усы у неё в молоке, но ей хоть бы что; Пашка уплетает за обе щеки, ложка так и мелькает, окунь свой уже и забыл — рыба в ведре плещется, а он и не слышит.
Просто, бедно, но какое же это счастье — сидеть вот так, всем вместе, в тепле, под одной крышей. За окнами — лето, тепло, звезды зажигаются.
В поле рожь шумит, перепела перекликаются. И никто никуда не торопится, никто никого не теряет.
Егор откинулся на спинку лавки, прикрыл глаза.
Слышал, как бабка прихлёбывает молоко, как Пашка чавкает, как мать тихо вздыхает, разминая спину.
За стеной, в хлеву, возилась Зорька — видать, сено жевала. Где-то далеко за деревней, в сторону леса, ухала выпь — грустно, протяжно, будто плакала о чём-то.
— Егор, а Егор, — вдруг подал голос Пашка с набитым ртом. — А правда, что война будет?
Тишина повисла в избе.
Ложка матери звякнула о край миски. Бабка перестала жевать, уставилась на внука. Егор открыл глаза, посмотрел на брата.
— Кто сказал?
— Мужики в правлении говорили. Я слышал, когда мимо проходил. Про Гитлера какого-то.
— Ешь давай, — Егор нахмурился. — Не слушай, чего не надо. Никакой войны нет.
Мать перекрестилась быстро, мелко, одними пальцами.
Бабка забормотала что-то под нос — то ли молитву, то ли заклинание от беды. И снова стало тихо, только за окном сверчки затянули свою бесконечную песню.
Егор вышел на крыльцо, постоял, глядя в ночь.
Небо было чистое, звёздное, Млечный Путь рассыпался серебряной дорогой через всё небо. От реки тянуло прохладой и тиной. Поле за огородом лежало огромное, тёмное, только краем угадывалось, где рожь колышется.
Ветер нёс запахи: мята, полынь, скошенное сено с дальних лугов, цветущий клевер.
Где-то в траве неугомонно трещал кузнечик, ему отвечал другой, третий — и весь воздух звенел от этого стрекота.
Красота вокруг была такая, что дух захватывало. Июньская ночь — короткая, светлая, тёплая.
Звёзды крупные, низкие, кажется — рукой достанешь.
И тишина — только природные звуки: шорохи, всплески, пересвисты.
Егор глубоко вздохнул, прогоняя тревожные мысли. Вернулся в избу.
Мать уже убирала со стола
. Бабка забилась на печь, бормотала молитву — длинную, старую, ту, что ещё от своей матери слышала.
Пашка сидел на полу, рассматривал окуня в ведре, тыкал в него пальцем, и рыба сердито била хвостом.
— Спать гони его, — сказал Егор матери. — Завтра чуть свет вставать.
— А ты?
— Посижу ещё.
Он сел у окна, достал кисет, свернул цигарку.
Закурил, пуская дым в открытую форточку.
Мать возилась у печи, грела воду — завтра чуть свет стирать дальше.
Пашку кое-как затащили на полати, он ещё ворочался, спрашивал про войну, но скоро затих — уснул, умотался за день.
Бабка с печи вдруг подала голос:
— Егорка, а Манька-то наша сегодня опять мимо ходила. Всё глазами зыркала, не выйдешь ли.
Егор поморщился, затянулся глубже.
— Баб, ну её.
— А чего? Девка видная, работящая. Не чета другим.
— Не нужна мне она. И не говори про неё.
Бабка хмыкнула, замолчала. Мать из-за печи головой покачала, но ничего не сказала. Не лезла к сыну в душу — сам разберётся, когда время придёт.
А Егор сидел и смотрел в окно на звёзды.
Вспомнил поле, вечерний закат, рожь, что шумела под ветром. Вспомнил васильки, что нарвал для матери. Вспомнил, как тихо было там, в поле, когда он один сидел на заглохшем тракторе.
И как пришла Манька, и смеялась, и зубы её белые блестели. А он прогнал её, даже не поговорил толком.
Но ничего. Не до того. Работа, дом, семья. Девки подождут.
****
За окном занимался рассвет.
Летом ночи короткие — только-только стемнело, а уже небо на востоке светлеть начало.
Первые петухи запели, сначала далеко, потом ближе, перекликаясь через всю деревню. Поле за огородом вздохнуло, стряхивая ночную дымку. Рожь клонилась к земле под тяжестью росы.
Егор докурил, погасил цигарку .
А поле стояло за окном — тёмное, огромное, тихое. И колосья шептались о чём-то своём, о вечном, о том, что не подвластно человеку.
Утро следующего дня началось с петухов.
Егор встал затемно, пока роса ещё тяжелым грузом висела на траве и листьях.
Умылся холодной водой из бадьи, наскоро перехватил вчерашнего хлеба с молоком и — в поле.
Солнце только поднималось из-за леса, огромное, красное, будто наливное, когда он уже сидел в тракторе, прогревая мотор. День обещал быть жарким.
Так и прошло время до обеда: гул мотора, пласты земли, переворачивающиеся за кормой, запах солярки и нагретого масла. Егор любил эту работу — монотонную, тягучую, когда можно и думать о своём, и просто смотреть, как ровно ложится пахота, как чайки слетаются на свежую землю, выискивая червей.
В обед, когда солнце стояло в зените и тени почти не было, он заглушил трактор, достал узелок с едой, который мать сунула с утра.
Сидел в тени берёзовой рощицы на краю поля, жевал хлеб с салом, запивая тёплым молоком из бутылки, и слушал, как звенит воздух от кузнечиков.
И тут из-за ржи вынырнул Мишка.
Михаил Кротов, друг Егора с первого класса, с той самой поры, когда они вместе бегали босиком по лужам и воровали яблоки в председательском саду.
Мишка был пониже ростом, шире в кости, рыжий, веснушчатый, с вечно веселыми глазами и руками, которые не знали покоя.
Сейчас он работал в кузнице, а в свободное время играл на гармони так, что у девок сердца заходились.
— Егор! — заорал он ещё издали, размахивая картузом. — Жив-здоров?
— Здорово, — Егор улыбнулся, откладывая хлеб. — Ты чего здесь?
— К тебе! — Мишка подбежал, плюхнулся рядом, вытирая пот со лба. — Слышь, дело есть. Вечером у меня праздник.
— Какой праздник?
— А такой!
Мать гулянку затеяла, гармошку мою достала, девок назвала. Приходи, без тебя никак.
Егор поморщился, хотел отказаться, но Мишка смотрел такими щенячьими глазами, что язык не повернулся.
— Работы много, — буркнул Егор для порядка.
— Работа волка не угонит! — Мишка хлопнул его по плечу. — Придёшь, и баста.
Катерина моя будет, хочешь не хочешь — знакомиться надо. Друг ты мне или где?
— Ладно, — сдался Егор. — Вечером приду.
Мишка просиял, вскочил, надел картуз.
— Тогда жду! Часам к семи, как стемнеет. Батька самогонки обещал принести, из новых. Ну, я побежал, в кузницу надо.
И он умчался так же стремительно, как появился, только рыжая шевелюра мелькнула за рожью.
К вечеру Егор закончил смену, отогнал трактор , умылся у колодца, смывая мазут и пыль.
Домой забежал на минуту — переодеться в чистую рубаху, которую мать ещё утром выгладила и повесила на жердь.
— К Мишке идёшь? — спросила мать, глядя, как он приглаживает мокрый чуб перед маленьким осколком зеркала.
— Ага.
— Смотри не загуляй там, — подала голос бабка с печи. — Там у Кротовых девок — как гороху. Одна другой краше. Окрутят тебя, и не заметишь.
— Не окрутят, баб, — усмехнулся Егор. — Я крепкий.
Пашка, вертевшийся тут же, захихикал:
— Егор, а Егор, а Манька там будет?
— А я почём знаю?
— Будет, будет, — пропела бабка. — Она ж за тобой, как нитка за иголкой.
Егор только рукой махнул и вышел.
Вечер опускался на деревню синий, глубокий, звёздный.
Дорога к дому Кротовых шла через центр, мимо правления, мимо клуба, мимо колодца, где всегда толпились бабы с вёдрами.
Сейчас колодец был пуст — все по домам, ужинают. Зато от дома Кротовых уже доносились звуки гармони — Мишка разминался, наигрывал частушки, и голоса девок звенели на всю улицу.
Дом Кротовых стоял на взгорке, большой, крепкий, с резными наличниками и высоким крыльцом.
Во дворе уже горел свет — повесили керосиновую лампу под навесом, чтоб веселее было.
Народу собралось — человек десять, не меньше.
Девки сидели на лавках вдоль забора, жались друг к дружке, хихикали, поглядывали на парней. Парни стояли кучкой у крыльца, курили, перебрасывались редкими словами.
Егора встретили радостными криками:
— Егор пришёл!
— Самойлов! Давно тебя не видать!
— Проходи, тракторист, садись!
Мишка выскочил навстречу, сияя, как медный таз. Рыжие вихры торчали в разные стороны, рубаха навыпуск, в руках гармонь.
— Егорка! Друг! — он обнял его, хлопнул по спине. — А я уж думал, не придёшь. Проходи, вот тут место.
И повёл его в самый центр, к столу, сколоченному из досок прямо во дворе.
На столе — картошка в мундирах, солёные огурцы в глиняной миске, квашеная капуста, сало, нарезанное толстыми ломтями, и три бутылки мутноватой самогонки.
Рядом с угощением сидела девушка — круглолицая, румяная, с толстой русой косой, уложенной вокруг головы, и весёлыми карими глазами. В руках она держала кружку и явно чувствовала себя здесь хозяйкой.
— Знакомься, — Мишка подтолкнул Егора в бок. — Катерина. Моя невеста.
Егор кивнул, чуть смущаясь:
— Здравствуй, Катя.
— Здравствуй, Егор, — она улыбнулась открыто, без стеснения. — Мишка про тебя много рассказывал. Говорит, лучший друг.
— Бывает, — Егор пожал плечами, присаживаясь на лавку.
Катерина ему понравилась сразу — простая, своя, деревенская.
Не то что некоторые, которые нос воротят да глазки строят. Смотрит прямо, говорит просто, смеётся звонко.
И на Мишку поглядывает так, что сразу видно — любит. И он на неё — как пёс на кость, глаз не сводит, только что хвостом не виляет.
Мишка сел рядом с Катей, обнял её за плечи, гармонь пристроил на коленях.
— Ну что, народ? — крикнул он. — Спляшем?
И заиграл. Гармонь залилась, запела, залихватски, с переборами, с выкрутасами.
Девки повскакивали с лавок, закружились парами. Парни подхватили. Пыль поднялась столбом.
А Егор сидел в сторонке, смотрел. И думал о своём. О том, что у Мишки теперь своя жизнь — невеста, скоро свадьба, дети пойдут. А у него — что? Трактор, поле, мать с бабкой да Пашка-сорванец. Хорошо это или плохо — не понять.
К нему подсела одна из девок — чернявая, бойкая, с острыми локтями и цепкими глазами.
— Чего сидишь, Егор? — спросила, дыша ему в ухо самогонным духом. — Пойдём спляшем.
— Не хочу, — буркнул он, отодвигаясь.
— Или стесняешься? — засмеялась она. — Ай, да все вы, трактористы, такие — только за рычаги держаться умеете.
— Отстань, — беззлобно сказал Егор.
Она хмыкнула, поднялась и ушла к подружкам. Те зашептались, захихикали, поглядывая в его сторону.
Егор налил себе в кружку самогонки, выпил залпом, закусил огурцом. Стало теплее.
Мишка играл без устали.
Катерина сидела рядом, подпевала, смотрела на него влюблёнными глазами.
Иногда он наклонялся к ней, что-то шептал, она краснела и била его по руке. А он смеялся и играл дальше, весело, задорно, так что ноги сами в пляс пускались.
— Эх, хорошо! — крикнул Мишка, когда отыграл очередную. — Жить хорошо! А, Егор?
— Хорошо, — согласился Егор.
Мишка перегнулся через Катю, протянул ему кружку:
— Давай, наливай! За дружбу! За жизнь!
Егор налил. Они чокнулись, выпили. Катерина смотрела на них обоих, улыбалась.
— Женись, Егор, — вдруг сказал Мишка серьёзно. — Чего ты один как сыч? Вон девок сколько, выбирай любую.
— Не до того, — Егор отвёл взгляд.
— Всё тебе не до того, — Мишка вздохнул. — Работа, работа... А жизнь проходит, Егор. Вон я отслужил, и сразу понял: жить надо. Пока молодой.
— Я живу.
— А по тебе не скажешь, — Мишка хитро прищурился. — Слышь, а Манька-то Юнина сегодня тоже здесь. Вон она, у плетня стоит, с подружками. Всё на тебя смотрит, глаз не сводит.
Егор невольно глянул в ту сторону. У плетня, в кругу девок, стояла Манька.
В свете лампы её русые волосы отливали золотом, раскосые глаза блестели, губы улыбались чему-то. Платок она сняла, повесила на плетень, и ветерок играл её волосами. Девки вокруг что-то щебетали, а она смотрела прямо на Егора.
Встретилась с ним взглядом — и не отвела глаз. Только улыбнулась шире, зубы белые сверкнули.
Егор отвернулся первым.
— Красивая, — сказал Мишка. — И хозяйственная. Чего тебе не хватает?
— Ничего, — Егор налил ещё. — Просто не моё.
— Эх, Егор, Егор, — Мишка покачал головой. — Упустишь ты своё счастье. А потом поздно будет.
В это время Катерина дёрнула его за рукав:
— Миш, сыграй ту, про любовь. Ну, знаешь.
Мишка кивнул, пальцы пробежали по ладам, и полилась мелодия — тягучая, грустная, про то, как парень любит девушку, а она за рекой, и не перейти ему эту реку. Девки притихли, прижались к парням. Кто-то вздохнул. Катерина положила голову Мишке на плечо, закрыла глаза.
Егор смотрел на них и вдруг почувствовал что-то похожее на зависть. Не злую, нет. А светлую, хорошую. Захотелось тоже вот так — сидеть с кем-то, обнявшись, слушать музыку и знать, что этот кто-то — твой. Навсегда.
Но он отогнал эту мысль. Не до того.
Мишка доиграл, все захлопали. Кто-то крикнул: «Горько!» Мишка засмеялся, поцеловал Катерину в щёку, она покраснела и спрятала лицо у него на груди.
— Эх, жениться бы нам, — мечтательно сказал Мишка.
И осекся. Сразу тихо стало за столом.
— Да говорят, — Мишка почесал затылок. — В правлении мужики шептались. Будто немец уже границу щупает. Гитлер этот... Не знаю. Может, пронесёт.
— Пронесёт, — уверенно сказал Егор. — Не в первый раз.
Но на душе стало тревожно. И праздник уже не казался таким весёлым, хотя Мишка снова заиграл плясовую, и девки опять пошли в круг.
Манька подошла ближе. Остановилась рядом с Егором, теребила в руках платок.
— Егор, — сказала тихо. — А ты правда не боишься войны?
Он поднял на неё глаза. В темноте её раскосые глаза казались большими и тёмными.
— Не знаю, — честно ответил он. — Наверное, боюсь. Только чего бояться? Если придёт — значит, судьба.
— А я боюсь, — она присела рядом на лавку. — Я за всех боюсь. За мамку, за батю, за... за всех.
— Не бойся, — Егор сам не заметил, как положил руку ей на плечо. — Мы ж мужики. Защитим.
Она подняла на него глаза, и в них блеснули слёзы — или показалось?
— Правда?
— Правда.
Они сидели молча, глядя, как пляшут девки под Мишкину гармонь, как кружатся пары, как летняя ночь обнимает деревню тёплыми руками. Где-то далеко за полем ухала выпь, в траве стрекотали кузнечики, пахло сеном и цветущим клевером.
И было так хорошо, так спокойно, что война казалась чем-то невозможным, далёким, нереальным.
Мишка отыграл, подошёл к ним, запыхавшийся, мокрый от пота.
— Егор, сыграй? — он протянул гармонь. — Ты же умеешь.
Егор покачал головой:
— Нет, не умею.
— Врёшь, — Мишка сунул ему гармонь в руки. — В школе же играл. Давай, не стесняйся.
Егор взял гармонь неуверенно. Пальцы сами легли на лады, вспомнили. Он заиграл тихо, неумело, но чисто. Простую мелодию, деревенскую, ту, что мать напевала по вечерам.
Манька замерла, слушая. Девки обернулись. Даже Катерина подняла голову с Мишкиного плеча.
— Молодец, — сказал Мишка. — А говорил — не умею.
Егор сыграл до конца, отдал гармонь обратно. Манька смотрела на него по-новому — удивлённо, восхищённо.
— Ты и это умеешь, Егор, — тихо сказала она. — А сам молчишь всё.
— Нечего говорить, — усмехнулся он.
Праздник разгорался.
Мишка играл без устали, девки пели частушки, парни подначивали друг друга. Кто-то полез драться из-за девки, но их быстро разняли. Самогонка лилась рекой, картошка и огурцы таяли на глазах. Катерина сияла, как именинница, и то и дело чмокала Мишку в щёку.
А Егор сидел рядом с Манькой и чувствовал, как от неё идёт тепло. И не хотелось уходить, не хотелось думать о завтрашнем дне, о поле, о тракторе. Хотелось сидеть вот так и слушать, как плещется ночь за околицей.
Уже далеко за полночь, когда звезды стали бледнеть и на востоке зарозовело небо, Егор поднялся.
— Пойду я, — сказал он. — Завтра в поле чуть свет.
— И я с тобой, — подхватилась Манька. — Мне тоже на ферму рано.
Они пошли вместе по пустой улице. В траве звенела роса, пахло утренней свежестью. Где-то запел первый петух.
— Спасибо, Егор, — вдруг сказала Манька.
— За что?
— За сегодня. За то, что был. За то, что рядом посидел.
Он посмотрел на неё. В предрассветных сумерках она была особенно красива — волосы рассыпались по плечам, глаза блестели, губы припухли .
— Ты это... — он запнулся. — Не ходи за мной больше, Мань. Я серьёзно.
Она остановилась, посмотрела на него долгим взглядом.
— А если я не могу иначе, Егор? Если ты мне нужен?
Он молчал, не зная, что ответить.
— Ладно, — она вздохнула. — Иди. Я сама дойду.
И пошла, не оглядываясь. А он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.
Дома было тихо. Мать спала, бабка похрапывала на печи, Пашка раскинулся на полатях, свесив босую ногу. Егор лёг на свою лавку, закрыл глаза.
Перед глазами стояла Манька. Её раскосые глаза, её улыбка, её голос: «Если ты мне нужен?»
И поле. И Мишка с Катериной. И слова про войну.
Сон пришёл не сразу. А когда пришёл — приснилась рожь, бескрайняя, золотая, и он стоял посреди неё один. И некуда было идти.
За окнами светало.
. Продолжение следует.
Глава 2