РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Зима в тот год никак не хотела отпускать.
В феврале ударили такие морозы, что птицы замерзали на лету, падая в снег чёрными комочками.
Максим сидел в доме, тщательно проконопаченном, с новой печью, которая грела так жарко, что хоть раздевайся, а всё равно зябко было внутри.
Не от холода — от одиночества.
Алена уехала в город, обещала вернуться на весенние каникулы. Писала письма — тёплые, длинные, с рисунками на полях.
Максим читал их, перечитывал, прятал в шкатулку, но отвечал редко. Коротко, сухо, по делу.
Не потому, что не хотел — потому что не умел. Слова любви застревали в горле, казались фальшивыми, чужими.
Она слишком молода. Двадцать лет. А ему скоро тридцать, и за этими тридцатью — целая жизнь, полная крови, грязи и смерти.
Что он мог ей дать? Свои ночные кошмары? Свою тоску, которая просыпалась с ним каждое утро и засыпала далеко за полночь? Свою неспособность быть нормальным, простым, домашним?
Он не решил ничего.
И чем дальше, тем больше понимал: не решит. Потому что внутри — пустота. Выгорел весь.
Устал. Умотался так, что даже думать о будущем не хотелось. Пусть всё идёт, как идёт. А он — как-нибудь.
Вечерами, когда метель выла за окном, Максим сидел у печи, курил и смотрел на огонь.
Иногда доставал гармонь — трофейную, немецкую, купленную у проезжего спекулянта за банку тушёнки.
Играл тихо, грустно, старые песни, которые бабушка пела. И думал о том, как же хорошо было бы сейчас — заснуть и не проснуться.
В дверь постучали. Редко кто заходил теперь — Петрович болел, сидел дома, Алена в городе, остальные соседи своими делами заняты.
Максим открыл — на пороге стояла Фёкла Матвеевна, закутанная в несколько платков, с клюкой в руке.
— Пустишь, али так и будешь держать на морозе? — спросила скрипуче.
— Проходите, — посторонился Максим.
Старуха вошла, оглядела горницу цепким взглядом, покивала довольно.
— Хорошо у тебя. Чисто, тепло. Бабка твоя радовалась бы.
— Садитесь, Фёкла Матвеевна, — Максим подвинул лавку к печи. — Чай будете?
— А давай чай, — согласилась она, разматывая платки. — Посижу, погреюсь. Одной-то дома тоскливо.
Максим поставил чайник, достал из шкафа банку с вареньем — Алена присылала с оказией, малиновое, душистое. Старуха смотрела на него, на его движения, на лицо, и в глазах её была та особая, бабья мудрость, которая всё видит и всё понимает.
— Что, парень, маешься? — спросила прямо.
Максим пожал плечами, налил чай.
— Маюсь, — признался.
— О чём? Всё об Аленке? — Фёкла Матвеевна прихлёбывала чай, не сводя с него глаз.
— И об Алене тоже.
— А ты не майся, — старуха поставила кружку на стол. — Я тебе прямо скажу, Максим. Не пара она тебе.
Он поднял глаза, удивлённый.
— Почему?
— А потому, — Фёкла Матвеевна вздохнула тяжело, — что ты мужик битый, жизнью тёртый, войной меченый. А она девчонка ещё, сопливая. Ничего не видела, ничего не знает.
Любовь у неё — книжная, с картинками. А ты — настоящий, со всей подноготной.
Она к тебе тянется, потому что ты загадка, тайна.
А как узнает всю подноготную — испугается. И ты её испугаешься. Потому что боишься себя ей показать.
Максим молчал. Старуха говорила то, о чём он сам думал ночами.
— Я не гоню её, — сказал тихо. — Я и сам не знаю, что делать.
— А ты не делай ничего, — посоветовала Фёкла Матвеевна. — Пусть время решает.
Если судьба — сойдётесь. А нет — значит, нет. Ты сейчас не о ней думай. Ты о себе думай. Как дальше жить будешь, чем дышать. А любовь... любовь она, может, и не главное.
Они сидели долго. Старуха рассказывала про свою жизнь — как мужа схоронила, как сыновей война забрала, как одна теперь мыкается. Максим слушал и чувствовал, что её горе — другое, но такое же большое, как его.
Ушла она за полночь.
Максим проводил до калитки, вернулся, лёг. И вдруг понял, что легче стало. Не оттого, что решил что-то, а оттого, что кто-то сказал правду. Пусть горькую, пусть неудобную — но правду.
А через два дня пришло письмо от Коли. Короткое, пьяным почерком, еле разобрать:
«Лейтенант, я у тётки в Сосновке-2. Уехал от Женьки. Не могу так больше. Пью. Она мучается. Я мучаюсь. Решил, что так лучше. Не ищи. Сам напишу, когда оклемаюсь. Колька».
Максим перечитал письмо три раза. Потом спрятал в шкатулку, рядом с Аленкиными.
Закурил, глядя в окно. За окнами мела метель, заметала следы, дороги, всё живое.
— Дурак, — сказал он вслух. — Оба мы дураки.
Он думал о Жене. Как она там одна? С работы придёт — дома пусто, мужа нет, только бутылки пустые на столе. И ночи длинные, бессонные. И думать не о ком — только о том, кто уехал, и о том, кто остался здесь, в Сосновке.
Максим гнал эти мысли. Нельзя было о ней думать. Не имел права.
Но она думала о нём. И через три дня приехала сама.
Он увидел её из окна — маленькая фигурка брела по сугробам от станции, проваливаясь в снег, таща за собой чемоданчик.
Сначала не поверил, думал — показалось. А потом сердце ёкнуло, и он выскочил на крыльцо, накинув полушубок на плечи.
— Женя? Ты?
Она подошла, остановилась в двух шагах.
Лицо бледное, глаза красные, губы дрожат. Упала в сугроб — не упала, а опустилась, потому что ноги не держали.
— Максим, — выдохнула. — Прости. Я не знала, куда ехать. Только к тебе.
Он подхватил её, поднял, занёс в дом.
Посадил у печи, стянул с неё мокрые валенки, растёр замёрзшие ноги. Руки у неё были ледяные, губы синие.
— Ты с ума сошла, — бормотал он, укутывая её в одеяло. — В такую метель, пешком, три километра...
— Мне нужно было, — стучала зубами она. — Нужно поговорить.
— Помолчи сначала, — приказал он и сунул ей в руки кружку с горячим чаем.
Она пила, грелась, дрожала. А он сидел рядом и ждал. Сердце колотилось где-то в горле.
Когда она немного отошла, отогрелась, перестала трястись, то подняла на него глаза. В них стояли слёзы.
— Коля уехал, — сказала тихо. — Ты знаешь.
— Знаю. Письмо прислал.
— Он... он перед отъездом... — она запнулась, отвела взгляд. — Он ребёнка захотел. Сказал — давай родим, может, тогда всё наладится.
Максим молчал. Слушал.
— А я отказалась, — продолжала она шёпотом.
— Сказала — не сейчас, не так. Что ребёнок не лекарство, что мы сами сначала... А он... он обиделся. И уехал. Сказал, что я его не люблю.
— Любишь? — спросил Максим тихо.
Она посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Не знаю, — ответила честно. — Я думала — да. А теперь... теперь я ничего не знаю.
Они сидели молча. В печи потрескивали дрова, за окнами выла метель. И в этой тишине было слышно, как бьются два сердца — рядом, почти в унисон.
— Я приехала спросить, — сказала Женя. — Что мне делать? Как мне быть? Ты его друг. Ты его знаешь лучше всех. Скажи.
Максим долго молчал, собираясь с мыслями.
— Он болен, Женя, — сказал наконец. — Война его сломала. Он не со зла. Он просто не может жить, как все.
И ты ему нужна. Очень нужна. Только он сам этого не понимает. Или понимает, но сделать ничего не может.
— А ребёнок? — спросила она. — Он прав? Может, надо было согласиться?
— Ребёнок — не игрушка, — жёстко ответил Максим. — И не лекарство. Ребёнок — это жизнь. Новая. Чистая. Нельзя его в грязь тащить. Сначала самим разобраться надо.
Она кивнула, вытерла слёзы.
— Я думала, может, ты... — начала и осеклась.
— Что я? — насторожился он.
— Ничего, — она отвернулась. — Глупости.
Он понял. Сердце забилось чаще.
— Женя, — сказал тихо. — Не надо.
— Знаю, — ответила она, не оборачиваясь. — Знаю, что не надо. Что нельзя. Что ты теперь... с Аленой.
— Я не с Аленой, — вырвалось у него. — Ни с кем я. Один я.
И не знаю, буду ли с кем-нибудь.
Она обернулась. В глазах её — надежда и страх одновременно.
— Почему?
— Потому что устал, — ответил он просто.
— Устал от всего. От войны, от памяти, от себя самого. И от любви этой... от которой только боль.
Она смотрела на него долго. Потом встала, подошла, села рядом на лавку. Взяла его руку в свои — тёплые уже, живые.
— Я тоже устала, — сказала тихо. — Очень.
Они сидели так, держась за руки, и молчали. И это молчание было красноречивее любых слов.
— Что же нам делать, Максим? — спросила она шёпотом.
— Не знаю, — ответил он. — Не знаю, Женя. Просто жить дальше. Как-нибудь.
Она кивнула. Прижалась к нему, положила голову на плечо.
И они сидели у печи — двое людей, которых свела и разлучила жизнь, которые любили и мучились, которые искали ответы и не находили.
А за окнами мела метель, заметала следы, заметала прошлое, заметала надежды.
И только огонь в печи горел ровно и жарко, согревая их в эту долгую, бесконечную ночь.
Утром Женя уехала.
Максим провожал её до станции, нёс чемоданчик, молчал. На перроне она обняла его — крепко, по-родному, уткнулась лицом в грудь.
— Спасибо тебе, — сказала. — За всё.
— Ты держись, — ответил он. — И Кольку не бросай. Он без тебя пропадёт.
— Не брошу, — пообещала она. — А ты... ты с Аленой не спеши. Подумай.
— Подумаю, — кивнул он.
Поезд ушёл, увозя её в ту жизнь, которую она выбрала.
А Максим долго стоял на пустом перроне, смотрел вслед и думал о том, что жизнь — сложная штука. И ответов в ней нет. Только вопросы. И дорога, по которой надо идти. Одному или с кем-то — неважно. Главное — идти.
Дорога до деревни, где жила тётка Коли, заняла полдня.
Сначала на попутном грузовике до райцентра, потом пешком через замёрзшее озеро, потом ещё километров пять по лесной дороге. Мороз стоял крепкий, но Максим шагал быстро, почти бежал — хотелось поскорее увидеть друга, понять, что с ним, как он.
Деревня называлась Старые Выселки — десятка два домов, занесённых снегом по самые окна, тишина, только дым из труб да собачий лай.
Тётка Коли, тётя Паша, жила на краю, у самого леса. Дом старый, но крепкий, с высоким крыльцом и резными наличниками.
Максим постучал. Открыла тётя Паша — полная, румяная, в цветастом платке.
— Ой, Максим! — всплеснула руками. — А Коля ждал тебя, ждал! Проходи, проходи, замёрз небось.
В доме пахло пирогами и сушёными травами.
В горнице за столом сидел Коля — небритый, осунувшийся, но трезвый. Увидел Максима — вскочил, бросился обниматься.
— Лейтенант! Приехал! А я уж думал — не доедешь. Садись, рассказывай.
— Погоди, — Максим отстранился, оглядел друга. — Ты как сам?
— А что я? — Коля махнул рукой. — Живой пока.
Тётя Паша вон лечит, отпаивает. Трезвый уже третью неделю. Работаю по хозяйству.
— Молодец, — коротко сказал Максим.
— А ты? — Коля вгляделся в лицо друга. — Что-то невесёлый. Аленка твоя где?
— В городе, на учёбе. И не моя она пока.
Коля хотел спросить ещё, но в это время в горницу вошла девушка.
Максим поднял глаза и замер.
Она была невысокой, тоненькой, с русой косой, перекинутой через плечо.
Одета просто — в тёмное шерстяное платье, поверх него передник. Но главное — глаза. Тёмные, почти чёрные, с таким глубоким, задумчивым взглядом, что казалось — она видит человека насквозь.
И в этом взгляде было что-то тёплое, доброе, успокаивающее.
— А это, — Коля засуетился, — это Маргарита, племянница моя. Тёти Пашина дочка. Из города приехала, погостить.
— Здравствуйте, — тихо сказала девушка и чуть улыбнулась.
Максим кивнул, не находя слов. Что-то в ней было такое, отчего сердце забилось чаще.
Не похожа на Алену — та вся открытая, светлая, как солнышко. Эта — глубокая, тихая, как лесное озеро.
— Садись с нами, Рита, — позвала тётя Паша. — Чай пить будем.
Вечером сидели у костра во дворе. Тётя Паша развела огонь в старом железном баке, поставила греться воду — решили баню топить на следующий день. А пока сидели, грелись, смотрели на звёзды.
Коля разлил самогон по кружкам — для согрева, как сказал.
Максим сначала хотел отказаться, но потом взял.
Выпил — обожгло горло, разлилось теплом по груди. Давно не пил, почти забыл этот вкус.
— За встречу! — провозгласил Коля. — За то, что живы!
Выпили. Максим посмотрел на Маргариту.
Она сидела напротив, поджав под себя ноги, укутанная в большой пуховый платок, и смотрела на огонь.
Лицо её в свете костра казалось таинственным — то освещалось ярко, то уходило в тень.
— Вы давно из города? — спросил он.
— Неделю, — ответила она, не поворачивая головы. — Решила маму проведать, отдохнуть от суеты.
— А работаете кем?
— Учителем, — она повернулась к нему. — Русский язык и литературу преподаю.
— Учитель, — повторил Максим. — Хорошая профессия.
— А вы? — она посмотрела прямо в глаза. — Вы, я слышала, с войны пришли. Герой.
— Какой герой, — усмехнулся он. — Живой просто.
— Это тоже подвиг, — тихо сказала она. — Живым остаться.
Коля к этому времени уже разошёлся, рассказывал тёте Паше про их фронтовые будни, размахивал руками, смеялся.
А Максим и Маргарита сидели молча, глядя на огонь, и в этом молчании было что-то общее, родное.
Поздно вечером, когда костёр почти догорел, Маргарита встала, поправила платок.
— Пойду, — сказала. — Замёрзла.
Максим тоже поднялся.
— Проводить?
— Если не трудно, — кивнула она.
Они пошли по тёмной улице. Снег скрипел под ногами, луна светила ярко, заливая всё вокруг холодным серебром.
У калитки своего дома Маргарита остановилась.
— Зайдёте? — спросила просто. — Чай горячий есть. Согреетесь.
Максим помедлил, потом кивнул.
В доме у тёти Паши было натоплено, пахло яблоками и мятой. Маргарита провела его в свою комнату — маленькую, чистенькую, с иконой в углу и этажеркой книг.
— Садитесь, — кивнула на стул. — Я сейчас.
Она вышла, вернулась с чайником и двумя кружками. Поставила на стол, села напротив.
— Не пьёте, — сказала, глядя на него. — Я заметила. Только одну кружку, для вида.
— Не пью, — согласился он. — Война отучила.
— А меня научила, — вдруг сказала она тихо.
Максим поднял глаза.
— Вы были на фронте?
— Была, — ответила она просто. — Медсестрой. Два года, под Ленинградом.
Он смотрел на неё и не верил. Такая тихая, такая домашняя — и вдруг война, окопы, кровь.
— Не похожи, — сказал он.
— А никто не похож, — она усмехнулась горько. — Мы все там другие были.
А вернулись — никто не узнаёт.
Они говорили долго. О войне, о смерти, о том, как после неё жить. Маргарита рассказывала — спокойно, без надрыва, как о чём-то обыденном.
О госпиталях, о раненых, о том, как выносила солдат с поля боя под пулями. О подругах, которые погибли. О том, что видела такое, что не снилось ни в одном кошмаре.
— И как вы теперь? — спросил Максим.
— А никак, — она развела руками. — Живу. Работаю. Книжки читаю. По ночам не сплю.
— Я тоже, — сказал он.
Она посмотрела на него долгим взглядом. Потом встала, подошла, села рядом на лавку.
— Можно? — спросила тихо и протянула руку к его лицу.
Он замер.
Она провела ладонью по его щеке, по небритой коже, по шраму у виска.
— Тяжело тебе, — сказала, переходя на "ты". — Вижу.
— Тяжело, — ответил он.
Она придвинулась ближе, положила голову ему на плечо.
И он вдруг понял, что не хочет отстраняться.
Что с ней — можно. Потому что она своя. Потому что она тоже прошла через это. Потому что она понимает без слов.
Ночь опустилась на деревню тихая, морозная, звёздная.
В маленькой комнате горела керосиновая лампа, бросая тёплые блики на стены. Они сидели, прижавшись друг к другу, и молчали.
Потом она подняла голову, посмотрела ему в глаза.
В её тёмных глазах отражался свет лампы, и в них было столько нежности, что у Максима перехватило дыхание.
— Не бойся, — прошептала она. — Я тоже боюсь. Но вместе легче.
Она поцеловала его — легко, едва касаясь губами.
А потом ещё и ещё.
Максим закрыл глаза.
В голове мелькнула мысль об Алене, о Жене, о том, что нельзя, что неправильно.
Но когда он открыл глаза и увидел лицо Маргариты — спокойное, родное, понимающее, — все мысли ушли. Осталась только она.
Они лежали на узкой кровати, прижавшись друг к другу, и он гладил её по светлым волосам, разбросанным по подушке.
Она молчала, только смотрела на него своими тёмными глазами и улыбалась чуть заметно.
— Ты красивая, — сказал он.
— Ты тоже, — ответила она. — Не снаружи — внутри.
Он усмехнулся.
— Там внутри — одно пепелище.
— У меня тоже, — она провела пальцем по его груди. — Но вместе, может, отстроим что-нибудь.
Он взял её руку, поцеловал ладонь. И вдруг почувствовал, как к горлу подступает комок.
Давно не было так хорошо. Давно не было так спокойно.
С ней не надо было притворяться, не надо было объяснять, не надо было бояться, что не поймут.
— Я тоже была на фронте, — прошептала она, поглаживая его по волосам.
— Я знаю, как это.
Знаю, что снится по ночам.
Знаю, от чего просыпаешься с криком. Ты не один такой, Максим. Нас много. Мы просто молчим об этом.
Он слушал её голос — тихий, ровный, успокаивающий — и чувствовал, как отпускает.
Как уходит напряжение, которое держало его годы. Как тает лёд внутри.
— Я никому не рассказывал, — сказал он хрипло. — Никому.
— Мне можно, — ответила она. — Я пойму.
И он рассказал. Всё. Про первый бой, где погибли почти все.
Про друга, который умер у него на руках. Про то, как сам был ранен и как Коля его вытаскивал.
Про Настю, которая не дождалась. Про Женю, которую нельзя любить. Про Алену, которая слишком молода и чиста для него.
Она слушала молча, гладила его по голове, по спине, по лицу.
И в этом прикосновении было столько тепла, что казалось — война отступает, уходит, тает в ночи.
— Ты хороший, — сказала она, когда он замолчал.
— Самый хороший из всех, кого я встречала. Ты просто не знаешь этого.
— А ты откуда знаешь? — спросил он.
— Я вижу, — она улыбнулась. — Я за войну столько людей перевидала — хороших и плохих. Ты из хороших. Настоящий.
Он притянул её к себе, поцеловал — долго, жадно, как в последний раз.
И она отвечала — нежно и страстно одновременно, и в этом поцелуе было обещание чего-то нового, чего-то такого, чего у него не было никогда.
А потом они лежали, обнявшись, и смотрели в потолок.
За окном светало, зимнее утро вступало в свои права, а им не хотелось двигаться, говорить, думать. Хотелось просто быть — вместе.
— Что теперь будет? — спросил он.
— А что должно быть? — она повернула голову. — Будет то, что будет. Мы не на войне, Максим. Мы можем выбирать.
— И что ты выбираешь?
Она помолчала, потом ответила:
— Я выбираю тебя. Если ты захочешь.
Он посмотрел на неё — на её светлые волосы, разбросанные по подушке, на тёмные глаза, в которых светилась мудрость и доброта, на губы, которые только что целовали его. И вдруг понял: вот она. Та, с кем можно. Та, кто поймёт. Та, кто не испугается его тёмных сторон.
— Я хочу, — сказал он.
Она улыбнулась и прижалась к нему.
— Тогда давай попробуем. Медленно, осторожно. Без обещаний, без клятв. Просто будем рядом. А там видно будет.
— Давай, — согласился он.
Утром их разбудил стук в дверь. Коля кричал снаружи:
— Максим! Ты там? Живой? Тётя Паша блинов напекла, идите есть!
Маргарита рассмеялась тихо, прикрывая рот ладонью.
Максим посмотрел на неё и вдруг тоже улыбнулся — впервые за долгое время улыбнулся по-настоящему, легко и свободно.
— Идём, — сказал он.
— А то Коля дверь выломает.
Она кивнула, встала, накинула халат. У двери обернулась:
— Максим...
— Что?
— Спасибо тебе. За эту ночь. За то, что ты есть.
Он подошёл, обнял её, поцеловал в макушку.
— Тебе спасибо, — ответил.
За завтраком Коля поглядывал на них хитро, но молчал.
Тётя Паша суетилась, подкладывала блины, нахваливала своё варенье
. А Максим и Маргарита сидели рядом, и их руки под столом соприкасались, и от этих прикосновений по телу разливалось тепло.
— Ты надолго к нам? — спросила тётя Паша.
— Дня на три, — ответил Максим. — Домой надо, хозяйство.
— А Рита с тобой не поедет? — вдруг спросил Коля. — Погостить?
Маргарита посмотрела на Максима. Он кивнул чуть заметно.
— Поедет, — сказала она. — Если пригласит.
— Приглашаю, — ответил Максим.
И все засмеялись — легко, свободно, как смеются люди, у которых всё налаживается.
Через три дня они уехали вместе. Коля обещал приехать позже — как только оклемается окончательно. Тётя Паша плакала на крыльце, крестила их вслед.
В поезде Максим и Маргарита сидели рядом, держась за руки, и молчали.
За окном проплывали заснеженные поля, перелески, деревеньки. И в этом молчании было столько покоя, сколько Максим не испытывал никогда.
— Не боишься? — спросил он.
— Чего?
— Со мной. С моими ночами. С войной моей.
Она посмотрела на него долгим взглядом.
— Я своё отбоялась, — ответила. — На фронте. Теперь не боюсь. Теперь хочу жить.
Он сжал её руку.
— Будем жить, — сказал.
Поезд мчался вперёд, унося их в новую жизнь.
И Максим впервые за долгие годы почувствовал, что усталость отступает.
Что впереди — не пустота, а что-то светлое. Что он не один.
А в Сосновке их ждал Петрович, который уже знал от Коли про Маргариту и только качал головой, думая о том, как же сложно устроена жизнь и как непредсказуемо счастье.
В то лето природа словно решила дать людям то, чего они были лишены долгие годы — тепло, свет, покой. Июнь стоял солнечный, без единого дождя, и даже по ночам воздух был напоён теплом и запахом цветущих трав.
Коля сидел на крыльце тёткиного дома, курил и смотрел на дорогу. Уже неделю он не пил — совсем. Работал в огороде, чинил забор, помогал тёте Паше по хозяйству. И каждый день думал о Жене. Как она там? Одна? Простила ли? Вспоминает ли?
Он написал ей письмо — первое за долгое время. Короткое, корявое, но от души: «Жень, я скучаю. Прости меня, дурака. Если сможешь — приезжай. Я трезвый. Честно».
И она приехала.
Коля увидел её ещё издалека — маленькая фигурка шла по пыльной дороге, таща чемоданчик.
Он сорвался с крыльца, побежал навстречу, не чувствуя ног.
— Женя! Женька!
Она остановилась, улыбнулась сквозь слёзы и раскрыла объятия. Он подхватил её, закружил, прижал к себе так крепко, что кости хрустнули.
— Дурак ты, Колька, — шептала она, уткнувшись ему в грудь. — Дурак рыжий.
— Дурак, — соглашался он. — Твой дурак.
Тётя Паша всплеснула руками, засуетилась с обедом. А они сидели за столом, держась за руки, и не могли наглядеться друг на друга.
— Ты правда не пьёшь? — спросила Женя.
— Правда, — ответил Коля. — Месяц уже. И не тянет. Совсем.
— А чего не тянет?
— Тебя жду, — он улыбнулся. — Ты меня лечишь. Даже издалека.
Женя счастливо вздохнула и положила голову ему на плечо.
На следующий день пошли на реку. Речка в тех местах была тихая, с песчаными отмелями, с тёплой водой, прогретой до самого дна. Коля нёс плед, Женя — корзинку с едой, которую собрала тётя Паша.
Нашли укромное место, под старой ивой, склонившей ветви к самой воде. Расстелили плед, разулись, долго сидели на берегу, болтая ногами в воде.
— Лезу? — спросил Коля.
— Лезь, — разрешила Женя. — Я за компанию.
Они вошли в воду — сначала робко, по щиколотку, потом по колено, по пояс. Вода была ласковая, тёплая, обволакивала тело, смывала усталость, тревоги, всё, что накопилось за долгие годы.
— Хорошо-то как! — засмеялся Коля и окатил Женю водой.
— Ах ты! — взвизгнула она и ответила тем же.
Они плескались, как дети, забыв про возраст, про войну, про все беды. Смех разносился над рекой, и даже птицы в кустах замолкали, прислушиваясь к этому счастью.
Потом вышли на берег, закутались в плед, грелись на солнце. Женя лежала, положив голову Коле на грудь, и слушала, как бьётся его сердце.
— Коль, — сказала вдруг тихо.
— А?
— Я вот что подумала... — она запнулась, собираясь с духом. — Я хочу ребёнка.
Коля замер. Даже дышать перестал.
— Чего?
— Ребёнка хочу, — повторила она твёрже. — Нашего. Твоего и моего.
Он сел, повернул её к себе, заглянул в глаза.
— Женя... ты серьёзно?
— Серьёзно.
— А как же... я ведь... — он не находил слов. — Я же пьяница, я же...
— Ты — это ты, — перебила она. — Я тебя выбрала. И ребёнка хочу от тебя. Потому что люблю.
Коля смотрел на неё, и в глазах его стояли слёзы. Он не плакал с самой войны, а тут — прорвало.
— Женечка... — прошептал он. — Солнце моё... Да я... да я ради тебя... ради ребёнка... я горы сверну!
Он обнял её, прижал к себе, целовал её лицо, волосы, руки. И она смеялась и плакала одновременно, и оба они были счастливы так, как не были никогда.
Вечером сидели у костра, который развели на берегу. Тётя Паша принесла картошку, испекли в золе, ели с солью и луком. А над рекой вставала луна, огромная, золотая, и звёзды зажигались одна за другой.
— Знаешь, — сказал Коля, глядя на небо, — я ведь никогда не думал, что так бывает. Что можно быть счастливым. После всего.
— А ты не думай, — ответила Женя. — Ты просто живи.
— С тобой?
— С тобой.
Они целовались у костра, как молодые, и время для них остановилось.
А в Сосновке в это же время всё было по-другому.
Маргарита приехала к Максиму и осталась.
Жили тихо, мирно, словно всю жизнь были вместе.
Она стряпала, он работал по хозяйству. Вечерами сидели на крыльце, пили чай с мятой и разговаривали. Обо всём — и ни о чём.
Максим удивлялся сам себе: с ней было легко.
Не надо было ничего изображать, не надо было подбирать слова. Она понимала с полуслова, с полувзгляда.
И когда по ночам он просыпался в холодном поту от кошмаров, она просто обнимала его и гладила по голове, и кошмары отступали.
— Ты как лекарство, — сказал он однажды.
— А ты — моё лекарство, — ответила она.
Но не всё было гладко. В один из дней пришло письмо от Алены. Короткое, сбивчивое, полное слёз и обиды.
«Максим, я всё знаю. Мне Коля написал. Про Маргариту. Как ты мог? Я же ждала тебя. Я же любила. Я думала, мы будем вместе. А ты... ты даже не сказал мне ничего. Просто взял и... За что?»
Максим долго держал письмо в руках, потом спрятал в шкатулку. Маргарита ничего не спрашивала, только смотрела на него своими тёмными глазами.
— Надо поговорить с ней, — сказала тихо.
— Надо, — согласился он. — Только не сейчас. Пусть утихнет.
Но Алена не утихла. Она приехала сама. Ворвалась в дом, увидела Маргариту, замерла на пороге. Глаза её — огромные, зелёные — наполнились слезами.
— Значит, правда, — выдохнула она.
Маргарита встала, подошла к ней.
— Аленушка, — сказала мягко. — Давай поговорим.
— Не надо со мной говорить! — выкрикнула Алена. — Ты... ты чужая! Я его первая полюбила! Я ждала!
— Я знаю, — кивнула Маргарита. — И я понимаю твою боль. Но сердцу не прикажешь.
Алена посмотрела на Максима — он стоял у окна, бледный, молчаливый.
— А ты? — спросила она. — Ты ничего не скажешь?
— Что сказать, Алёна? — ответил он тихо. — Ты хорошая. Самая хорошая. Но... не моя. Прости.
Она выбежала, хлопнув дверью.
Вечером к Максиму пришёл Петрович. Долго сидел молча, курил, потом заговорил:
— Дочка моя ревёт в подушку. Второй день.
— Знаю, — ответил Максим. — Жалко её.
— Жалко, — согласился Петрович. — А что сделаешь? Любовь — она не по заказу.
Он помолчал, потом продолжил:
— Я с ней поговорил. Сказал: ты молодая, красивая, умная. Вся жизнь впереди. Найдёшь ещё своего парня. А этот — не твой. Не судьба.
— И что она?
— Молчит. Плачет. Но слушает. Думаю, отойдёт. Время нужно.
Максим кивнул.
— Ты не вини себя, — сказал Петрович. — Не ты первый, не ты последний. Сердцу, оно, знаешь... не прикажешь.
Они посидели ещё, потом Петрович ушёл. А Максим долго смотрел на дорогу, по которой убежала Алена, и думал о том, как же сложно всё в этой жизни.
Через неделю Алена уехала в город. На прощание зашла к Максиму — сухая, собранная, только глаза блестели.
— Я не сержусь, — сказала. — Обидно только. Но ты прав. Ты не мой. А я... я молодая. Найду. Ты только... будь счастлив.
— Ты тоже, — ответил он.
Она обняла его на прощание — быстро, порывисто — и убежала. А Максим стоял у калитки и смотрел вслед, пока её фигурка не скрылась за поворотом.
Маргарита подошла сзади, обняла его за плечи.
— Жалко?
— Жалко, — признался он. — Но по-другому. Не как тебя.
— Я знаю, — она прижалась щекой к его спине. — Я чувствую.
Они стояли так долго, а над ними плыли облака, и солнце клонилось к закату, обещая новый день, новую жизнь, новое счастье.
В Старых Выселках в это время Коля и Женя сидели на крыльце и тоже смотрели на закат. Женя положила голову ему на плечо, он гладил её по руке.
— Коль, — сказала она. — Я, кажется, беременна.
Он замер. Потом повернулся к ней, заглянул в глаза.
— Правда?
— Похоже на то. Месяц задержка. И тошнит по утрам.
Коля вскочил, заметался по крыльцу, потом упал перед ней на колени, схватил за руки.
— Женька! Солнце! Да я... да я сейчас... это... от радости умру!
— Не умирай, — засмеялась она. — Жить теперь надо. Для нас. Для него.
— Для неё! — поправил Коля. — Девочка будет. Точно тебе говорю. Маленькая, рыженькая, с твоими глазами.
— А может, мальчик? — улыбнулась она.
— Мальчик тоже хорошо, — согласился Коля. — Лишь бы здоровый. Лишь бы наш.
Они обнялись, и долго ещё сидели так, обнявшись, а над ними зажигались звёзды, первые звёзды их новой, общей жизни.
Через месяц Коля с Женей вернулись в Славутич. Коля устроился работать в колхоз, Женя снова пошла в школу. Жили тихо, мирно, счастливо. А по вечерам сидели на крыльце, пили чай и ждали, когда родится малыш.
В Сосновке у Максима и Маргариты всё тоже налаживалось.
Маргарита устроилась работать в сельскую школу — учителем литературы, как и мечтала. Максим достроил дом, завёл хозяйство, даже корову купил.
Петрович приходил часто, помогал по хозяйству, нянчился с ними обоими. А об Алене говорил редко, но когда говорил — с теплом:
— Устроилась в городе, работает бухгалтером. Жених появился, молодой, красивый. Счастлива.
И Максим радовался за неё. Искренне.
А по ночам он всё так же иногда не спал. Но теперь рядом была Маргарита — тёплая, родная, понимающая. Она гладила его по голове и шептала:
— Всё хорошо. Я здесь. Я рядом.
И война отступала.
Они лежали, прижавшись друг к другу, и слушали, как за окном шумит лес, как тикают на стене часы, как дышит ночь. И это было счастье. Тихий, неприметное, выстраданное счастье.
Жизнь продолжалась. И в ней было место всему — и боли, и радости, и потерям, и находкам. Главное — что они были вместе. И что впереди была целая жизнь.
. Конец.