Координатор скинул адрес в пятницу вечером. Я открыл сообщение, когда уже выходил с радиостанции – «Сосновый бор», Зеленодольский район, суббота к десяти. Предыдущее место, куда я ездил полгода, закрылось на ремонт, и Вадим распределял волонтёров по новым точкам. Мне достался дом престарелых в сорока минутах от Казани.
Я кинул гитару в чехол, поставил будильник на семь и лёг спать.
Четыре года я мотался с гитарой по больницам, хосписам и интернатам. Каждую субботу. Без пропусков. Началось с Лёхи Чернова – мы вместе учились на звукорежиссёров, вместе устроились на радио, а потом Лёха заболел. Я собирался приехать к нему в хоспис, сыграть что-нибудь, как раньше, когда мы сидели во дворе общаги с одной гитарой на двоих. Но я откладывал. Всё думал – на следующей неделе. А потом приехал, и мне сказали, что Лёха умер утром.
После этого я перестал откладывать.
На радио работал будни – крутил эфиры, резал джинглы, сводил рекламу. А по субботам ехал туда, где людям было плохо. Играл старые песни, которые все знают. «Тёмную ночь», «Катюшу», «Надежду». Иногда что-то из Цоя для тех, кто помоложе. Иногда просто сидел рядом с кем-то, кто не мог говорить, и перебирал струны.
Не скажу, что это давало мне покой. Но без этого было хуже.
В субботу утром я выехал по навигатору. Дорога оказалась неплохой – асфальт, сосны вдоль обочин, мартовский снег уже подтаял и лежал грязными островками. «Сосновый бор» стоял на отшибе за посёлком – трёхэтажное кирпичное здание с жёлтым фасадом и пандусом у входа. Краска на перилах облупилась. На крыльце курил мужик в тренировочных штанах и тапках на босу ногу, хотя на улице было градусов пять.
Я зашёл внутрь, назвался на вахте. Дежурная посмотрела в журнал, кивнула и повела меня по коридору первого этажа. Пахло хлоркой, варёной капустой и чем-то кисловатым, чему я за четыре года так и не нашёл названия. Этот запах был во всех казённых учреждениях, где люди жили не по своей воле.
Играл я обычно в холле или в столовой – где было место и где можно было собрать хотя бы человек пятнадцать. Здесь холл оказался просторным – широкие окна, телевизор на стене, ряды стульев и кресел-каталок. Меня уже ждали. Нянечка рассадила подопечных полукругом, и я увидел их – человек двадцать, может, двадцать пять. Женщины в основном. Некоторые смотрели на меня с любопытством, некоторые – в стену. Один дедушка в клетчатой рубашке спал, уронив голову на грудь.
Я достал гитару, сел на принесённый табурет и начал.
– Добрый день. Меня зовут Тимур. Я сегодня вам поиграю.
Начал с «Тёмной ночи» – она работала всегда. Уже на первом куплете несколько женщин стали подпевать. Одна даже притопывала ногой. Я перешёл к «Катюше», потом к «Огоньку». Дедушка в клетчатой рубашке проснулся и слушал, чуть наклонив голову.
Я играл минут сорок. Между песнями болтал с ними – спрашивал, что хотят послушать, рассказывал что-нибудь короткое. Одна женщина попросила «Подмосковные вечера». Другая – «Миллион алых роз». Я играл всё, что просили.
А потом, уже ближе к концу, я сыграл «Тоску по весне» Моцарта.
Это была привычка, от которой я не мог отказаться. Во всех программах, в каждом учреждении я играл эту мелодию. Не потому что она нравилась мне больше других. А потому что её играла мне бабушка.
Бабушка умерла, когда мне было четырнадцать. Так сказал отец. Я не был на похоронах – отец объяснил, что гроб закрытый, что хоронили в деревне, что не надо мне туда ехать, что я запомню её живой. Мне было четырнадцать, и я ему поверил. А потом родители развелись, мама забрала меня в Москву, я рос уже там, и связь с отцом почти оборвалась. Бабушка осталась в памяти как тёплое пятно. Худые длинные пальцы на клавишах, запах её кухни, и эта мелодия – «Тоска по весне», которую она играла мне каждый раз, когда я приезжал к ней на каникулы.
Она была учительницей музыки в детской школе. Всю жизнь. И это она дала мне первую гитару и показала, как ставить пальцы на гриф. Я помнил, как она брала мою левую руку и клала мои пальцы на нужные лады, а правой придерживала запястье – не сильно, но крепко, чтобы я не дёргался. Её хватка. Тонкие длинные пальцы обхватывали моё запястье, как замок.
Я заиграл мелодию. Простые восемь тактов, переложенные на гитару. Я играл их сотни раз в десятках мест.
И тут кто-то схватил меня за правую руку.
Я вздрогнул. Чуть не оборвал струну. Повернул голову – и увидел старушку, которая стояла прямо рядом со мной. Она подошла бесшумно, пока я играл. Маленькая, ссутуленная, в байковом халате синего цвета. Я не заметил, как она встала с кресла и подобралась ко мне.
Её пальцы обхватывали моё запястье.
Не сильно. Но цепко. Как замок.
Я перестал играть. Посмотрел на неё. Она смотрела не на меня – куда-то мимо, в сторону окна. Губы шевелились. Мне показалось, что она напевает. Что-то без слов, одну ноту, потом другую.
– Бабуль, – я сказал тихо. – Всё хорошо.
Она не отпускала.
Нянечка подскочила, попыталась оторвать её пальцы от моей руки.
– Зоя Павловна, ну что вы, отпустите молодого человека! Она не реагировала. Держала моё запястье и шевелила губами.
Я почувствовал, как по спине пробежал холод. Не от страха. От чего-то другого, чему я не мог дать названия. Эта хватка. Я знал эту хватку.
– Не надо, – сказал я нянечке. – Пусть держит.
Я снова начал играть – одной левой рукой, правая была занята. Мелодия Моцарта, восемь тактов, снова и снова. Старушка стояла рядом и не отпускала. И я играл, пока нянечка не увела её обратно в кресло минут через десять. Пальцы разжались неохотно, по одному.
Я закончил концерт. Убрал гитару в чехол. Руки не слушались – ремень чехла никак не хотел застёгиваться. Я стоял в коридоре и пытался собраться, когда из сестринской вышла женщина за шестьдесят в белом халате, застёгнутом на все пуговицы до самого горла.
– Вы волонтёр? – спросила она.
– Да. Тимур.
– Нелли Фёдоровна, старшая медсестра. Я кивнул. Она смотрела на меня оценивающе, как смотрят люди, которые привыкли, что их подопечных навещают раз в год на Новый год, и то не всех.
– Вы хорошо играете, – сказала она. – Давно этим занимаетесь?
– Четыре года.
– Будете ещё приезжать?
– Если примете.
Она чуть кивнула. Потом сказала:
– Вы не испугались Зои Павловны. Это редкость.
– Она всегда так делает?
– Нет. Только когда кто-то играет вот эту мелодию. Мы ставили ей записи – классику, народные. На большинство не реагирует. Но на эту встаёт и идёт к источнику звука.
Я сглотнул.
– Что с ней?
Нелли Фёдоровна сложила руки на груди.
– Деменция. Тяжёлая стадия. Она здесь уже семнадцать лет. Когда поступила, была ещё в ясном уме, только ходить не могла – перелом. Потом восстановилась, но память начала уходить. Последние лет пять она почти никого не узнаёт.
– Родственники навещают?
Нелли Фёдоровна посмотрела на меня так, будто я задал вопрос, ответ на который она знала уже давно и который ей давно перестал нравиться.
– Нет, – сказала она. – Сын оформил её сюда и пропал. Ни разу не приехал. Ни разу не позвонил. За семнадцать лет.
Я молчал.
– Бывает, – сказала Нелли Фёдоровна ровным голосом. – Чаще, чем вы думаете. Оформили, оплатили, забыли. Иногда даже деньги перестают переводить. Но у неё сын платит. Аккуратно, каждый месяц. Только не приезжает.
Она помолчала и добавила:
– Ганиева Зоя Павловна. Бывшая учительница музыки. Если верить документам – преподавала в музыкальной школе в Казани больше тридцати лет.
Она сказала это просто. Между делом. Как говорят фамилию пациента, когда передают карточку.
Ганиева.
Я стоял в коридоре, и пол поехал у меня из-под ног.
Ганиева. Зоя Павловна Ганиева. Это фамилия моего отца. И моя – до того, как мама сменила мне на свою после развода. Мне было двенадцать тогда, и я стал Тимур Низамов, по маме. А до этого я был Тимур Ганиев.
Моя бабушка. Которую я похоронил семнадцать лет назад.
– С вами всё в порядке? – спросила Нелли Фёдоровна.
Я не мог ответить. Потому что в порядке не было ничего.
Я доехал до Казани на автомате. Как добрался – не помню. Помню, что стоял у машины на парковке возле дома минут пятнадцать и не мог выйти. Пальцы на руле побелели. Правое запястье, там, где она держала, горело – не болело, а именно горело, как будто кожа запомнила её прикосновение.
Ганиева Зоя Павловна. Преподавательница музыки. Казань. Семнадцать лет в доме престарелых.
Мне было четырнадцать, когда отец позвонил маме и сказал, что бабушка умерла. Я стоял рядом, видел мамино лицо. Она прикрыла трубку ладонью и сказала мне: «Тима, бабушки Зои больше нет». А потом передала трубку, и отец говорил со мной – коротко, деловито. Хоронят в деревне, у дальних родственников, далеко ехать, гроб закрытый, не надо тебе это видеть. Я поплакал в подушку два вечера и перестал. Мне было четырнадцать. Жизнь шла дальше.
Но мелодию я не забыл.
Я поднялся в квартиру. Однушка в Азино, съёмная, с тонкими стенами и окнами на проспект. Сел на кровать и начал думать.
Совпадение фамилий? Ганиевых в Казани и окрестностях – не десять и не двадцать. Мог быть другой человек. Другая Ганиева Зоя Павловна, другая преподавательница музыки. Могло. Теоретически.
Но эти пальцы на моём запястье. Эта хватка. Точно так же она держала мою руку, когда учила меня ставить аккорды. Мне было девять, десять, одиннадцать – каждое лето у бабушки в Казани. Её правая рука на моём запястье, левая – поправляет пальцы на грифе. Тонкие длинные пальцы, непропорционально подвижные, пальцы пианистки.
И мелодия. «Тоска по весне». Нелли Фёдоровна сказала – она реагирует только на эту мелодию.
Я встал, открыл антресоль и начал рыть. Где-то здесь, в коробке из-под обуви, лежали документы, которые я привёз из Москвы. Паспорт, СНИЛС, свидетельство о рождении, полис, диплом, военник. Мамины документы, которые я забрал после её переезда в Краснодар. И – если бабушка умерла – должно быть свидетельство о смерти. Или его копия. Или хоть какая-то бумага.
Я перерыл коробку за двадцать минут. Перебрал каждый лист.
Свидетельства о смерти Ганиевой Зои Павловны не было.
Ни оригинала. Ни копии. Ничего.
Я сел на пол, прислонился спиной к шкафу и достал телефон. Номер отца стоял в контактах, хотя я звонил ему, может, раз в полгода – поздравить с днём рождения, иногда на Новый год. Разговоры были короткие и пустые. Как дела – нормально. Как работа – нормально. Ладно. Пока.
Я нажал вызов.
Он ответил после четвёртого гудка.
– Тимур?
– Привет, пап.
– Что случилось?
Он всегда так спрашивал. Не «как дела», а «что случилось». Как будто я мог позвонить только с проблемой.
– Я сегодня был в доме престарелых. В Зеленодольском районе. «Сосновый бор».
Тишина. Долгая. Я слышал, как он дышит.
– И что? – спросил он наконец.
– Там живёт Ганиева Зоя Павловна. Бывшая учительница музыки.
Тишина стала плотной. Тяжёлой.
– Пап?
Он повесил трубку.
Я посмотрел на экран. Вызов завершён. Двадцать три секунды. И я понял, что совпадения не было. Если бы это была другая Ганиева – он бы не положил трубку. Он бы сказал «ерунда какая» или «мало ли Ганиевых». Он бы не молчал эти тяжёлые секунды, а потом не обрывал разговор.
Он знал. Всё это время он знал.
Я не спал в ту ночь. Лежал на спине и смотрел в потолок, и потолок смотрел на меня – белый, с трещиной в углу, с пятном от протечки, которую залили, но не закрасили. Я думал о бабушке. О том, как она стояла рядом со мной в байковом халате и шевелила губами. О том, как её пальцы обхватили моё запястье. О том, что она жива. Семнадцать лет.
Семнадцать лет я считал её мёртвой. Я горевал. Я вспоминал её на Радоницу. Я играл её мелодию в больницах и хосписах, играл как дань памяти, как маленький ритуал, который держал меня на плаву. И всё это время она была в сорока минутах от Казани.
Утром, в воскресенье, я позвонил отцу ещё раз. Он не ответил. Я позвонил снова – сброс. И ещё раз – сброс. Написал в мессенджер: «Мне нужно с тобой поговорить. Сегодня». Сообщение прочитано. Ответа нет.
Тогда я оделся и поехал к нему.
Отец жил на Баумана, в трёхкомнатной квартире, которую купил, когда его сеть автосервисов начала приносить хорошие деньги. Я был у него два раза за последние четыре года. Оба раза – заходил на десять минут, пил чай, молчал и уходил. Мы не ссорились. Просто не о чем было говорить. После развода родителей я уехал с мамой в Москву, а отец остался здесь. Связь истончилась, стала формальной, а потом превратилась в редкие звонки ни о чём.
Я позвонил в домофон. Тишина. Позвонил ещё раз. Потом набрал его.
– Открой, – сказал я. – Я внизу.
Он помолчал. Потом раздался щелчок замка.
Я поднялся на третий этаж. Дверь была приоткрыта. Отец стоял в коридоре – в домашних штанах и футболке, босиком. Я посмотрел на него и подумал, что он постарел. Последний раз я видел его полгода назад, и тогда не заметил, а сейчас бросилось в глаза. Ему было пятьдесят восемь, но выглядел старше. Он шагнул назад, пропуская меня, и его шаг был не таким, каким я помнил – не широким и чеканным, а каким-то скованным.
Он знал, зачем я пришёл.
Мы прошли на кухню. Я не сел. Он тоже. Стоял, прислонившись к столешнице, и смотрел в сторону.
– Она жива, – сказал я.
Он не ответил.
– Семнадцать лет. Ты сказал мне, что она умерла. А она всё это время была в доме престарелых.
Он потёр переносицу. Жест, который я помнил с детства – он всегда так делал, когда ему было неловко или он не хотел отвечать. Тёр переносицу двумя пальцами, будто снимал невидимые очки.
– Тимур, – начал он.
– Не надо, – я перебил его. – Не надо мне объяснять, что ты хотел как лучше. Не надо говорить, что я бы не понял. Мне было четырнадцать. Сейчас мне тридцать один. У тебя было семнадцать лет, чтобы сказать правду.
Он молчал. Потом сказал – тихо, не глядя на меня:
– Ей нужен был уход. Круглосуточный. После перелома она не вставала три месяца. Потом начала ходить, но за ней нужен был постоянный присмотр. Я не мог.
– Не мог – что? Нанять сиделку?
– Мог, – сказал он. – Нанимал. Две ушли через месяц. Третья продержалась три. Мать была тяжёлой. Характер. Ты помнишь.
Я помнил. Бабушка была волевой, резкой, из тех людей, которые знают, как правильно, и говорят об этом прямо. Она могла отчитать незнакомого человека в магазине за то, что он толкнул кого-то без извинения. Она могла позвонить директору школы и высказать ему за холод в классах. Она была непростая.
Но она была моя бабушка.
– И ты решил сдать её, – сказал я.
Он вздрогнул от слова «сдать». Я видел, как он дёрнулся, как сжались его челюсти.
– Я решил, что ей будет лучше там, где за ней будут следить круглосуточно, – сказал он. – Это был нормальный дом. Не барак. Я плачу. Каждый месяц.
– Ты платишь. Каждый месяц. Семнадцать лет. Но ни разу не приехал.
Он не ответил. Тёр переносицу.
– Почему ты сказал мне, что она умерла?
И тут он посмотрел на меня. Прямо. Впервые за весь разговор.
– Потому что мне было проще тебе соврать, чем объяснить, что я сдал мать.
Он сказал это без надрыва. Без попытки вызвать жалость. Просто как факт. И от этой простоты мне стало хуже, чем если бы он кричал или оправдывался.
– Тебе было четырнадцать, – продолжил он. – Вы с матерью уезжали. Что бы я тебе сказал? Что бабушка в доме престарелых? Ты бы меня возненавидел.
– Я и сейчас тебя ненавижу, – сказал я.
Это было неправдой. Я не ненавидел его. Мне хотелось ненавидеть, но получалось другое – тошнотворная, липкая смесь злости и жалости. Он стоял передо мной, пятидесятивосьмилетний мужик в растянутой футболке, и у него были те же глаза, что у бабушки. Тёмные, глубоко посаженные. И я видел в этих глазах то, чего не ожидал увидеть.
Стыд. Не свежий, а застарелый, въевшийся, как пятно на потолке моей съёмной квартиры.
– Я хотел сказать тебе, – произнёс он. – Несколько раз собирался. Но чем дальше, тем сложнее было начать. Год, два, пять. Потом десять. Потом казалось, что уже поздно. Что ты всё равно не поймёшь.
– А она? – спросил я. – Она понимала? Когда ещё была в сознании – она знала, что ты не приедешь?
Он не ответил. Но я видел, как он отвернулся к окну, и его плечи опустились. Пятки, которые всегда били в пол с нажимом, стояли на кухонном линолеуме мягко и неуверенно.
Я развернулся и ушёл. Не хлопнул дверью. Просто вышел.
Во вторник утром я позвонил на радиостанцию и предупредил, что задержусь. Потом сел в машину и поехал в Зеленодольский район.
Дорога была та же – сосны, асфальт, остатки снега. Но ехал я иначе. В субботу я ехал на рядовой волонтёрский выезд. Во вторник я ехал к бабушке.
Нелли Фёдоровна встретила меня у входа. Посмотрела на гитарный чехол, потом на моё лицо.
– Вы не по графику, – сказала она.
– Я знаю. Можно мне к Зое Павловне?
Она молчала несколько секунд. Потом спросила:
– Она вам кто?
Я сглотнул. Горло сжалось.
– Бабушка, – сказал я. – Она моя бабушка. Я думал, что она умерла семнадцать лет назад.
Нелли Фёдоровна не удивилась. Не всплеснула руками. Не сказала «боже мой». Она просто кивнула, как человек, который давно работает в месте, где подобные истории – не исключение.
– Идёмте, – сказала она.
Мы прошли по коридору на второй этаж. Бабушка сидела в комнате, на кровати у окна. Комната на двоих – две кровати, две тумбочки, шкаф. На тумбочке стоял стакан с водой и лежала расчёска. Соседняя кровать была пуста – соседка, видимо, ушла на процедуры.
Бабушка смотрела в окно. Маленькая, ссутуленная. Байковый халат, тот же синий. Руки на коленях – пальцы тонкие, длинные, они шевелились, перебирая невидимые клавиши. Привычка, которая осталась, когда всё остальное ушло.
Я сел на стул напротив неё. Она перевела взгляд на меня и посмотрела спокойно, без узнавания. Как на стену. Как на мебель. Её глаза, тёмные и глубоко посаженные, те же, что у отца, те же, что я видел в зеркале каждое утро, – смотрели сквозь меня.
Она не знала, кто я.
– Бабушка, – сказал я. – Это Тима.
Ничего. Ни проблеска. Она моргнула и снова посмотрела в окно.
Нелли Фёдоровна стояла в дверях.
– Она не узнает, – сказала тихо. – Не ждите этого. Но она слышит. И чувствует.
Я достал гитару. Руки не дрожали – это было странно, потому что внутри всё тряслось. Но пальцы знали, что делать. Четыре года они выучили этот маршрут – чехол, гриф, струны, первый аккорд.
Я заиграл «Тоску по весне».
Восемь тактов. Простая мелодия, которую она играла мне на старом пианино в своей квартире на Декабристов. Каждое лето. Каждый приезд. «Послушай, Тимка, Моцарт написал это, когда тосковал по теплу. Слышишь? Вот здесь – ожидание. А вот здесь – надежда». Её голос, низкий, с хрипотцой, который вдруг становился чистым, когда она пела.
Я играл, и она повернулась ко мне.
Не ко мне – к звуку. К мелодии. Её губы приоткрылись, и оттуда вышел звук. Тихий, надтреснутый, неровный. Она напевала. Без слов, без осознания, но верно – ноту за нотой, такт за тактом.
И потом её рука нашла моё запястье.
Тонкие длинные пальцы обхватили его – не сильно, но цепко. Как замок. Как тогда, когда мне было девять и она учила меня ставить баррэ. Как в субботу, когда я был для неё незнакомым волонтёром с гитарой.
Только теперь я не дёрнулся. Не отстранился. Я накрыл её ладонь своей и продолжал играть.
Она не знала, кто я. Не могла вспомнить моё имя. Но пальцы нашли моё запястье, а губы – мелодию. И этого было достаточно.
Нелли Фёдоровна тихо прикрыла дверь.
Через три месяца я оформил опекунство. Суд, документы, органы опеки – всё заняло время, и всё это время я приезжал в «Сосновый бор» каждую субботу и каждый вторник. Играл для всех – и для неё. Она привыкла к моему голосу, хотя по-прежнему не узнавала. Нелли Фёдоровна говорила, что после моих визитов бабушка спокойнее спит.
В июне я забрал её на первые выходные домой. Моя однушка в Азино – не хоромы. Тонкие стены, окна на проспект, соседский ремонт по субботам. Но я купил кровать с ограждением, поставил её у окна, застелил бельём с ромашками – бабушка в детстве стелила мне такое.
Она сидела на кухне и смотрела по сторонам. Не узнавала квартиру, не узнавала район, не узнавала чашку, из которой я дал ей чай. Но когда я взял гитару и заиграл восемь тактов Моцарта, её пальцы нашли моё запястье.
И она запела.
Тихо. Надтреснуто. Верно.
Я играл и думал о том, что семнадцать лет – это много. Что за это время можно вырасти, уехать, вернуться, потерять друга и найти бабушку. Что разум уходит, а руки помнят. Что мелодия, сыгранная тысячу раз, не исчезает – она прячется куда-то глубже памяти, туда, где живут не слова и не лица, а прикосновения.
Её пальцы на моём запястье. Не сильно. Но цепко.
Как замок.
Я накрыл её ладонь своей и продолжал играть.
***
Эта история не о предательстве и даже не о болезни. Она о том, что настоящая связь между людьми не рвется, даже если память стерта до дыр. Память — в пальцах, в мелодии, в тепле. Если мои мысли откликнулись в вашей душе, поддержите текст лайком и подпишитесь на Дзен. Это помогает мне писать дальше. А для глубоких обсуждений и поиска ответов на сложные жизненные вопросы заходите в мой Telegram. Давайте объединяться по ценностям и поддерживать друг друга.
Если хочется еще: