Найти в Дзене
Сёстры Тумбинские

Коробка из-под бананов и записка «Сбереги». Я не знал, что это слово изменит мою жизнь на десять лет вперёд

Клей ещё не схватился. Я держал осколок фарфора двумя пальцами, прижимая к телу вазы, и считал до шестидесяти. На пятьдесят третьей секунде за дверью мастерской заплакал ребёнок. Не заскулил. Не захныкал. Заплакал – тонко, требовательно, как умеют только те, кто родился совсем только что. Я поставил вазу на стол и замер. Послышалось? Нет. Плач не прекращался. Я вытер руки о тряпку и пошёл к двери. Открыл. На крыльце стояла картонная коробка из-под бананов. Внутри, в серое одеяло, был завёрнут младенец. Красное лицо, сжатые кулачки, рот – тёмный кружок. И крик. Такой, что у меня заложило в ушах. Я присел на корточки. Огляделся – улица пустая. Фонарь качался на ветру, бросая пятна света на мокрый асфальт. Никого. Только коробка. И в ней – человек размером с буханку хлеба. Я поднял его. Он был лёгкий и горячий. И мокрый. И орал так, что соседские кошки разбежались. Под одеялом лежала сложенная бумажка. И рядом – запечатанный конверт. Я сунул и то и другое в карман. Потом. Сначала – этот к

Клей ещё не схватился. Я держал осколок фарфора двумя пальцами, прижимая к телу вазы, и считал до шестидесяти. На пятьдесят третьей секунде за дверью мастерской заплакал ребёнок.

Не заскулил. Не захныкал. Заплакал – тонко, требовательно, как умеют только те, кто родился совсем только что. Я поставил вазу на стол и замер. Послышалось? Нет. Плач не прекращался.

Я вытер руки о тряпку и пошёл к двери. Открыл.

На крыльце стояла картонная коробка из-под бананов. Внутри, в серое одеяло, был завёрнут младенец. Красное лицо, сжатые кулачки, рот – тёмный кружок. И крик. Такой, что у меня заложило в ушах.

Я присел на корточки. Огляделся – улица пустая. Фонарь качался на ветру, бросая пятна света на мокрый асфальт. Никого. Только коробка. И в ней – человек размером с буханку хлеба.

Я поднял его. Он был лёгкий и горячий. И мокрый. И орал так, что соседские кошки разбежались.

Под одеялом лежала сложенная бумажка. И рядом – запечатанный конверт. Я сунул и то и другое в карман. Потом. Сначала – этот крик.

***

Я занёс его в мастерскую. Положил на верстак, на чистую тряпку. Он не замолкал. Я стоял над ним и не знал, что делать. Реставрировать кресла восемнадцатого века – это я умел. Вырезать утраченный фрагмент по зеркальному оттиску – тоже. Но что делать с орущим младенцем – понятия не имел.

Я позвонил Зое Матвеевне. Она жила этажом выше. Ей было за шестьдесят, и она вырастила троих.

– Глеб, ты пьяный? – спросила она.

– Трезвый. Зоя Матвеевна, тут ребёнок.

– Какой ребёнок?

– Маленький. Орёт.

Она пришла через три минуты. В халате, в тапках на босу ногу. Посмотрела на свёрток, на меня, снова на свёрток.

– Господи, – сказала она. И тут же взяла его на руки. Прижала к себе, закачала. Ребёнок не замолчал, но крик стал тише. Жалобнее.

– Ему есть надо, – сказала Зоя Матвеевна. – У тебя молоко есть?

У меня было полбутылки кефира, три пачки клея и банка растворителя.

– Нет.

– Бегом в аптеку. Смесь детская, бутылочка, соска. Одна штука. Бегом!

Я побежал.

Аптека на углу работала до десяти. Было без четверти. Я ворвался, задыхаясь, и сказал:

– Мне детскую смесь. Любую. И бутылочку.

Аптекарша посмотрела на меня – на мои руки в пятнах лака, на рабочий фартук, который я забыл снять – и не торопясь достала с полки банку.

– Вам какой возраст?

– Не знаю. Дней десять. Может, двадцать.

Она ничего не сказала. Пробила чек.

Когда я вернулся, Зоя Матвеевна сидела на моём рабочем стуле и качала ребёнка. Он уже не кричал. Тихо всхлипывал, уткнувшись ей в ключицу.

– Конверт нашёл? – спросила она.

Я вытащил из кармана бумажку. Развернул. Почерк мелкий, с наклоном влево. Одно слово.

«Сбереги».

Ни имени. Ни объяснения. Ни номера телефона. Одно слово – и ребёнок.

Конверт я оставил на потом. Он был запечатан, плотный, с чем-то внутри. Не до него.

– Полицию вызывать будешь? – спросила Зоя Матвеевна.

Я посмотрел на него. На эти сморщенные пальчики, на розовые пятки, торчащие из одеяла. На закрытые глаза – он уже засыпал, причмокивая.

– Нет, – сказал я. – Не буду.

Зоя Матвеевна посмотрела на меня долго. Потом кивнула.

– Дурак ты, Глеб, – сказала она. – Но добрый.

***

Мне было тридцать восемь, когда я нашёл его на пороге. Полтора года до этого я жил один. Лена болела долго. Я помню больницу, запах хлорки, её руку, которая становилась всё легче. А потом – тишину. Такую тишину, от которой звенит в ушах.

Я не был готов к ребёнку. Но я же был готов к тому, чтобы в доме снова кто-то дышал.

Первую неделю я не спал. Зоя Матвеевна приходила каждый день, показывала, как разводить смесь, как менять пелёнки, как держать – голову правильно. Я запоминал, как запоминал рецепты клеев: температура, пропорция, время выдержки.

На восьмой день я пошёл в органы опеки. Написал заявление. Мне сказали, что ребёнка могут забрать в дом малютки, пока ищут родителей. Я сказал – нет. Пусть ищут. Но пока – он у меня.

Мне объяснили: сначала опека, потом – если родители не найдутся – усыновление. Процедура небыстрая. Я кивнул. Я ведь привык к небыстрым процедурам. Реставрация комода может занять полгода.

Родители не нашлись.

Через восемь месяцев я подал документы на усыновление. Суд прошёл ещё через три. Я дал ему имя – Тимофей. Тимофей Глебович Ратников.

И это был первый раз за долгое время, когда я почувствовал, что земля под ногами перестала качаться.

***

Он рос быстро. Быстрее, чем я успевал привыкнуть.

Первые месяцы были адом. Он просыпался каждые два часа, и я бродил по квартире с ним на руках, качая и бормоча что-то бессмысленное. Мастерская простаивала. Заказчики ждали. Я перестал брать трубку, потому что не мог объяснить, почему буфет из красного дерева до сих пор не готов. Мне не хватало рук, сна и опыта. Но всегда, когда он замолкал и утыкался мне в шею тёплым лбом, я понимал – я не отдам его. Никому.

В полгода он начал ползать по мастерской, и мне пришлось убрать все банки с химией на верхние полки. Я смастерил ему загородку из обрезков дуба – получился манеж, крепкий и тяжёлый. Он сидел внутри и грыз деревянный брусок, а я работал рядом, поглядывая через плечо.

В год он встал, держась за ножку стула, и я чуть не уронил заготовку – так замер от неожиданности. Он стоял, покачиваясь, и смотрел на меня снизу вверх с выражением человека, который совершил что-то невозможное. Я присел и захлопал в ладоши. Он рухнул на попу и засмеялся.

В полтора – пошёл. В два – заговорил. Самое 1. слово было «ка». Не «папа», не «мама» – «ка». Он тыкал пальцем в банку с лаком и говорил «ка». Зоя Матвеевна решила, что это «краска». Я решил, что это «какая штука». Мы оба были правы.

«Папа» он сказал в два года и три месяца. Я сидел за верстаком, точил стамеску. Он подошёл, дёрнул меня за штанину и произнёс:

– Папа, ка.

Он протягивал мне деревянный кубик. Ему нужна была «ка» – краска. И папа. И то, и другое – в одном предложении.

Я взял кубик. И почувствовал, как горло сжалось. Тихо, без звука, чтобы он не увидел. Он не увидел. Потопал к своему манежу и начал строить башню.

В три года он уже помогал мне. Вернее думал, что помогает. Я давал ему кусок наждачной бумаги, и он сосредоточенно тёр деревянный брусок, который я подсовывал ему для забавы. Язык высунут, брови нахмурены. Он был похож на маленького мастера.

Светло-рыжие волосы торчали вверх на макушке, как он ни приглаживал. Переносица была плоская, а глаза – широко расставленные, серо-зелёные. Он не был похож на меня. Вообще ни капли. Но когда он вытаскивал язык от усердия – точь-в-точь как я – Зоя Матвеевна всплёскивала руками и говорила: «Яблоко от яблони». И мне было тепло от этих слов, хотя я знал, что яблоня тут ни при чём.

Я работал внизу, он играл рядом. Запах лака – тёплый, густой, с нотой скипидара – проникал через пол в нашу квартиру наверху. Для Тимофея это был запах дома. Он не знал другого.

Мне помогали. Зоя Матвеевна сидела с ним, когда я уезжал к заказчикам. Она кормила его борщом, читала на ночь, чинила порванные штаны. Она никогда не просила денег. Говорила – у меня внуки далеко, а руки пустые.

Я платил ей продуктами. Она ворчала, но брала.

***

Когда Тимофею исполнилось семь, я сказал ему правду.

Мы сидели на кухне. Он ел макароны с сыром. Я пил чай и думал, как начать рассказывать. Думал три дня. Перебирал слова, как перебирают детали шкатулки перед сборкой. Ни одно не подходило.

И я сказал просто:

– Тим, я не твой родной отец.

Он перестал жевать. Посмотрел на меня. Серо-зелёные глаза – внимательные, непонимающие.

– А чей?

– Я нашёл тебя. На пороге мастерской. Тебе было три недели.

– Нашёл?

– Да. Кто-то оставил тебя в коробке. С запиской.

Он молчал. Потом спросил:

– А что в записке?

– Одно слово. «Сбереги».

Он подумал. Поковырял макароны вилкой. Потом сказал:

– И ты сберёг?

– Да, Тим. Сберёг.

Он кивнул. Серьёзно, как взрослый. Потом вернулся к макаронам. И я подумал, что он принял это легче, чем я боялся.

Но я ошибался. Он не принял. Он отложил. На потом. Дети так умеют – убирают тяжёлое на верхнюю полку и живут дальше. До поры.

***

«Пора» наступила через три года.

Тимофей пришёл из школы хмурый. Бросил рюкзак в угол. Сел за стол, не разуваясь. Это было на него не похоже – он был аккуратный, в этом мы совпадали.

– Что случилось? – спросил я.

– Ничего.

Я подождал. Он сидел, уставившись в столешницу.

– Тим.

– Нам задали проект, – сказал он. – Генеалогическое дерево. Надо нарисовать. С фотографиями.

Я понял. Сразу.

– У всех есть бабушки и дедушки, – продолжил он. – И мамы. У Стёпки – четыре поколения. У Маши – прадед воевал. А у меня – ты. Одна ветка. Один ты.

Голос у него не дрожал. Он говорил ровно, и от этой ровности мне стало хуже, чем от крика.

– Я могу рассказать учительнице, – начал я. – Объяснить ситуацию. Тебе дадут другое задание.

– Не надо! – он вскинулся. – Не надо мне другое задание! Я не хочу быть особенным! Я хочу нормальное дерево! Как у всех!

Он не плакал. Он злился. И я увидел, как та верхняя полка, на которую он положил правду три года назад, обрушилась.

– Тим, послушай.

– Нет, ты послушай! У меня нет ничего. Ни одной фотографии матери. Ни имени. Ничего! Только записка с короче:!

Я протянул к нему руку. Он отдёрнулся.

– Ты хоть пытался? – спросил он тихо. – Искать? Хоть раз?

Я молчал. Потому что ответ был – нет. Я не искал. Я боялся найти.

– Тим, я…

– Ладно, – он встал. – Я сам найду.

И ушёл в свою комнату. Дверь не хлопнул. Прикрыл аккуратно. И это было хуже хлопка.

Я остался сидеть за столом. Руки уже пахли лаком. В мастерской внизу тикали часы – те самые, напольные, которые я восстанавливал для заказчика. Тик. Тик. Тик. Размеренно, равнодушно. Как будто ничего не произошло.

Но я знал – произошло.

***

Следующие дни он вёл себя нормально. Ходил в школу, ел, делал уроки. Но что-то изменилось. Я видел, как он смотрит на меня – быстрым, изучающим взглядом. Будто искал в моём лице ответ на вопрос, который не мог сформулировать.

Проект он сдал. Нарисовал дерево с одной веткой – я, и пустой ствол. Учительница позвонила мне. Голос у неё был осторожный, профессионально-тёплый.

– Глеб Сергеевич, может быть, стоит поговорить с психологом?

– Спасибо. Я справлюсь.

Я не справлялся. Но признавать это не хотел.

Он стал другим. Не хуже, не лучше – другим. Раньше он мог полдня молчать рядом со мной в мастерской, и это было уютное, спокойное молчание. Теперь он тоже молчал, но в его тишине появилось напряжение. Как будто внутри него натянулась струна, и он ждал, когда она лопнет.

Я заметил, что он стал заходить в мастерскую чаще. Не играть – а смотреть. Трогал вещи на полках, открывал ящики. Тянулся к коробкам со старыми бумагами. Я думал – любопытство. Обычное детское любопытство. Но это было не любопытство. Это был поиск.

Однажды вечером я зашёл в его комнату. Он сидел за столом и что-то быстро убрал под учебник. Я не стал спрашивать. Но увидел – край блокнота. Тот самый, с машинками на обложке, который я подарил ему на день рождения. И в нём были не рисунки.

Тимофей стал задавать вопросы. Не в лоб – исподволь. За ужином. Перед сном. Между делом.

– Пап, а ты помнишь, какой день был, когда ты меня нашёл?

– Вторник. Октябрь. Дождь шёл.

– А время?

– Около девяти вечера.

– А коробка – она была сухая или мокрая?

Я остановился. Посмотрел на него. Он сидел на кровати, натянув одеяло до подбородка, и глаза его блестели.

– Сухая, – сказал я. – Тебя принесли незадолго до того, как я открыл дверь.

– Этот человек ждал, пока ты будешь внутри. Он знал, что ты там.

Мне стало не по себе. Вывод был очевидным. Но то, как десятилетний мальчик строил цепочку – спокойно, последовательно, как я собирал мозаику утраченного орнамента, – вот это пугало.

– Может быть, – сказал я. – Спи, Тим.

Он лёг. Но я знал, что он не спит. Он думает. И от этого мне стало страшно.

На следующий день он спросил про записку.

– Пап, а записка – она где?

– В конверте. Я сохранил.

– А где конверт?

Я помедлил. Секунду, не больше, но он это заметил.

– Внизу, – сказал я. – В мастерской.

Он кивнул и больше ничего не спросил. Но я видел, как он это запомнил. Аккуратно положил в голове, как я кладу детали в коробку с ячейками – каждую на своё место.

Через два дня он пришёл из школы позже обычного. Я спросил – где был. Он сказал – в библиотеке. Я поверил. Зря.

Ещё через три дня Зоя Матвеевна заглянула ко мне.

– Глеб, – сказала она тихо. Стояла в дверях, мяла край передника. – Твой мальчик вчера у меня чай пил.

– Ну и хорошо.

– Он мне вопросы задавал. Про ту ночь. Когда ты его нашёл.

Я отложил резец.

– Какие вопросы?

– Спрашивал, видела ли я кого-то на улице в тот вечер. Был ли шум машины. Уходил ли кто-то быстрым шагом.

Я молчал.

– Глеб, – Зоя Матвеевна смотрела мне в глаза. – Этот ребёнок ведёт расследование. Ему десять лет, и он ведёт расследование. Как в тех сериалах, которые я по вечерам смотрю. Ты должен что-то сделать.

– Что?

– Не знаю. Но так нельзя. Он себя изведёт.

Она ушла. Я сидел и думал. Что мне делать? Рассказать ему всё? А что – «всё»? Я и сам не знал «всё». Я знал только одно – на фотографии в том конверте был человек, с которым я работал двенадцать лет назад. Человек, которого я хотел забыть. И не смог.

Но говорить об этом Тимофею? Ему десять. Десять лет. Он должен думать о школе, о друзьях, о велосипеде, который я обещал ему на лето. А не о тёмном прошлом, которое не имеет к нему отношения.

Или имеет.

Я не знал.

***

Через неделю я сидел внизу, в мастерской. Реставрировал бюро – красное дерево, девятнадцатый век, три ящика с потайными отделениями. Заказчик хотел к Новому году. Я работал медленно – внимательно вёл резец по границе шпона, совмещая рисунок волокон.

Тимофей был наверху. Делал уроки. Или я так думал.

Он спустился в половине восьмого. Я услышал его шаги на лестнице – лёгкие, быстрые. Он всегда так ходил: словно куда-то торопился, даже если спешить было некуда.

Он стоял в дверях мастерской. Свет падал на него сбоку – левая половина лица освещена, правая в тени. Рыжие волосы торчали вверх на макушке, как обычно. Но лицо было другим. Не детским. Серьёзным.

В руке он держал фотографию.

Я не сразу понял, откуда она. А потом увидел – в другой руке он сжимал тот самый конверт. Конверт, который я нашёл в одеяле десять лет назад. С запиской «Сбереги». Я хранил его в верхнем ящике бюро. Своего бюро – не заказного. Того, что стояло в углу мастерской, заваленное бумагами. Я думал, что Тимофей не знает о нём. Я ошибался.

На фотографии был мужчина. Тёмный пиджак, запонки на манжетах. Лицо – тяжёлое, уверенное. Снимок был сделан на каком-то мероприятии. На обороте – карандашом, тем же мелким почерком с наклоном влево – два слова и адрес. Название антикварного салона. И фамилия.

Фамилия была мне знакома. И человек – тоже. Двенадцать лет прошло с нашей последней встречи. И я очень не хотел, чтобы Тимофей его нашёл.

– Пап, – сказал Тимофей. – А кто этот человек?

Я поднял глаза. И по лицу моего сына понял – он уже знает ответ. Или думает, что знает.

Резец выскользнул из моих пальцев и упал на пол. Я не стал его поднимать.

– Сядь, – сказал я. – Пожалуйста, сядь.

– Нет, – ответил Тимофей. – Сначала ответь. Кто он?

Мне стало холодно. Не от сквозняка – в мастерской было тепло, я протопил с утра. Холод шёл изнутри. Из того места, где столько лет хранилось то, о чём я не хотел думать.

Потому что я знал. Не точно, не наверняка – но знал. С того самого октябрьского вечера, когда поднял коробку с крыльца. Знал – и молчал.

Записка. Почерк. Фотография в конверте. И совпадение по времени – ребёнок появился через год после того, как я порвал с человеком, которого не хотел вспоминать.

Тимофей стоял в дверях и ждал.

А я не мог произнести ни слова.

***

Я молчал слишком долго. Тимофей стоял в дверях мастерской, и фотография в его руке чуть подрагивала. Он ждал. А я не мог найти ни одного слова, которое было бы правдой и при этом не разрушило всё.

– Пап.

Голос тихий. Требовательный.

Я встал. Ноги затекли – я просидел за бюро три часа, не разгибаясь. Подошёл к нему. Протянул руку за фотографией. Он отдёрнул.

– Сначала скажи.

Я посмотрел ему в глаза. Серо-зелёные. Широко расставленные. Не мои. Чужие глаза, которые стали самыми родными на свете.

– Его зовут Аркадий Вершинин, – сказал я. – Мы работали вместе. Давно. Ещё до того, как ты появился.

– Работали? – Тимофей короткие видео. – Как?

– Он занимался антиквариатом. Продавал. Я – реставрировал. Он привозил мне вещи, я приводил их в порядок.

– И что случилось?

– Мы поссорились. Разошлись. Я перестал на него работать.

– похожи за год до того, как я появился, – сказал Тимофей. Не спросил. Сказал. Он уже подсчитал.

Я кивнул.

– А почему его фотография лежала вместе с запиской?

Вот он. Вопрос, которого я боялся все эти годы. Почему фото этого человека было в конверте рядом со словом «Сбереги»? Что их связывает? И что связывает их с моим сыном?

– Я не знаю, – сказал я.

Это была ложь. Не полная – я на самом деле не знал наверняка. Но я подозревал. И молчание моё было не незнанием, а трусостью.

Тимофей смотрел на меня. Долго. Потом опустил фотографию на верстак.

– Ладно, – сказал он. – Ладно, пап.

И ушёл наверх. Спокойно. Без хлопка двери, без крика. От этого спокойствия у меня заныло под рёбрами.

Я стоял в мастерской, и запах лака вдруг показался мне удушающим. Тёплый, густой, с нотой скипидара – запах, который для Тимофея был запахом дома. А для меня сейчас стал запахом лжи.

Я взял фотографию. Перевернул. Мелкий почерк, наклон влево. «Вершинин. Салон «Эрмитаж». Петровская, 14».

Двенадцать лет я не слышал это имя. И вот оно снова здесь. В руках моего десятилетнего сына.

***

Я не спал в ту ночь.

Лежал и смотрел в потолок. За стеной Тимофей давно уснул – я слышал его ровное дыхание. А я лежал и вспоминал.

Аркадий Вершинин. Мне было тридцать шесть, когда мы познакомились. Он пришёл в мастерскую – высокий, в тёмном пальто, с тяжёлым портфелем. Голос низкий, с хрипотцой, каждое слово произносил медленно, будто взвешивал на аптекарских весах. От него пахло кожей и табаком. Он положил на мой верстак каталожную карточку и сказал:

– Мне рекомендовали вас как лучшего реставратора в городе.

Мне было лестно. Я был хорош, но «лучший» – это красиво звучало.

Он объяснил: у него сеть антикварных салонов. Три точки. Через него проходит мебель – буфеты, секретеры, бюро, комоды. Старина, но в плохом состоянии. Ему нужен человек, который вернёт этим вещам вид. И цену.

Я согласился. Работы было много. Платил он щедро – вдвое больше, чем мои обычные заказчики. Я не задавал вопросов. Мне привозили вещь, я её реставрировал, мне платили. Всё просто.

Первый год прошёл гладко. Я работал, Аркадий забирал готовые вещи, привозил новые. Мы почти не общались. Он приезжал раз в две недели, оставлял предоплату в конверте, забирал отреставрированное. Деловые отношения. Чистые.

А потом я заметил странное.

Он привёз мне секретер. Красивая вещь – карельская берёза, начало девятнадцатого века. Потайной ящик, инкрустация. Я работал над ним три недели. Отшлифовал, заменил утраченные элементы, восстановил замок. Сделал как положено – максимально близко к оригиналу. Сфотографировал результат для портфолио.

Через месяц я увидел этот секретер в каталоге аукционного дома. Только это был не мой секретер. т.е. – похож. Очень похож. Но не тот. Инкрустация чуть другая. Замок новодел. И в описании – «полностью оригинальный, реставрация минимальная».

Я начал сравнивать. Поднял свои фотографии. Открыл каталог. И понял.

Аркадий брал у меня отреставрированный оригинал. Делал с него копию – грубую, но внешне неотличимую для неспециалиста. Продавал копию как подлинник по цене подлинника. А оригинал уходил другим путём – вероятно, за границу, частным коллекционерам.

Он использовал мою работу как образец для подделок. Я был шаблоном. Мой труд – кроком для фальшивки.

Меня затрясло. Я понял, что влип. Если это всплывёт, я буду соучастником. Мои руки, мои фотографии, мои отчёты о реставрации. Всё указывает на меня.

Я позвонил ему. Он взял трубку после третьего гудка.

– Аркадий, мне надо с тобой поговорить.

– О чём, Глеб? – голос спокойный, сытый.

– О секретере. О каталоге. О том, чем ты занимаешься.

Пауза. Три секунды. Потом:

– Приезжай. Поговорим.

Я поехал. Его офис был в центре – большой, с кожаными диванами, с картинами на стенах. Он сидел за столом, пил кофе из маленькой белой чашки. На манжетах – запонки, тяжёлые, серебряные. Он даже не встал, когда я вошёл.

– Глеб, – сказал он. – Сядь. Ты нервничаешь зря.

– Я не нервничаю. Я хочу понять, во что ты меня втянул.

Он улыбнулся. Спокойно, как улыбается человек, который давно просчитал этот разговор.

– Ни во что. Ты – реставратор. Ты реставрируешь вещи. Что я с ними делаю после – моё дело.

– Ты продаёшь подделки как оригиналы. С моими отчётами.

– Без твоих отчётов. Я их не использую. У меня свои эксперты.

– Аркадий.

– Глеб. – Он поставил чашку. – Послушай внимательно. Ты получаешь деньги за работу. Хорошие деньги. Твоя мастерская существует благодаря мне. Твоя жена болеет. Тебе нужны средства. Не усложняй.

Он знал про Лену. Конечно, знал. Он вообще много знал – это был его способ работы. Информация как инструмент.

Я встал.

– Я больше не работаю на тебя.

– Подумай.

– Я подумал. Всё.

Он не пытался меня удержать. Не угрожал. Просто смотрел, как я выхожу. И это молчание было хуже любых слов. Аркадий Вершинин не проигрывал. Он очень терпеливо откладывал.

***

Я ушёл. Порвал все контакты. Удалил его номер. Вернул последний конверт с предоплатой – нераспечатанный, через курьера. Заказов стало меньше – Аркадий был прав, без его объёмов мастерская еле дышала. Лена болела. Я работал ночами, чтобы свести концы.

Через полгода Лена умерла.

Я помню первый месяц без неё. Пустая квартира. Пустая кровать. Запах лака – единственный живой запах в доме. Я приходил в мастерскую в шесть утра и уходил за полночь. Работал, чтобы не думать. Реставрировал чужие вещи – свою жизнь починить не мог.

И через год – он. Коробка на крыльце. Плач. Записка. Конверт с фотографией человека, которого я поклялся забыть.

Я не вскрыл конверт сразу. Записку – да. А конверт – нет. Открыл через неделю, когда Тимофей – ещё безымянный – уже спал в моей квартире, в ящике комода, застеленном мягким. Я вытащил фотографию, и внутри у меня всё оборвалось.

Аркадий.

Я сидел на полу и смотрел на его лицо. Тяжёлое. Уверенное. Запонки на манжетах.

Почему его фото – здесь? Что он хочет сказать? Что ребёнок – его? Что это послание? Предупреждение? Угроза?

Я не стал выяснять. Я убрал фотографию в конверт, конверт – в ящик бюро. И закрыл.

Десять лет. Столько я жил, зная, что в верхнем ящике моего бюро лежит лицо человека, который, возможно, имеет отношение к моему сыну. И я не шевельнул пальцем, чтобы это выяснить. Потому что правда могла отнять у меня Тимофея. А без Тимофея я был никем. Пустой квартирой. Запахом лака в пустоте.

***

Наутро Тимофей сидел за столом и ел кашу. Как обычно. Как будто вчерашнего разговора не было.

Но я видел – блокнот с машинками лежал у него под локтем.

– Тим, – я сел напротив. – Нам надо поговорить.

– О чём?

– О вчерашнем. О фотографии.

Он поднял голову. Глаза спокойные. Слишком спокойные для десятилетнего.

– Ты сказал – работали вместе. Потом поссорились. Я понял.

– Тим, послушай. Это сложная история. И я не знаю всех ответов.

– Но ты знаешь некоторые.

Он констатировал. И был прав.

– Да, – сказал я. – Некоторые.

– Этот человек – мой отец?

Удар. Прямой, без замаха. Я даже не успел подготовиться.

– Я не знаю, Тим.

– Но ты подозреваешь.

– Я…

– Пап. Не надо. – Он положил ложку. – Ты хранил его фотографию всё это время. В одном конверте с запиской. Ты побледнел, когда я её показал. Ты знаешь больше, чем говоришь.

Десять лет. И он прочитал меня за десять секунд.

– Ладно, – сказал я. – Ладно. Я подозреваю. Но у меня нет доказательств.

– А я найду, – сказал Тимофей.

И вернулся к каше.

***

Он нашёл. Быстрее, чем я мог представить.

Через четыре дня он пришёл из школы с горящими глазами. Бросил рюкзак – не в угол, как обычно, а на стол, прямо на мои чертежи.

– Пап, я нашёл его.

Я отложил резец.

– Как?

– По адресу на фотографии. Салон «Эрмитаж». Петровская, четырнадцать. Я загуглил.

Конечно. Интернет. Ему десять лет, у него есть школьный планшет, и он умеет пользоваться поисковиком. Я, идиот, хранил фото с адресом, как будто мы живём в девяностые и информацию можно спрятать в ящике стола.

– И что ты нашёл? – спросил я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

– Салон существует. Три точки по городу. Владелец – Вершинин Аркадий Павлович. Я нашёл его фото на сайте. – Тимофей вытащил из рюкзака распечатку. Цветную. Аркадий – постаревший, но узнаваемый. Тёмный костюм. Тяжёлое лицо. – Это он. Тот же человек.

Я молчал.

– И ещё, – Тимофей достал вторую распечатку. – Интервью. Городской журнал, прошлый год. «Антикварный бизнес: традиции и ценности». Там написано, что у него нет семьи. Нет детей.

Он посмотрел на меня.

– Официально – нет детей. Понимаешь?

Я понимал.

– Тим, послушай. Даже если он как-то связан с тобой – это не серьёзный…

– Я хочу с ним поговорить.

– Нет.

– Пап.

– Нет, Тим. Ты десятилетний мальчик. Ты не пойдёшь один к незнакомому взрослому мужчине.

– Он не незнакомый. Ты его знаешь. Ты с ним работал.

– вот почему и нет.

Тимофей сжал губы. Рыжая макушка взъерошилась, и сейчас это выглядело не забавно, а воинственно.

– Тогда пойдём вместе, – сказал он.

И я понял, что он не отступит. Он не отступал никогда – с тех самых пор, как научился ходить. Упадёт – встанет. Упадёт – встанет. Снова и снова.

– Я подумаю, – сказал я.

– Ты всегда так говоришь, когда хочешь сказать «нет».

– Я подумаю, – повторил я.

Он забрал распечатки и ушёл к себе. И я остался один. С резцом в руке, с бюро девятнадцатого века передо мной и с ощущением, что земля снова начинает качаться.

***

Я думал три дня.

На четвёртый позвонил Зое Матвеевне. Она пришла с пирогом – капустным, ещё горячим. Мы сели на кухне. Тимофей был в школе.

– Он нашёл Вершинина, – сказал я.

Зоя Матвеевна поставила чашку.

– Того самого?

Она не знала деталей. Но она помнила: двенадцать лет назад я работал на кого-то. Потом резко перестал. И не объяснил. Она не спрашивала – она была из тех людей, которые понимают, что не всё нужно говорить вслух.

– Того самого, – кивнул я. – Тимофей нашёл его фото в конверте. Загуглил адрес. Хочет встретиться.

– А ты?

– А я не знаю. Зоя Матвеевна, я не знаю, что делать. Если я поведу его к Вершинину – это может… Я не знаю, чем это кончится.

– А если не поведёшь?

Я молчал.

– Глеб. – Она положила ладонь на мою руку. Рука тёплая, сухая, пахнет тестом. – Он пойдёт сам. Ты же понимаешь. Не завтра – так через неделю. Не через неделю – так через месяц. Этот мальчик – он упрямый. В тебя.

– Он не в меня.

– В тебя. Ты тоже так – если вцепился, не отпустишь. Как ты в эту мастерскую вцепился, когда все говорили – продай, не выживешь. Не продал. Выжил. И он такой же. Только ему десять, и он не понимает, куда лезет.

Я потёр лицо.

– Если я пойду с ним – я смогу контролировать ситуацию. Если он пойдёт один – нет.

– Вот, – кивнула Зоя Матвеевна. – Это и есть ответ.

Она допила чай и ушла. Пирог остался на столе.

Вечером я сказал Тимофею:

– Мы пойдём вместе. В субботу. Но ты будешь делать то, что я скажу. Без спора.

Он кивнул. Серьёзно. И я увидел в его глазах что-то такое, от чего мне стало одновременно больно и горько. Он смотрел на меня с благодарностью. Как будто я наконец-то перестал быть стеной между ним и правдой.

А я не перестал. Я просто пошёл вместе с ним – к этой стене. И не знал, что за ней.

-2

В субботу утром мы вышли из дома. Октябрь. Сухо, холодно. Тимофей надел куртку и шарф. Я – своё рабочее пальто, в котором езжу к заказчикам. Мы шли молча. Он – чуть впереди, быстрым шагом. Я – за ним. И мне казалось, что это он ведёт меня, а не наоборот.

Петровская, четырнадцать. Центр города. Старый дом с лепниной. На первом этаже – витрина с золотыми буквами: «Эрмитаж. Антиквариат. Реставрация. Оценка». За стеклом – секретер. Комод. Подсвечники.

Я остановился перед дверью. Тимофей потянул за ручку.

– Подожди, – сказал я.

– Чего ждать?

Всего. Ничего. Я не знал. Но я чувствовал – за этой дверью начинается что-то, что нельзя будет отмотать назад.

– Пойдём, – сказал я.

Мы вошли.

Внутри было тихо. Мягкий свет. Паркет. Ковёр. На стенах – картины в тяжёлых рамах. Пахло деревом и чем-то сладковатым – воском для мебели. Я знал этот запах. Дешёвый воск, которым маскируют свежую древесину. Я чуял его за километр – профессиональная деформация.

За прилавком стояла женщина – молодая, в очках. Она подняла голову.

– Добрый день. Чем могу помочь?

– Мне нужен Аркадий Павлович, – сказал я.

– Вам назначено?

– Нет. Скажите – пришёл Ратников. Глеб Ратников. Он поймёт.

Она взяла телефон. Набрала номер. Что-то тихо сказала. Положила трубку.

– Проходите. Второй этаж, кабинет справа.

Мы поднялись по лестнице. Тимофей шёл рядом, и я чувствовал, как он напрягся. Плечи приподнялись, шаг стал короче. Он нервничал. Я тоже.

Дверь кабинета была открыта. За столом сидел Аркадий.

Он изменился. За двенадцать лет лицо стало тяжелее, шея – толще. Но глаза – те же. Тёмные, внимательные. Он смотрел на нас, и на его лице не было удивления. Ни грамма.

Он ждал.

– Глеб, – сказал он. Голос тот же – низкий, с хрипотцой. Каждое слово, как монета на весах. – Двенадцать лет. Или сколько?

– Двенадцать, – сказал я.

Аркадий перевёл взгляд на Тимофея. И вот тут – я увидел. Что-то мелькнуло в его глазах. На секунду. Меньше секунды. Как вспышка. Он быстро взял себя в руки, но я заметил.

Он узнал. Не Тимофея – он его никогда не видел. Он узнал черты. Переносицу. Глаза. Рыжие волосы.

– А это, – сказал Аркадий, и голос его стал мягче, – должно быть, твой сын.

– Да, – сказал я. – Мой сын. Тимофей.

Тимофей молчал. Он уже смотрел на Аркадия, и я видел – он тоже ищет. Сравнивает. Примеряет чужое лицо к своему, как я примеряю фрагмент шпона к утраченному участку.

– Садитесь, – сказал Аркадий. – Выпьете чаю?

– Мы не за чаем, – сказал я.

– Знаю. Но давай по-человечески.

Мы сели. Аркадий нажал кнопку на телефоне и попросил чай. Потом откинулся в кресле и посмотрел на Тимофея.

– Ты похож на мать, – сказал он.

Тишина. Полная, звенящая. Тимофей перестал дышать. Я тоже.

– На какую мать? – спросил Тимофей. Голос ровный, только пальцы вцепились в подлокотник.

– На свою, – сказал Аркадий. – На Нину.

Тимофей посмотрел на меня. Быстро, коротко. «Ты знал?» – спрашивал этот взгляд. Я покачал головой. Нет. Имени я не знал.

– Расскажите, – сказал Тимофей. – Пожалуйста. Расскажите мне про мою мать.

Аркадий улыбнулся. Не зло, не холодно – почти тепло. И от этой теплоты мне стало ещё страшнее, чем от его молчания.

– Нина работала у меня, – начал он. – Бухгалтером. Умная, тихая, красивая. Мы были вместе три года. А потом она узнала, что беременна, и… – он помолчал. – Испугалась.

– Чего? – спросил Тимофей.

– Ответственности. Моего характера. Не знаю. Она ушла.

Ложь. Я чувствовал ложь, как чую дешёвый воск под дорогой полировкой. Снаружи – гладко. Внутри – гниль.

– А потом? – спросил Тимофей.

– Потом она родила. – Аркадий смотрел на мальчика. – Тебя. И не справилась. Одна, без денег, без поддержки. Она оставила тебя у человека, которому доверяла. – Он перевёл взгляд на меня. – У Глеба.

– Откуда вы знаете? – Тимофей наклонился вперёд. – Откуда вы знаете, что это был он? Что я – тот ребёнок?

– Потому что я искал тебя, – сказал Аркадий. – Все эти годы. Когда Нина исчезла, я пытался найти её. И ребёнка. Но она хорошо спряталась. А потом – ты нашёл меня сам.

Он протянул руку и тронул Тимофея за плечо. Лёгко, осторожно. Тимофей не отдёрнулся.

Я сидел и смотрел, как Аркадий Вершинин – мошенник, лжец, человек, который использовал мою работу для подделок – трогает моего сына за плечо. И мальчик ему верит. Аркадий умел врать так, что хотелось верить. Это был его талант. Его проклятый, ювелирный талант.

– А вы – мой отец? – спросил Тимофей. Тихо. Почти шёпотом.

Аркадий помедлил. Перевёл взгляд с меня на Тимофея.

– Да, – сказал он. – Я твой отец. Биологический.

Тимофей выпрямился. Лицо его стало белым. Он открыл рот, закрыл. Снова открыл.

– Пап? – он повернулся ко мне. – Пап, это правда?

Я не мог соврать. Не сейчас, не здесь, не после того, как он сам дошёл до этой двери.

– Возможно, – сказал я. – Тим, я…

– Возможно?! – он вскочил. – Возможно?! Ты всё это время знал, что этот человек может быть моим отцом, и ты сказал мне «возможно»?!

– Тим…

– Нет! – он отступил на шаг. От меня. К Аркадию. – Нет, не надо! Не надо мне твоих «подожди» и «послушай»! Ты знал! Ты всё это время знал!

Аркадий молчал. Сидел и смотрел. И на его лице – еле заметная тень чего-то. Удовлетворения? Облегчения? Я не мог разобрать.

– Тимофей, – я встал. – Тимофей, я не знал наверняка. Я подозревал, но…

– Ты подозревал и молчал! Десять лет! Пока я рисовал дерево с одной веткой! Пока я думал, что никому не нужен! А мой отец – вот он! Сидит в кабинете с картинами! И ты это знал!

Он задыхался. Не от крика – от обиды. Той глубокой, детской обиды, которую нельзя заклеить никаким клеем.

– Тимофей, – сказал Аркадий мягко. – Не кричи на Глеба. Он хороший человек. Он вырастил тебя. Но он допустил ошибку. Люди допускают ошибки.

И я увидел, как Тимофей повернулся к Аркадию. И кивнул. Кивнул ему – не мне. Аркадий сказал правильные слова в правильный момент. Он всегда знал, что сказать.

– Я хочу узнать вас, – сказал Тимофей.

– И я тебя, – ответил Аркадий.

Тимофей не посмотрел на меня. Он смотрел на Аркадия. И в этом взгляде было всё, чего я боялся: надежда. Надежда на другую жизнь. На другого отца. На другую правду.

Мы вышли из салона молча. Тимофей шёл впереди. Я – за ним. Как утром. Только теперь между нами была не тишина, а стена. И я не знал, как её разбить. И стоит ли.

***

Он приходил к Аркадию ещё трижды. Тайком. Я узнал случайно – увидел в истории браузера на его планшете. «Маршрут до Петровская 14». Три раза за неделю.

Я не стал кричать. Не стал запрещать. Я сел на кровать в его комнате и сказал:

– Тим. Я вижу, что ты ходишь к нему.

Он побледнел. Потом поднял подбородок.

– Да. Хожу. Он рассказывает мне про маму.

– Что рассказывает?

– Что она была красивая. Что у неё были рыжие волосы, как у меня. Что она любила цветы. Что она испугалась и убежала.

– И ты ему веришь?

– А почему нет? Он мой отец. Он имеет право рассказывать.

Он имеет право. Десятилетний мальчик сказал «имеет право» – и был уверен в этом полностью. А я же сидел и думал: как объяснить ребёнку, что права и правда – это разные вещи? Что человек может иметь право говорить и при этом врать на каждом слове?

– Тим, – сказал я. – Будь осторожен. Пожалуйста.

– С чего бы?

– Потому что я знаю этого человека. И он не тот, кем кажется.

Тимофей смотрел на меня. Долго, не мигая. И в его взгляде я увидел то, чего боялся больше всего: сомнение. Он сомневался – во мне.

– Может, это ты не тот, кем кажешься, – сказал он тихо.

Я не ответил. Встал и вышел.

В мастерской на верстаке стояла ваза. Та самая, фарфоровая, которую я склеивал в вечер, когда нашёл его на крыльце. Четыре осколка, золотые прожилки клея. Я смотрел на неё и думал: трещины видны. Они всегда видны. Как бы аккуратно ни склеил – видны.

***

На четвёртый визит Тимофей вернулся поздно. Темнело рано – октябрь. Я стоял у окна и ждал. Увидел его на углу – маленькая фигурка в куртке, быстрый шаг. Он шёл, опустив голову. Не торопился, не бежал. Еле переставлял ноги. Как будто нёс что-то тяжёлое.

Он вошёл в квартиру. Не разулся. Прошёл в кухню и сел за стол.

– Тим?

Он поднял голову. Лицо – красное, глаза блестят. Не от слёз. От ярости.

– Он сказал мне кое-что, – произнёс Тимофей. – Про тебя.

– Что он сказал?

Тимофей сглотнул. Сжал кулаки на столе.

– Он сказал, что ты знал с самого начала. Что ты знал, кто я. Знал, чей я ребёнок. Знал – и молчал. Не потому что не мог найти. А потому что не хотел. Потому что тебе было удобно. Потому что тебе нужен был ребёнок, а правда – нет.

Каждое слово – как гвоздь. Аккуратно вбитый, ровный, по самую шляпку.

– Он сказал, – продолжил Тимофей, и голос его треснул, – что ты врал мне всю жизнь. Что ты – вор. Что ты украл меня. У него. У моей матери. У моей настоящей семьи.

Я стоял и слушал. И каждое слово было ядом, потому что в каждом была крупица правды. Да, я знал. Да, я молчал. Да, мне было удобно. И Аркадий взял эти крупицы и слепил из них бомбу. И вложил её в руки моего сына.

– Тим, – сказал я. – Это неправда. Не вся правда. Он…

– А какая правда?! – Тимофей вскочил. Стул отлетел к стене. – Какая, пап?! Ты столько лет говорил мне «я не знаю»! А он за четыре встречи рассказал больше, чем ты за всю жизнь!

– Он рассказал то, что хотел рассказать. Не то, что было.

– А что было?! Скажи! Скажи мне в итоге, что было!

Я открыл рот. И закрыл. Потому что правда – настоящая правда – была такой, что я не мог её произнести. Не мог сказать десятилетнему мальчику: твой биологический отец – мошенник, который подделывал антиквариат. Который, возможно, подбросил тебя мне, чтобы скрыть что-то гораздо худшее. И я – я позволил этому случиться. Потому что мне было легче не знать.

– Я так и думал, – сказал Тимофей.

Он взял куртку с вешалки.

– Ты куда?

– К нему.

– Тимофей!

– Он хотя бы не врёт!

Дверь хлопнула. Впервые за все годы – хлопнула.

Я остался стоять в коридоре. В квартире было тихо. Только часы тикали в мастерской внизу. Тик. Тик. Тик. И я понял, что если не скажу правду – всю, без остатка – я потеряю его. Не когда-нибудь. Сейчас. Прямо сейчас.

Я схватил телефон и набрал номер Аркадия. Он ответил после второго гудка.

– Глеб, – голос спокойный. Сытый. Тот же голос, что двенадцать лет назад. – Мальчик идёт ко мне? Хорошо. Я позабочусь о нём.

И повесил трубку.

А я стоял с телефоном в руке и понимал, что происходит. Аркадий Вершинин не проигрывал. Он откладывал. И вот теперь он забирал то, что считал своим.

***

Я выбежал из дома через минуту. Без пальто, в домашних ботинках. Октябрьский ветер ударил в лицо, но я не почувствовал холода. Я чувствовал только одно – время уходит. Каждая секунда, пока Тимофей идёт к Аркадию, отдаляет его от меня.

Я бежал по улице и набирал номер сына. Гудок. Второй. Третий. «Абонент не отвечает». Конечно. Он не хочет со мной разговаривать. Ему десять лет, и он решил, что я – враг.

Я добежал до Петровской за двенадцать минут. Задыхался, в боку кололо. Салон «Эрмитаж» был закрыт – суббота, вечер. Но на втором этаже горел свет.

Я дёрнул дверь. Заперто. Позвонил в домофон.

– Да? – голос секретарши.

– Ратников. Мне нужен Вершинин. Сейчас.

Пауза.

– Аркадий Павлович просил передать, что мальчик у него. Он в безопасности. Аркадий Павлович предлагает вам поехать домой и успокоиться. Поговорите завтра.

– Откройте дверь.

– Глеб Сергеевич…

– Откройте. Дверь.

Щёлкнул замок. Я влетел внутрь и поднялся на второй этаж.

Дверь кабинета была закрыта. Я толкнул – не заперта. Вошёл.

Аркадий сидел за столом. Тимофей – в кресле напротив, с чашкой чая в руках. Он посмотрел на меня, и лицо его стало жёстким.

– Я не поеду домой, – сказал Тимофей. – Не проси.

– Я не прошу. – Я перевёл дыхание. – Я пришёл рассказать правду.

Аркадий поднял бровь.

– Правду? – он откинулся в кресле. – Какую именно, Глеб?

– Всю.

Я сел. Не в кресло – на стул у стены. Мне нужна была опора. Твёрдая, жёсткая. Как верстак в мастерской.

– Тим, – сказал я. – Послушай меня. Один раз. Потом решишь сам.

Тимофей молчал. Но не отвернулся. Уже кое-что.

***

Я начал с начала.

– Двенадцать лет назад я работал на Аркадия. Он привозил мне антикварную мебель, я реставрировал. Платил он хорошо. Я не задавал вопросов. А потом обнаружил, что он использует мою работу для подделок.

– Глеб, – Аркадий подался вперёд. – Может, не стоит…

– Стоит. – Я не повернулся к нему. Я смотрел на Тимофея. – Аркадий брал отреставрированные мной вещи. Делал с них копии. Продавал копии как оригиналы. А настоящие вещи уходили за границу. Это мошенничество. Крупное.

Тимофей смотрел на Аркадия. Тот не шевельнулся. Лицо – каменное.

– Я отказался работать, – продолжил я. – Ушёл. Вернул деньги. И думал, что на этом всё закончилось.

– И? – спросил Тимофей.

– И через два года – на моём пороге появился ты.

Тишина. Тимофей перевёл взгляд с меня на Аркадия. И обратно.

– Я не знал наверняка, – сказал я. – Но я подозревал. Сроки совпадали. Фотография Аркадия в конверте. Записка. Это было слишком похоже на послание. Или на ловушку.

– Ловушку? – Тимофей reels.

– Если бы я пошёл в полицию, если бы начал расследование, если бы вытащил на свет историю с подделками – Аркадий мог указать на меня. Я был его реставратором. Мои руки. Мои отчёты. А теперь – ещё и его ребёнок у меня в доме. Как будто я в этом замешан. Как будто мне заплатили.

Я повернулся к Аркадию.

– Так, Аркадий? Так это работало?

Он молчал. Пять секунд. Десять. Потом улыбнулся – одними губами. Но улыбка не достигла глаз.

– Ты всегда был умнее, чем казался, Глеб.

Тимофей поставил чашку на стол. Руки у него дрожали.

– Подождите, – сказал он. – Подождите. Вы хотите сказать, что он… – палец ткнул в сторону Аркадия, – подбросил меня вам специально?

– Да, Тим. Я так думаю.

– Но зачем?! Зачем отдавать своего ребёнка?!

Я повернулся к Аркадию.

– Расскажи ему. Расскажи, зачем.

Аркадий не ответил. Встал. Подошёл к окну. Стоял спиной к нам, и я видел, как его плечи напряглись под пиджаком.

– Нина, – сказал он наконец-то. – Твоя мать.

– Что с ней? – Тимофей вскочил. – Что вы с ней сделали?!

Аркадий обернулся. И на его лице я увидел нечто настоящее. Не маску. Не расчёт. Страх.

– Я ничего с ней не сделал. Она жива.

Тимофей замер. Я тоже. Слово повисло в воздухе, как осколок фарфора перед тем, как упасть.

– Жива? – переспросил Тимофей.

– Жива. – Аркадий вернулся к столу. Сел. Руки положил перед собой – ладонями вниз, как человек, который пытается не упасть. – Она жива. И я знаю, где она.

***

Он рассказывал двадцать минут. Без остановки. Голос был ровным, но я слышал в нём трещину – тонкую, как в плохо склеенном фарфоре.

Нина Сомова работала бухгалтером в его салоне. Три года. Они были вместе – не официально, но жили как семья. Она вела его финансы. Видела всё – счета, переводы, двойные накладные. Знала про подделки. Молчала, потому что любила. Или думала, что любила.

А потом забеременела. И что-то в ней сломалось. Или, наоборот, починилось.

– Она сказала, что не может растить ребёнка в этом, – Аркадий произнёс слово «этом» так, будто оно было грязным. – Сказала, что уйдёт. Расскажет. Обо всём.

– И вы её запугали, – сказал я.

Он не ответил. Но и не отрицал.

– Я сказал ей, что если она заговорит – сядет вместе со мной, – продолжил Аркадий. – Она была бухгалтером. Её подпись стояла на документах. Формально – соучастница. Я объяснил ей это. Подробно.

– И она убежала, – сказал Тимофей. Голос тихий. Ни злости, ни слёз – только тишина.

– Она убежала, – подтвердил Аркадий. – Родила тебя. И через три недели… оставила.

– Подождите, – Тимофей поднял руку. Жест взрослого человека, не ребёнка. – Подождите. Она оставила меня – или вы забрали?

Аркадий провёл ладонью по лицу.

– Я забрал, – сказал он. – Она уже уехала. Оставила ребёнка у знакомой. Я нашёл. Забрал. И отвёз к Глебу.

– Почему к нему?

– Потому что он был единственным человеком, которому я мог доверить ребёнка и при этом быть уверенным, что он не будет копать. – Аркадий посмотрел на меня. – Глеб – порядочный человек. Одинокий. Потерял жену. Ему нужен был ребёнок. А мне нужно было, чтобы Нина замолчала. Пока ребёнок у Глеба – она не заговорит. Потому что если полиция начнёт разбираться, ребёнка заберут. И Глебу будет плохо. И Нине. И всем.

– Кроме вас, – сказал Тимофей.

Аркадий потёр ладонью затылок.

– Кроме меня, – согласился он.

Тимофей встал. Медленно, как старик. Подошёл к окну. Стоял там, маленький, в куртке, рыжий. За окном – фонари, машины, обычный вечер обычного города. А внутри этой комнаты только что рухнул мир.

– Вы подбросили собственного ребёнка, – сказал Тимофей, не оборачиваясь. – спасать свой бизнес.

Аркадий не ответил.

– Записка, – продолжил Тимофей. – «Сбереги». Это вы написали?

– Да.

– А фотография? Зачем вы положили свою фотографию?

Аркадий сцепил пальцы.

– Я не знаю. Может быть, хотел, чтобы однажды… кто-то меня нашёл. Может быть, мне нужно было знать, что дверь не закрыта.

– Дверь, – повторил Тимофей. – Вы подбросили ребёнка в коробке из-под бананов и положили свою фотографию, потому что хотели оставить дверь открытой.

Он обернулся. Глаза сухие. на 100% сухие.

– Вы знаете, что? – сказал он. – Вы – трус. Не злодей. Не монстр. Просто трус.

Аркадий опустил голову. И я увидел то, что никогда не видел за двенадцать лет знакомства – его плечи обмякли. Тяжёлое лицо сморщилось. Он же не плакал, но был очень близко.

– Да, – сказал он. – Трус.

***

Мы вышли из кабинета через полчаса. Тимофей шёл рядом со мной. Не впереди – рядом. Он не хватал меня за руку, не прижимался. Просто шёл.

На улице было холодно. Я только сейчас понял, что выбежал без пальто. Тимофей заметил.

– Ты замёрз, – сказал он.

– Ничего.

– Пап. Ты в домашних ботинках.

Я опустил глаза. Он был прав. Тапки-ботинки, в которых я ходил по мастерской. На правом – пятно лака.

– Я торопился, – сказал я.

Тимофей ничего не ответил. Но он чуть замедлил шаг, подстраиваясь под мой.

Мы шли домой молча. Три квартала. На втором он спросил:

– Пап, а мама правда жива?

– Аркадий так сказал.

– Ты ему веришь?

– В этом – да. Врать об этом ему нет смысла. Если бы она была мертва, ему было бы проще молчать.

Тимофей кивнул.

– Я хочу её найти, – сказал он.

– Я знаю.

– Ты поможешь?

Я остановился. Посмотрел на него. Маленький мужчина в куртке. Десять лет. Всего десять. Но он прошёл сквозь ложь двух взрослых – мою и Аркадия – и вышел но при этом. Целый.

– Помогу, – сказал я.

Мы пошли дальше.

***

Аркадий дал адрес. Не сразу – через два дня. Я позвонил ему и сказал:

– Адрес Нины. Или я иду в полицию.

Молчание. Потом:

– Краснодар. Ленина, сорок семь, квартира двенадцать. Она работает в цветочном магазине на Красной. Называется «Букет».

– Откуда ты знаешь?

– Я всегда знал. – Пауза. – Я не убивал её, Глеб. Я не убийца. Я следил. Издалека. Просто следил.

– Зачем?

– Потому что она – мать моего ребёнка. И потому что… – он замолчал. Потом: – Потому что я – трус. Но не чудовище.

Я повесил трубку.

***

Мы поехали через пять дней. Поезд до Краснодара – сутки с пересадкой. Тимофей сидел у окна и смотрел, как мелькают столбы. Я сидел напротив и смотрел на него. Он достал блокнот – тот самый, с машинками – и записывал что-то. Я не спрашивал.

– Пап, – сказал он через час. – А что я ей скажу?

Я подумал.

– Правду.

– Какую?

– Что ты – это ты. Что ты вырос. Что ты жив. Что у тебя всё хорошо.

Он прикусил губу. Вагонный свет падал на его макушку, и рыжина казалась почти золотой.

– А если она не захочет меня видеть?

– Захочет.

– Откуда ты знаешь?

– Потому что в записке было «сбереги», – сказал я. – Не «забудь». Не «отдай». «Сбереги». Даже трус не напишет такое слово, если не хочет, чтобы ребёнка ждали. Когда-нибудь.

Тимофей посмотрел на меня. И улыбнулся – тихо, одними уголками губ. Первая улыбка за эти недели.

– Ты это понял за все эти годы? – спросил он.

– За это время я понял много, – сказал я. – И ещё больше не понял.

Он усмехнулся. И вернулся к блокноту.

А я откинулся на спинку сиденья, и вагон покачивался, и за окном проносилась осенняя Россия – поля, леса, маленькие станции, – и я думал о женщине, которую никогда не видел. Которая десять лет жила с мыслью о мальчике с рыжими волосами. И которая, возможно, каждое утро просыпалась и считала – сколько ему сейчас.

-3

Краснодар встретил нас теплом. После нашего октябрьского холода здесь было почти лето – плюс восемнадцать, солнце, ветер с юга. Тимофей снял куртку и нёс её под мышкой.

Мы нашли цветочный магазин на Красной. «Букет» – маленький, с зелёной вывеской. За витриной – вёдра с розами, хризантемами. Дверь открыта.

Я остановился.

– Тим, – сказал я. – Может, я зайду первый?

Он покачал головой.

– Вместе.

Мы вошли.

За прилавком стояла женщина. Она обрезала стебли – быстро, точно, не глядя на нож. Руки в зелёных пятнах. Волосы – русые, убраны в хвост. Не рыжие. Аркадий и тут соврал. Загар неровный – лоб светлее щёк. Она двигалась мелко, быстро, плечи чуть приподняты. Человек, который привык оглядываться.

Она подняла голову. И замерла.

Она смотрела на Тимофея. На его рыжие волосы. На его широко расставленные глаза. На плоскую переносицу. Она смотрела, и нож выпал из её пальцев на прилавок.

– Господи, – сказала она.

Тимофей стоял. Не двигался. Только дышал.

– Вы – Нина? – спросил он.

Она кивнула. Глаза тут же стали мокрыми, и она быстро вытерла их тыльной стороной ладони, размазав зелень по щеке.

– А вы… – голос сорвался. – Ты…

– Тимофей, – сказал он. – Мне десять лет. Я живу в… – он запнулся. Посмотрел на меня. – Я живу с папой. С Глебом.

Нина перевела взгляд на меня. Благодарность, вина, страх, надежда – всё сразу, всё одновременно, как палитра, на которую выдавили все краски. Мне пришлось отвернуться.

– Вы его сберегли, – сказала она. Тихо. Почти беззвучно.

– Сберёг, – ответил я.

Тимофей сделал шаг вперёд. Один шаг. Потом ещё один.

– Мне рассказали, – сказал он. – Почему вы ушли. Про Аркадия. Про всё.

Нина закрыла рот рукой. Слёзы побежали – она уже не пыталась их остановить.

– Я не хотела, – она говорила быстро, сбивчиво, глотая слова. – Я не хотела тебя бросать. Он сказал – если я останусь, он заберёт тебя. Отдаст в приют. Сделает так, что меня посадят. Я не могла… Я думала – у Глеба тебе будет лучше. Безопаснее. Он хороший человек. Я знала, что он хороший.

– Откуда? – спросил Тимофей.

Нина посмотрела на меня.

– Аркадий много рассказывал о нём. Когда они работали вместе. Говорил – Глеб единственный честный человек из всех, кого я знаю. И если нужно кому-то доверить жизнь – доверяй ему.

Я сглотнул. Аркадий так обо мне говорил? Мошенник, лжец, манипулятор – и он знал, кому можно доверять. И использовал это знание.

– Я каждый день думала о тебе, – Нина смотрела на Тимофея. – Каждый. Утром просыпалась и считала. Сколько тебе сейчас. Что ты делаешь. Ходишь ли в школу. Какой у тебя голос.

– Обычный, – сказал Тимофей. – Голос как голос.

Она засмеялась. Сквозь слёзы, некрасиво, с всхлипом. И вдруг протянула руки. Не к нему – просто протянула. Как протягивают, когда не смеют прикоснуться, но не могут удержаться.

Тимофей посмотрел на её руки. Потом – на меня.

Я кивнул.

Он подошёл к ней. Она обняла его. Осторожно, как обнимают вазу с трещиной – боясь сломать. А он стоял, маленький и прямой, и позволял ей плакать ему в макушку.

Я вышел на улицу. Сел на лавку у входа. Закрыл глаза. И впервые за много недель вздохнул так, будто с плеч сняли верстак.

***

Мы провели в Краснодаре три дня.

Нина жила в маленькой квартире с балконом, заставленным горшками. Цветы на каждом подоконнике. На стенах – ничего. Ни фотографий, ни картин. Только белые стены и запах влажной земли.

Она рассказала всё. Про Аркадия – как он изменился, когда она забеременела. Как из мягкого стал жёстким. Как объяснял ей «последствия» – спокойно, с цифрами, как бухгалтеру. Как она поняла, что не может ни остаться, ни уйти. Как родила. Как три недели жила у знакомой, кормила, не спала, боялась каждого звука. А потом Аркадий пришёл. И забрал. Она не смогла помешать. Она была одна, без денег, с угрозой уголовного дела.

– Я уехала в тот же день, – сказала она. – Взяла сумку, паспорт и уехала. Думала – на время. Думала – вернусь, когда будет безопасно. Но безопасно не стало. Он следил. Я знала, что он следит. И молчала.

– Десять лет, – сказал Тимофей.

– Десять лет. – Она сидела на кухне, обхватив чашку обеими руками. – Не проходило дня, чтобы я не думала – а что, если пойти в полицию? А что, если рассказать? Но потом думала – а если у тебя всё хорошо? Если Глеб тебя любит? Если ты счастлив? Что, если я всё разрушу?

– Я счастлив, – сказал Тимофей. Просто, без паузы. И посмотрел на меня.

Нина тоже перевела взгляд. И кивнула.

– Я вижу, – сказала она.

Мы не обсуждали юридические детали. Не говорили про опеку, про суд. Для этого будет время. Сейчас было важно другое – чтобы Тимофей увидел её лицо. Услышал её голос. Понял, что она существует. Что она не призрак из записки, а живой человек. С руками в зелёных пятнах и неровным загаром.

На третий день мы собрались уезжать. Нина вышла провожать нас к подъезду.

– Я могу писать? – спросила она. – Ему?

– Можешь, – сказал я.

– И приезжать?

Я взглянул на Тимофея.

– Да, – сказал он. – Приезжайте. Только… – он помедлил. – Только не уезжайте потом.

Нина стиснула губы. Кивнула быстро. Отвернулась. И пошла обратно к подъезду. У двери обернулась, подняла руку. Тимофей поднял свою.

Мы сели в такси до вокзала. Тимофей молчал всю дорогу. В поезде он сел к окну, достал блокнот и долго писал. Потом закрыл, убрал в рюкзак и сказал:

– Пап.

– Да?

– Ты ведь знал, что она жива. Когда мы были у Аркадия – ты ведь тоже не знал? По-настоящему?

– По-настоящему – нет. Я подозревал, что он что-то скрывает. Но что она жива – узнал вместе с тобой.

Он кивнул. Потом сказал:

– Я на тебя злился. Сильно.

– Я знаю.

– Он говорил правильные вещи. Аркадий. Он говорил так, что хотелось верить. А ты молчал, и я думал – внушительный, тебе нечего сказать.

– Мне было чего. Я просто не мог.

– Почему?

Я подумал. Долго.

– Потому что правда была такой, что я боялся тебя потерять. Если бы ты узнал всё – про Аркадия, про подделки, про мои подозрения – ты мог решить, что я плохой человек. Что я не лучше его.

– Ты лучше, – сказал Тимофей. – Намного.

Он сказал это так спокойно, так смело, что у меня перехватило дыхание.

– Пап, – продолжил он. – Ты украл? Нет. Ты подделывал? Нет. Ты подбросил ребёнка? Нет. Ты молчал – да. Но ты молчал, потому что боялся за меня. А он молчал, потому что боялся за себя. Это разные вещи.

Десять лет. И он – мудрее меня.

– Спасибо, Тим, – сказал я.

– За что?

– За то, что ты – ты.

Он пожал плечами. Но я видел – уголки его губ дрогнули. Чуть-чуть. И этого было вполне.

***

Мы вернулись домой в среду вечером. В квартире было холодно – отопление не включили перед отъездом. Я зашёл в мастерскую, проверить – всё ли на месте. Всё было. Бюро девятнадцатого века. Банки с лаком. Инструменты. Часы напольные – тик, тик, тик. И ваза.

Ваза стояла на верстаке. Фарфоровая, склеенная из четырёх частей, золотые прожилки клея.

Я стоял перед ней и думал: в тот вечер я склеивал её, когда за дверью заплакал ребёнок. Она была первым, что я отложил, когда услышал его голос. Первой вещью, которая перестала быть важной.

Тимофей спустился ко мне через полчаса. Он появился на пороге мастерской, и свет падал на него сбоку – точно как в тот вечер, когда он пришёл с фотографией. Только лицо было другим. Не напряжённым. Не требовательным. Спокойным.

– Пап, – сказал он. – Можно тебя попросить?

– Конечно.

Он протянул мне руку. На ладони лежал осколок фарфора. Белый, с синим рисунком.

– Это от вазы, – сказал он. – Я случайно задел. Когда искал конверт. Один кусочек откололся. Я подобрал, хотел сказать, но потом… ну, всё случилось. И я забыл. Он лежал в кармане куртки.

Я взял осколок. Маленький, с ноготь. Край скола – острый. Ваза стояла на верстаке – и теперь я видел: да, один фрагмент отошёл. Щербинка в верхней части, где золотая прожилка делала поворот.

– Склеишь? – спросил Тимофей.

– Конечно.

– А можно я помогу?

Он стоял передо мной – маленький, серьёзный, рыжий. Руки в карманах. Глаза спокойные.

– Можно, – сказал я.

Он подошёл. Я достал клей – эпоксидный, с золотым пигментом, которым работал по фарфору. Выдавил капельку на палочку. Показал:

– Вот сюда, видишь? Тонким слоем. Ровно по краю.

Тимофей взял палочку. Осторожно провёл клеем по сколу. Язык высунул от усердия – как в три года, когда шкурил деревянный брусок.

Я приложил осколок на место. Прижал. И мы стояли рядом, я держал фарфор, а он – мою руку. И считали до шестидесяти.

– Пап, – сказал он на тридцать пятой секунде.

– Да?

– А правда, что от трещин вещи становятся прочнее?

Я подумал.

– Не все, – сказал я. – Но некоторые – да. Если склеить правильно.

– А мы правильно склеили?

Я посмотрел на вазу. На золотые прожилки. На новую трещину, которая через минуту станет ещё одной линией – тонкой, блестящей, невидимой для того, кто не знает, где искать.

– Да, Тим, – сказал я. – Мы склеили правильно.

Он кивнул. И не убрал руку. А я не убрал свою. И мы стояли так – в мастерской, пахнущей лаком и скипидаром, среди чужих вещей, которые я чинил для других людей. И самая важная вещь – наша. Склеенная. С трещинами. Целая.

Наверху тикали часы. За окном шёл дождь. Октябрь. Как тогда. Как в ту самую ночь.

Только теперь за дверью никто не плакал.

Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️

Рекомендуем к прочтению: