Найти в Дзене
Женские романы о любви

Медведь бросил бревно резко, без предупреждения, без оглядки. Хлыст рвануло в сторону. Дед, державший свой конец упряжи, успел только охнуть

Зима сорок шестого года была злой – такой, какими бывают только первые послевоенные зимы, когда морозы, кажется, пытаются добить все то живое, что не успели уничтожить вражеские пули и снаряды. Леса под Вологдой стояли тёмные, нетронутые, равнодушные к людским бедам. Им было всё равно, чья кровь лежала в европейской земле – своя или чужая. Лес просто рос, как это было всегда, и теперь его надо было валить, разделывать и тащить к дороге, потому что города отчаянно ждали топливо. Иван Степанович Горелов – дед мой, хотя тогда ему не было и тридцати – попал в лесозаготовительную бригаду по распределению. Сам он был родом из Курска, из тех мест, где от прежней жизни осталось только слово «довоенный» – произносимое с такой тоской, что у людей перехватывало горло. Войну ефрейтор Горелов прошёл от Сталинграда до Праги, вернулся живым, что само по себе было почти чудом, и теперь работал. Просто вкалывал, потому что больше ничего не умел делать в мирной жизни, кроме как трактором «Сталинке» пер
Оглавление

Дарья Десса. Авторские рассказы

Мишка ждать не будет

Зима сорок шестого года была злой – такой, какими бывают только первые послевоенные зимы, когда морозы, кажется, пытаются добить все то живое, что не успели уничтожить вражеские пули и снаряды. Леса под Вологдой стояли тёмные, нетронутые, равнодушные к людским бедам. Им было всё равно, чья кровь лежала в европейской земле – своя или чужая. Лес просто рос, как это было всегда, и теперь его надо было валить, разделывать и тащить к дороге, потому что города отчаянно ждали топливо.

Иван Степанович Горелов – дед мой, хотя тогда ему не было и тридцати – попал в лесозаготовительную бригаду по распределению. Сам он был родом из Курска, из тех мест, где от прежней жизни осталось только слово «довоенный» – произносимое с такой тоской, что у людей перехватывало горло.

Войну ефрейтор Горелов прошёл от Сталинграда до Праги, вернулся живым, что само по себе было почти чудом, и теперь работал. Просто вкалывал, потому что больше ничего не умел делать в мирной жизни, кроме как трактором «Сталинке» переть вперёд и тащить на себе то, что необходимо. Притом, само собой, не лично ему, – трудовому коллективу.

Бригада, в которой трудился мой дед, насчитывала человек двадцать. Народ в нее собрался разный, практически все бывшие фронтовики, лишь пятеро мужиков постарше – кто по брони, кто по болезни – не воевавшие и теперь как будто немного виноватые за это; несколько женщин, которые работали наравне со всеми и не жаловались, потому что разучились. Бригадиром был Фёдор Кузьмич – сухой, жилистый мужик лет пятидесяти, с левым глазом, выбитым осколком при героической обороне Севастополя, и таким взглядом оставшегося правого, что хватало с лихвой за двоих.

Работа была простая и беспощадная: двухметровые хлысты – ошкуренные, тяжёлые, пахнущие смолой и свежей древесиной – нужно было подтащить к зимнику, откуда их потом забирали лошади на санях. Звучит несложно. Но когда ты берёшься за такой хлыст в семь утра, а земля промёрзла на метр, и валенки уже к десяти часам насквозь сырые, а пар изо рта идёт такой, что не видно напарника – тогда понимаешь, что у слова «простой» есть своё особое, издевательское значение.

Платили по советским нормам, то есть таким, что выполнить их можно было только если очень хотеть жить. Но для членов бригады, у большинства которых образование ограничивалось начальной школой, и это был хлеб.

И вот в начале декабря в бригаде появился Прохор Авдеевич Синицын, мужик из какой-то деревни под Череповцом, широкий как шкаф, с рыжей бородой и маленькими хитрыми глазами. Он пришёл в бригаду не один. Рядом с ним медленно перебирал лапами здоровенный бурый медведь. Не в наморднике и не на цепи. То есть цепь имелась, конечно, лёгкая, символическая, прицепленная к кожаному ошейнику, и было очевидно, что если бы зверь захотел уйти, никакая цепь его бы не удержала.

Мишка был молодой – года три, не больше – бурый, лохматый, с умными тёмными глазами и таким выражением морды, которое можно было бы назвать сосредоточенным, если бы речь шла о человеке. Звали зверя Тимофей.

– Работник, – кратко сказал Прохор, представляя медведя Фёдору Кузьмичу так же буднично, как представляют нового плотника или коногона. – Бревна таскать обучен. За него доплата полагается.

Бригадир изумлённо посмотрел на медведя. Тот глянул на Фёдора Кузьмича. Потом зверь зевнул, показав такую розовую пасть с такими зубами, что несколько человек сзади инстинктивно шагнули назад.

– Полагается, – согласился бригадир и почесал затылок под шапкой.

На следующее утро Тимофей вышел на работу.

Дед рассказывал об этом всегда с одинаковым выражением лица – смесью восхищения и лёгкого ужаса, который не проходит, сколько бы лет не минуло. Он говорил, что за всю войну, за все четыре года – с переправами, атаками и отступлениями – не видел ничего настолько одновременно нелепого и величественного, как Тимофей, несущий бревно через заснеженный лес.

Медведь работал по-настоящему. Это было первое и главное, что поражало. Никто не ожидал серьёзности. Думали – зверь, цирк, потеха. Но Тимофей, очевидно, думал о себе иначе. Когда Прохор пристёгивал к хлысту специальную упряжь и давал команду, зверь припадал к земле, упирался широкими лапами и тащил мощно, ровно, без рывков – профессионально, чёрт возьми. Смотреть на это без странного чувства было невозможно.

Со временем его стали ставить в пару с людьми – когда не хватало рабочих рук, когда бревно было особенно тяжёлым или требовалось вытащить хлыст из неудобного места, куда лошадь не пройдёт. Тимофей принимал напарника-человека как должное. Иногда косился на него тёмным глазом, словно оценивая – потянет ли. Иногда, если человек начинал отставать, чуть прибавлял темп, и тогда напарнику приходилось уже откровенно бежать, цепляясь за скользкий ствол и матерясь про себя – вслух при медведе почему-то матерились реже.

Дед работал с Тимофеем раза три или четыре. Говорил: странное ощущение. С одной стороны – сила невероятная, рядом с которой чувствуешь себя ребёнком. С другой – медведь не давит, не торопит, идёт в ногу. Как будто понимает. Хотя, конечно, откуда ему понимать.

За Тимофея Прохор получал в полтора раза больше нормы. Это вызывало у некоторых глухое раздражение – люди гнули спины, надрывались, и всё равно выходило меньше, чем у мужика с медведем. Но вслух никто особенно не возражал. Тимофей присутствовал при этих разговорах и слушал с видом человека, который прекрасно всё сознает, но считает ниже своего достоинства вмешиваться.

В полдень звонил колокол. Обыкновенный, подвешенный на толстой ветке у входа в барак, – потемневший, с трещиной у основания, неизвестно откуда взявшийся в этих местах. Может, из снесённой церкви, может, с чьего-то двора. Звук у него был глубокий, чуть дребезжащий, и в морозном воздухе разлетался далеко – до самой дальней делянки.

Колокол означал обед. Для людей это было событие важное, но управляемое. Услышав звон, ты заканчивал движение – или почти заканчивал, – дотаскивал хлыст до места, бросал упряжь, разгибал спину, кашлял паром в воздух и шёл к бараку. Иногда оставалось метров десять, иногда двадцать. Ничего страшного. Обед не убежит.

Для Тимофея всё было иначе.

Об этом деду рассказали в первый же день, как предупреждают новичка об опасном участке дороги или о злой собаке у соседнего двора. Старожилы, уже имевшие опыт, объясняли спокойно, даже с некоторой гордостью – мол, сами видели, знаем, не выдумываем:

– Ты с ним поосторожней, когда бревно тащишь. Особенно ближе к полудню. Потому что как услышит колокол – всё. Кидает бревно и бежит.

– Куда кидает? – спросил дед.

– Куда придётся, – ответили ему. – Ему без разницы. Хоть на тебя.

Дед засмеялся. Решил, что шутят.

Не шутили.

Это случилось в середине декабря, когда морозы взялись уже по-настоящему – под тридцать, небо белое, лес скрипит и потрескивает, как старый дом. Дед тащил бревно в паре с Тимофеем – длинный хлыст, метра четыре, тяжёлый, смёрзшийся. До дороги оставалось метров пятнадцать. Шли ровно, медведь впереди и левее, дед сзади и справа, упряжь натянута, снег скрипит под ногами и лапами.

И тут – колокол.

Дед потом не мог точно описать, что именно произошло в следующую секунду. Он говорил: было такое ощущение, что мир внезапно изменил скорость. Только что рядом была огромная бурая туша, неторопливая и деловитая – и вдруг её не стало.

Медведь бросил бревно резко, без предупреждения, без оглядки. Хлыст рвануло в сторону. Дед, державший свой конец упряжи, успел только охнуть – его мотнуло, он потерял равновесие и сел в снег, а бревно, описав короткую дугу, приземлилось рядом с ним, обдав снежной пылью. В полуметре. Может, чуть ближе.

Тимофей уже бежал к бараку. Именно бежал – деловитой медвежьей рысью, не оглядываясь, со скоростью, совершенно несовместимой с его комплекцией. Из-под лап летел снег. Метрах в тридцати впереди точно так же бежали несколько человек – испугались с непривычки, но медведь их уже обогнал.

Дед сидел в снегу и ошалело смотрел ему вслед. Потом встал, отряхнулся, потрогал зад – цел, только ушибся немного – и пошёл к бараку. По дороге его догнал Николай – такой же вальщик, годом моложе, из Тулы.

– Видел? – спросил Николай.

– Видел, – сказал дед.

– Ещё повезло, – сказал Николай. – Петьку в прошлый раз по ноге задело. Хорошо, что валенок толстый.

Дед ничего не ответил. Шёл и думал о том, что четыре года на фронте его не убило ни снарядом, ни пулей, ни осколком – и вот теперь его чуть не прибило бревном из-за того, что медведь захотел есть. Почему-то это казалось ему очень смешным. Он засмеялся – сначала тихо, потом в голос, – и Николай посмотрел на него с лёгким беспокойством, но потом тоже загоготал, хотя не совсем понимал чему.

В бараке было тепло – относительно, по меркам зимы сорок шестого, то есть не ниже нуля. Длинный стол, лавки, кастрюли с едой. Пахло варёной крупой, хвоей и мокрой одеждой. Тимофей уже сидел у своего угла – ему выделили собственный, с отдельной миской размером с небольшое корыто. Прохор накладывал ему кашу – много, щедро, с каким-то особым уважением, как кормят человека, который хорошо поработал. Медведь ел сосредоточенно и быстро, не отвлекаясь. Вид у него был совершенно безмятежный.

Дед сел напротив, взял свою миску и несколько секунд просто смотрел на Тимофея. Медведь поднял голову, глянул в ответ тёмными умными глазами – без извинения, без смущения, – и снова уткнулся в еду.

– Прохор, – сказал дед, – он хоть понимает, что чуть человека не убил?

Хозяин зверя почесал рыжую бороду.

– Понимает, не понимает – это как смотреть, – ответил он рассудительно. – Он не со зла. Просто у него так устроено: колокол – значит, еда. Всё остальное – потом.

– А если б попало мне, скажем, по темечку? Раскроил бы череп, как арбуз!

– Ну, – Прохор пожал плечами, – вы ж тоже бросаете, когда колокол. Просто у него быстрее получается.

Дед подумал над этим. Потом решил, что, в общем, не поспоришь, и принялся за кашу.

Зима шла своим чередом. Морозы то отпускали, то брались снова. Хлысты тащили к дороге каждый день, норму выполняли – иногда нет, иногда да. Города где-то там, за лесами и полями, поднимались из руин – медленно, упрямо, как поднимается человек, которого сбили с ног, но не убили.

Тимофей работал исправно. Несколько раз ещё были ситуации – колокол заставал его в середине пути, и бревно летело куда попало. Люди научились. Ближе к полудню старались не брать хлысты слишком длинные и не вставать с медведем так, чтобы оказаться у него за спиной. Это стало просто частью техники безопасности – негласной, нигде не записанной, передававшейся от старожила к новичку вместе с другими советами о том, как не отморозить ноги и как выпросить у поварихи лишний черпак каши.

Прохор Синицын к весне получил премию – за перевыполнение нормы. Тимофей, судя по всему, ни о какой премии не знал и знать не хотел.

Дед рассказывал эту историю много раз – за столом, на праздники, когда собиралась семья. Рассказывал без особой морали, без выводов – просто как было. Всегда в одном месте делал паузу: там, где бревно летело в снег в полуметре от него, – и в этой паузе было что-то, что не помещалось в слова.

Война кончилась. Города отстроились. Тимофей... про Тимофея дед не знал, что было дальше. Прохор Синицын ушёл из бригады в марте сорок седьмого – куда, никто не спрашивал. Люди тогда не очень спрашивали куда. Приходили и уходили.

Но иногда – дед говорил об этом только один раз, и я запомнил – иногда он думал: вот оно как устроено. Четыре года войны – и жив. А тут медведь бросил бревно, потому что проголодался. И тоже ничего. Тоже жив. Наверное, это и есть жизнь. Простая, тяжёлая, смешная и страшная одновременно. Где ты тащишь бревно в паре с медведем, и оба знаете: колокол прозвонит – и бревно полетит куда попало. И всё равно берёшься. И всё равно тащишь. Потому что города ждут. Потому что обед по распорядку. Потому что иначе нельзя.

МОИ КНИГИ ТАКЖЕ МОЖНО ПРОЧИТАТЬ ЗДЕСЬ:

Продолжение следует...