Десять лет отец не пускал нас в эту комнату. Я видела ключ на его связке – старый, медный, с позеленевшей головкой. Он висел рядом с ключами от сарая и гаража, но никогда не использовался. Каждый раз, когда отец доставал связку, чтобы открыть калитку или машину, этот ключ звякал о другие. И я невольно на него смотрела.
– Не надо туда, – говорил отец, когда я спрашивала в первые годы.
И закрывал тему. Как закрывал всё, что касалось мамы.
Мне было восемнадцать, когда она умерла. Только окончила школу, собиралась поступать в институт. Кирилл – ещё подросток, пятнадцать лет, тощий, нескладный, с вечно торчащими вихрами. Мы оба помним похороны – серый апрельский день, запах талой земли, толпу родственников, которых я толком не знала. И отца, который стоял у могилы и не плакал. Просто стоял – прямой, застывший, будто вырезанный из дерева.
А потом, когда все разъехались и дом опустел, он запер комнату в конце коридора. Ту самую, с большим окном в сад. И больше никогда о ней не заговаривал.
Я злилась. Первый год – особенно сильно. Думала: там мамины вещи. Или что-то, что он прячет от нас. Какая-то тайна, которую он не хочет показывать.
– Может, там её дневники? – гадала я с Кириллом. – Или письма?
Брат пожимал плечами. Он вообще мало говорил в тот год. Рисовал что-то в своём альбоме, сидел в наушниках, уходил в себя.
С годами злость превратилась в глухую обиду. Я поступила, отучилась, устроилась на работу. Уехала в Москву, сняла квартиру на окраине – маленькую однушку с видом на стройку. Работала бухгалтером в строительной фирме. Цифры, отчёты, таблицы. Ничего лишнего, ничего личного.
Кирилл перебрался в Питер. Снимал комнату в старом доме с высокими потолками и облупившейся лепниной. Рисовал афиши для театров, иногда – иллюстрации для детских книг. Мы созванивались раз в месяц, обменивались короткими сообщениями. Как дела. Нормально. У тебя? Тоже.
К отцу приезжали на праздники – коротко, на пару дней. Новый год, его день рождения, девятое мая. Сидели за столом, ели его фирменную картошку с мясом, пили чай. И каждый раз я проходила мимо закрытой двери в конце коридора.
Он нас не гнал. Но и не звал.
А в феврале позвонил.
***
Номер отца высветился на экране – и я почувствовала укол тревоги. Он никогда не звонил просто так. Только если что-то случилось.
– Алло?
– Вера, приезжай в субботу. И Кирилла попроси. Вместе приезжайте.
Голос у него стал глуше за эти годы. Слова выходили медленно, будто каждое взвешивал, прежде чем произнести.
Я насторожилась.
– Что случилось?
– Ничего не случилось. Просто приезжайте.
– Пап, ты нормально себя чувствуешь?
– Нормально.
– Точно?
Он помолчал. В трубке было слышно, как тикают часы на стене – те самые, с кукушкой, которые мама привезла из Чехии.
– Вера. Приезжай.
И положил трубку.
Я сидела на диване, смотрела на погасший экран телефона и пыталась понять, что это значит. Заболел? Собирается продать дом? Хочет сказать что-то важное?
Позвонила Кириллу.
– Папа звонил?
– Только что, – брат говорил тихо, видимо, был не один. – Странно, да?
– Очень. Ты поедешь?
– Конечно. А ты?
– Поеду.
Мы помолчали. Кирилл первым нарушил тишину:
– Думаешь, это про ту комнату?
Я подумала о ключе. О закрытой двери. О десяти годах молчания.
– Не знаю. Может быть.
***
До родительского посёлка от Москвы четыре часа на машине. Я выехала рано утром в субботу, пока город ещё спал. Февральское небо висело низко, серое, набухшее снегом. Дорога была пустой – ни встречных, ни попутных.
Я думала о маме.
Она не дожила до пятидесяти. Сорок восемь лет – и всё. Болезнь нашли слишком поздно, когда уже ничего нельзя было сделать. Три месяца от диагноза до конца. Я тогда ещё не понимала, что происходит. Думала – вылечат, выкарабкается. Мама всегда была сильной.
А потом её не стало.
И отец закрылся. Не плакал, не кричал, не пил. Просто замолчал. Ходил на работу, готовил нам ужин, следил за домом. Но будто часть его умерла вместе с ней.
Я подъезжала к посёлку, когда пошёл снег. Мелкий, колючий, он бился в лобовое стекло и таял на тёплом капоте. Знакомый поворот, улица с деревянными заборами, наш дом в конце – двухэтажный, с мансардой, которую отец достроил своими руками ещё до моего рождения.
Машина Кирилла уже стояла у ворот. Он приехал раньше – видимо, из Питера было ближе или выехал на ночь глядя.
Я вошла в дом.
На кухне пахло гречкой и чем-то мясным. Кирилл сидел за столом напротив отца, оба молчали. Чай остывал в чашках. Брат поднял голову – он всегда смотрел на людей дольше, чем нужно, будто зарисовывал в памяти.
– Привет, – я поставила сумку у порога. – Что происходит?
Кирилл пожал плечами. Он по-прежнему двигался мягко, почти бесшумно – так привык ходить ещё в детстве, чтобы не мешать, не привлекать внимания.
– Папа не объясняет.
Отец поднял на меня глаза. За шестьдесят ему уже, лицо обветренное от работы в саду – он проводил там часы, возился с грядками, яблонями, кустами смородины. Скулы красноватые от холода и ветра. Но взгляд ясный, не больной, не затуманенный.
– Сядь, – сказал он.
Я села рядом с Кириллом. Пальцы сами потянулись к краю рукава – дурная привычка, я всегда что-то теребила, когда нервничала. Край одежды, ручку, ключи. Мама когда-то говорила: «Вера, ты меня до инфаркта доведёшь этим своим дёрганьем».
– Налей сестре чаю, – сказал отец Кириллу.
Брат встал, взял чайник с плиты. Я следила за его движениями – плавными, экономными. Художник. Даже чай наливал так, будто рисовал.
– Пап, – сказала я, когда чашка оказалась передо мной. – Ты нас напугал.
Он не ответил. Сидел, смотрел куда-то мимо нас. На стену? На окно? На что-то, чего мы не видели?
А потом полез в карман.
– Я хочу отдать вам ключ.
И положил его на стол. Тот самый. Медный, с позеленевшей головкой, с истёртыми от времени бороздками. Я видела его тысячу раз на связке, но никогда – вот так, отдельно.
Кирилл замер с чайником в руках. Я почувствовала, как сердце пропустило удар.
– От той комнаты? – спросила я.
– Да.
– Почему сейчас?
Он не ответил. Только смотрел на ключ, лежащий на клеёнчатой скатерти. Смотрел так, будто прощался.
– Пап, – Кирилл поставил чайник, сел обратно. – Мы должны знать, что там. Прежде чем откроем.
– Нет.
– Почему?
– Потому что тогда вы не поймёте.
Я переглянулась с братом. Он чуть приподнял брови – мол, что это значит?
– Откройте, – сказал отец наконец. – Посмотрите сами. А потом поговорим.
***
Я не сразу взяла ключ. Он лежал на столе, и я смотрела на него, как на что-то опасное. Столько лет гадала, что за этой дверью. Столько лет злилась, обижалась, придумывала версии одна страшнее другой.
А теперь – вот он. В руку протяни.
– Вер, – тихо сказал Кирилл. – Ты в порядке?
Я кивнула. Взяла ключ. Он оказался тяжелее, чем выглядел, и холоднее. Металл не успел нагреться от отцовской руки.
Мы вышли из кухни. Коридор казался длиннее, чем в детстве. Обои те же – в мелкий цветочек, выцветшие от времени. Половицы скрипели под ногами. Я шла впереди, Кирилл – за мной.
Дверь выглядела обычной. Деревянная, крашенная белой краской, которая местами облупилась. Ничего особенного. Но я смотрела на неё столько лет, что помнила каждую трещинку, каждый скол.
– Помнишь, – сказал Кирилл за моей спиной, – как мы пытались подсмотреть в замочную скважину?
Я помнила. Мне было лет двенадцать, ему – девять. Мы по очереди приникали глазом к замку, но ничего не могли разглядеть – внутри было темно.
– И как ты предлагал выломать дверь?
– Это ты предлагала. Я отговаривал.
Я усмехнулась. Может, он и прав.
Ключ лёг в замок легко. Я повернула его – механизм щёлкнул, сухо, коротко. Сколько лет он не двигался?
Толкнула дверь.
***
Пусто.
Комната была пустой. Голые стены, обои в мелкий цветочек – такие же, как в коридоре, только чуть светлее. Ни мебели. Ни вещей. Ни коробок. Ничего.
Я стояла на пороге и не могла сдвинуться с места.
Только окно.
Большое, в полстены, с широким подоконником, на котором когда-то стояли мамины цветы. Теперь – пусто. И за ним вид, который я забыла.
Берёзовая роща на холме. Белые стволы на фоне серого февральского неба, ветки в снегу, земля под деревьями – бурая, с проплешинами. Отсюда, с этого угла дома, её было видно целиком. От подножия, где начиналась канава с талой водой, до самой вершины, где стволы редели и небо проглядывало сквозь кроны. Ни из одного другого окна такого не увидишь. Только отсюда.
Я вошла в комнату. Доски под ногами скрипнули – давно никто не ступал. Пахло пылью и чем-то ещё, знакомым, почти забытым. Деревом? Старой бумагой?
Кирилл остановился рядом со мной.
– Вер, – тихо сказал он. – Ты помнишь?
Я помнила.
Мама сидела здесь. Каждое утро, пока мы собирались в школу, она ставила стул у окна и смотрела. Не читала, не вязала, не листала телефон. Просто сидела с чашкой кофе и смотрела на эту рощу. Иногда – целый час. Иногда – больше.
«Здесь душа отдыхает», – говорила она.
Я была ребёнком и не понимала. Думала – странная у мамы привычка. Что интересного в деревьях? Они стоят и стоят, ничего не делают. Не то что телевизор или компьютер.
– Она всегда говорила, что это лучший вид в доме, – сказал Кирилл.
– Помню.
– И что однажды мы поймём.
Я повернулась к нему. Брат смотрел в окно, и на его лице было что-то, чего я раньше не замечала. Мягкость? Печаль? Узнавание?
– Кирилл. Тут ничего нет.
– Я вижу.
– Тогда зачем он это прятал?
***
Отец стоял в дверях. Не вошёл – ждал, опершись плечом о косяк. Руки в карманах, плечи чуть ссутулены. Он постарел за эти годы. Я только сейчас это заметила – по-настоящему заметила.
– Ты поэтому закрыл? – спросила я. Голос дрогнул, и я разозлилась на себя за эту слабость.
Он кивнул.
– Я не понимаю. Здесь пусто.
– Я знаю.
– Тогда что ты от нас прятал? Десять лет мы думали, что там... я не знаю... её вещи. Тайна какая-то. Документы. Что угодно!
Отец помолчал. Потом вошёл в комнату. Медленно, будто каждый шаг давался ему с трудом. Остановился у окна, положил ладонь на стекло. Так же, как Кирилл минуту назад.
– Это было её место, – сказал он наконец. – Она садилась здесь каждое утро. Пила кофе и смотрела. Говорила – лучше вида нет нигде.
– Я помню, – сказала я. – Но это не объясняет...
– Дай мне договорить.
Я замолчала.
Он повернулся к нам. В его глазах было что-то такое, чего я никогда раньше не видела. Боль? Нежность? И то, и другое?
– Когда она умерла, – он говорил медленно, подбирая слова, – я не знал, что делать. Всё в доме напоминало о ней. Её чашка на кухне. Её тапочки у кровати. Её запах в шкафу с одеждой.
Кирилл сделал шаг к нему.
– Пап...
– Я всё убрал. Постепенно. Раздал, выбросил, спрятал. Думал – так будет легче. Но эту комнату... не смог.
Он снова повернулся к окну.
– Не вещи. Вещей здесь и не было толком. Только стул и цветы на подоконнике. Я их вынес. Сразу после похорон.
– Зачем? – спросила я.
– Чтобы ничего не отвлекало.
– От чего?
Он посмотрел на меня.
– От вида.
***
Я не сразу поняла.
– От вида? – повторила я. – Ты закрыл комнату на десять лет... ради вида из окна?
– Да.
– Но это же... это просто деревья!
Он покачал головой.
– Для тебя – просто деревья. Для меня – то, что она любила больше всего. Она говорила мне однажды, ещё когда вы были маленькими: «Коля, если что-то случится, пообещай – сохрани это для детей. Они сейчас не понимают, но потом поймут».
Кирилл подошёл к окну, встал рядом с отцом.
– Она знала? – спросил он. – Про болезнь?
– Нет. Тогда ещё нет. Просто... она чувствовала. Всегда чувствовала важное.
Я стояла посреди пустой комнаты и смотрела на двух мужчин у окна – отца и брата. За их спинами белели берёзы, и небо начинало светлеть.
– Я злилась на тебя, – сказала я. – Все эти годы. Думала – ты нас не любишь. Прячешь что-то. Отгораживаешься.
– Знаю.
– Почему ты не объяснил?
Он повернулся ко мне.
– А ты бы поняла? Тебе было восемнадцать. Ты хотела жить, учиться, уезжать. Если бы я сказал – «Вера, тут пустая комната с видом на берёзы, это всё, что осталось от мамы», ты бы решила, что я сошёл с ума.
Я хотела возразить. Но поняла – он прав. В восемнадцать я бы не поняла.
– А Кирилл?
– Кирилл был ещё младше.
Брат отошёл от окна. Встал рядом со мной.
– Я бы не понял, – сказал он тихо. – Она права, пап. Я бы не понял.
– Вот поэтому я и ждал.
***
Мы спустились на кухню. Отец разогрел гречку, достал тушёное мясо из холодильника. Мы ели молча – не потому что нечего было сказать, а потому что слов было слишком много.
Я смотрела на отца и пыталась увидеть его по-новому. Не молчаливого старика, который закрылся от детей. Не упрямого человека, который ничего не объясняет.
Мужа, который потерял жену. И десять лет хранил единственное, что не смог отдать, – вид из окна, который она любила.
– Ты сам туда заходил? – спросила я.
Он покачал головой.
– Ни разу. Закрыл – и всё.
– Почему?
– Боялся.
– Чего?
Он отложил вилку. Посмотрел на свои руки – в пигментных пятнах, с морщинистой кожей.
– Что если войду – рассыплется. Станет просто комнатой. А так... так оно жило. Для меня.
Кирилл налил ему ещё чаю. Отец кивнул в знак благодарности.
– Но теперь я старый, – сказал он. – И подумал: если не отдам сейчас – когда? Вы всё равно откроете после моей смерти. И ничего не поймёте. Решите – отец совсем спятил, зачем хранил пустую комнату.
– Пап, – начала я.
– Дай договорить. Я хочу, чтобы вы знали. Не догадывались, не гадали – знали. Она любила это место. И я хранил его для вас. Потому что больше ничего не мог.
Голос его дрогнул – впервые за весь разговор.
– Вещи – это просто вещи. Фотографии – просто картинки. А это... это было её. По-настоящему.
Я встала из-за стола. Подошла к отцу. Он поднял на меня глаза – и я увидела в них то, чего не видела десять лет.
Страх. Что мы не поймём. Что обидимся. Что уедем и больше не вернёмся.
Я обняла его.
Он вздрогнул – будто не ожидал. А потом положил руку мне на спину. Тяжёлую, тёплую.
– Прости, – сказала я.
– За что?
– За злость. За то, что не приезжала. За всё.
Он не ответил. Просто держал меня.
Кирилл встал, подошёл. Положил руку отцу на плечо.
Мы стояли втроём на кухне – первый раз за много лет по-настоящему вместе.
***
После обеда отец ушёл отдыхать, а мы с Кириллом остались на кухне. Брат мыл посуду, я вытирала. Как в детстве – только тогда мама стояла рядом и командовала: «Тарелки сначала, потом чашки, кастрюлю в конце».
– Ты знаешь, – сказал Кирилл, не поворачиваясь, – я всегда думал, что там мамины картины.
– Какие картины?
– Она же рисовала. Акварели. Помнишь?
Я помнила. Мама писала акварелью – пейзажи, цветы, иногда нас с Кириллом. У неё был альбом в синей обложке, который она никому не показывала. «Это так, для себя», – говорила она, когда я просила посмотреть.
– Я думал, отец их спрятал. Что там – её работы. И он боится, что мы увидим.
– Почему боится?
Кирилл передал мне мокрую тарелку.
– Не знаю. Может, они слишком личные. Или он не хотел делиться.
Я задумалась. Мамины акварели – где они теперь? Выбросил? Отдал кому-то? Или спрятал в другом месте?
– Надо спросить у него.
– Потом. Не сейчас.
Мы домыли посуду. Кирилл вытер руки полотенцем – тем самым, в красную клетку, которое висело здесь ещё при маме.
– Вер, – сказал он, – можно я кое-что скажу?
– Говори.
– Ты была злая на него. Все эти годы. И я понимаю почему. Но он... он не виноват.
Я почувствовала, как внутри что-то сжалось.
– Я знаю.
– Он просто не умеет по-другому. Он всю жизнь молчал. Мама говорила за двоих, а он – работал. Чинил, строил, доставал, решал. А когда её не стало...
– Не надо, Кирилл.
– Нет, надо. Ты думала, он тебя не любит. А он просто не умеет показывать. Никогда не умел.
Я стояла с полотенцем в руках и чувствовала, как слёзы подступают к глазам. Не хотела плакать – не при брате, не здесь – но они всё равно катились по щекам.
– Эй, – Кирилл обнял меня. Он был выше, уже давно выше меня, и пах чем-то чужим, питерским – кофе и красками. – Всё хорошо.
– Я столько лет... – я не могла закончить фразу.
– Я знаю.
– Я даже не звонила ему. Раз в месяц, и то – «привет, как дела, пока».
– Он понимает.
– Откуда ты знаешь?
Кирилл отстранился, посмотрел на меня.
– Потому что он мне говорил. Однажды, года три назад. Я приезжал на его день рождения, ты не смогла. Мы сидели вечером, и он сказал: «Вера на меня злится. Это правильно. Я был плохим отцом после мамы».
– Он так сказал?
– Дословно. И добавил: «Но я не знаю, как исправить. Если скажу – станет только хуже. Она решит, что я оправдываюсь».
Я вытерла лицо рукавом.
– Почему ты мне не рассказал?
– А ты бы поверила?
Нет. Тогда бы не поверила. Решила бы, что Кирилл выгораживает отца.
– Ладно, – сказала я. – Ладно. Пойдём на улицу. Мне нужен воздух.
***
Мы вышли во двор. Февральский холод обжёг щёки, но после тёплой кухни это было даже приятно. Снег скрипел под ногами.
Сад зимой выглядел голым, неуютным. Яблони стояли без листьев, кусты смородины торчали сухими прутьями. Но отец следил за ним даже сейчас – дорожки расчищены, на деревьях – побелка от зайцев.
– Помнишь, как мы тут играли? – спросил Кирилл.
– В прятки. Ты вечно залезал на яблоню, и мама ругалась.
– А ты пряталась в сарае, за банками.
Я усмехнулась.
– И однажды уронила целую полку. Грохоту было...
Мы дошли до забора. За ним – соседский участок, заброшенный уже лет пять. Старики умерли, дети не приезжают. Дом стоит пустой, окна заколочены.
– Знаешь, – сказал Кирилл, – я иногда думаю: что если бы мама не умерла?
– И что?
– Мы бы всё равно уехали. Но по-другому. Приезжали бы чаще. Звонили каждый день. Она бы не дала нам забыть.
Он был прав. Мама умела держать семью вместе. Звонила, писала, приезжала в гости. А без неё – всё рассыпалось.
– Теперь моя очередь, – сказала я.
– Что?
– Держать вместе. Мама не может. Значит, я.
Кирилл посмотрел на меня – долгим, художническим взглядом.
– Ты справишься.
– Посмотрим.
Мы постояли ещё немного, глядя на пустой соседский дом. Потом Кирилл сказал:
– Пойдём обратно. Холодно.
***
Вечером мы снова поднялись в ту комнату. Солнце садилось, и берёзы на холме окрасились в розовое. Снег на ветках горел, как фонарики. Небо из серого стало сиреневым, потом – тёмно-синим.
Мы стояли у окна – все трое.
Кирилл первым нарушил молчание:
– Она всегда говорила, что закат здесь самый красивый.
– Помню, – сказал отец. – Она звала меня. «Коля, иди сюда, смотри». И я шёл. Хотя у меня всегда было что-то срочное. Ремонт, сад, работа. А она тянула меня за руку и говорила: «Посмотри. Просто посмотри».
Я смотрела на рощу. На деревья, которые стояли здесь и до нас, и будут стоять после. На небо, которое меняло цвет каждую минуту. На снег, который искрился в последних лучах.
Мама была права.
Здесь душа отдыхала.
Не в вещах дело. Не в фотографиях, не в записках, не в платьях в шкафу. Дело в том, что ты любишь. На что смотришь каждый день. Что наполняет тебя спокойствием.
Отец сохранил для нас это. Десять лет хранил – молча, в одиночестве, ничего не объясняя. Потому что знал: однажды мы вырастем. И поймём.
Я достала из кармана ключ – тот самый, медный, с позеленевшей головкой. Он по-прежнему лежал у меня, я не выпускала его весь день.
– Пап, – сказала я. – Возьми обратно.
Он посмотрел на мою ладонь. Потом на меня.
– Нет. Он теперь ваш.
– Мы не можем...
– Можете. Это её подарок. И мой. Вам обоим.
Кирилл взял его из моих рук. Посмотрел, будто видел впервые.
– Спасибо, пап.
Отец кивнул.
Мы стояли в темнеющей комнате, и последние лучи солнца догорали на берёзах. Роща медленно погружалась в сумерки – стволы становились серебристыми, потом серыми, потом – просто тенями на фоне неба.
Мама любила это. Именно это – не дорогие подарки, не украшения, не поездки. Она любила смотреть на деревья из своего окна.
И отец десять лет хранил для нас эту возможность.
***
Ночью я не могла уснуть. Лежала в своей старой комнате – всё как прежде, только пыльнее – и думала.
О маме. О том, как она смеялась, когда я рассказывала про школу. Как пахли её волосы после мытья – травами и чем-то цветочным. Как она гладила меня по голове перед сном и говорила: «Спи, Веруша, завтра новый день».
О том, как она сидела у окна. Каждое утро, в любую погоду. В дождь, в снег, в солнце. Смотрела на рощу и улыбалась чему-то своему.
Я тогда не понимала – чему.
Теперь, кажется, начинаю.
Утром я проснулась рано. За окном ещё было темно, но на востоке небо светлело. Я накинула халат и пошла по коридору.
Дверь в ту комнату была открыта. И внутри горел свет – тусклый, желтоватый.
Я заглянула.
Отец сидел на полу у окна. Не на стуле – стула не было – просто на полу, поджав ноги. Смотрел на рассвет над рощей.
Он услышал меня, обернулся.
– Не спится? – спросил.
– Тебе тоже.
Я вошла, села рядом. Пол был холодный, но мне было всё равно.
За окном небо наливалось цветом. Сначала серым, потом розовым, потом – золотым. Берёзы проступали из темноты, как призраки, и постепенно становились настоящими.
– Она любила рассветы больше, чем закаты, – сказал отец. – Говорила – в них надежда.
– А ты?
– Я – закаты. В них покой.
Мы сидели молча. Небо светлело, роща оживала.
– Пап, – сказала я наконец. – Я буду приезжать чаще.
Он не ответил. Но я почувствовала, как он чуть расслабился рядом со мной.
– И Кирилла привезу. Летом. Он всегда хотел порисовать здесь.
– Пусть рисует, – сказал отец. – Она бы обрадовалась.
Солнце поднялось над холмом. Первые лучи ударили в окно, и комната наполнилась светом. Пустая комната, в которой не было ничего – и было всё.
Я положила голову отцу на плечо. Он накрыл мою руку своей.
За окном белели берёзы. Те самые, которые мама любила больше всего на свете.
И я наконец поняла, что она имела в виду.
Здесь и правда душа отдыхала.