Найти в Дзене
Зоя Чернова | Писатель

Брат 20 лет не разговаривал с сестрой. Из-за слова. Одного. Когда узнал, что она его не говорила — позвонил. Она не взяла

Сорок седьмой звонок. Григорий смотрел на экран телефона. Гудки шли – длинные, равнодушные. Пять. Шесть. Сброс. Он положил телефон на стол. Руки – широкие, с въевшейся в поры чернотой от машинного масла, которую не брал никакой растворитель – не дрожали. Тридцать лет он чинил чужие машины, и руки давно разучились дрожать. А вот внутри – другое. За окном темнело. Февраль в Воронеже – это серость, слякоть, ранние сумерки. Григорий сидел в кухне материнской квартиры – той самой хрущёвки в два шага от промзоны, которая досталась ему по наследству три года назад. Он так и не переехал сюда насовсем. Приходил, разбирал вещи, уходил. Квартиру надо было продавать, но руки не доходили. Теперь – дошли. Двадцать лет он не звонил сестре. Двадцать лет не слышал её голоса. И вот – сорок семь попыток за три дня, и ни одного ответа. Из-за слова. Одного. Которое она не говорила. *** Летом две тысячи шестого ему было тридцать два. Григорий работал в чужом автосервисе – наёмник, масло менять да колодки. С

Сорок седьмой звонок.

Григорий смотрел на экран телефона. Гудки шли – длинные, равнодушные. Пять. Шесть. Сброс.

Он положил телефон на стол. Руки – широкие, с въевшейся в поры чернотой от машинного масла, которую не брал никакой растворитель – не дрожали. Тридцать лет он чинил чужие машины, и руки давно разучились дрожать.

А вот внутри – другое.

За окном темнело. Февраль в Воронеже – это серость, слякоть, ранние сумерки. Григорий сидел в кухне материнской квартиры – той самой хрущёвки в два шага от промзоны, которая досталась ему по наследству три года назад. Он так и не переехал сюда насовсем. Приходил, разбирал вещи, уходил. Квартиру надо было продавать, но руки не доходили.

Теперь – дошли.

Двадцать лет он не звонил сестре. Двадцать лет не слышал её голоса. И вот – сорок семь попыток за три дня, и ни одного ответа.

Из-за слова. Одного.

Которое она не говорила.

***

Летом две тысячи шестого ему было тридцать два. Григорий работал в чужом автосервисе – наёмник, масло менять да колодки. Снимал комнату у бабки на окраине. Ездил на жигуле-шестёрке, который сам и держал на ходу – там половина запчастей была с разборки.

Мать позвонила вечером, когда он только вернулся. Пахло соляркой, устал как собака, хотелось душ и лечь.

– Гриша, – сказала мать. Голос у неё был особенный – тот, которым она сообщала плохие новости. Отец умер – таким голосом. Соседка Зина попала в больницу – таким. Теперь вот опять.

– Что случилось?

– Я тебе должна кое-что сказать. Про Тамару.

Сестра жила под Калугой. Восемь лет назад вышла замуж за Бориса, строителя. Переехала. Звонила редко, но звонила – на праздники, на дни рождения. Присылала фотографии.

– Что с ней?

Пауза. Мать любила паузы. Он тогда не понимал зачем. Теперь понимал – для эффекта. Чтобы слова упали тяжелее.

– Она про тебя говорила. При мне. Думала, я не слышу.

– И что сказала?

Ещё пауза. Длиннее.

– Что ты нищий неудачник. Позор семьи.

Григорий помнил: сначала не поверил. Томка? Его младшая? Которую он на велосипеде катал, когда ей было четыре? Которая ревела, когда он уходил в армию?

Потом – поверил. Потому что мать никогда не врала. Потому что он и сам знал: съёмная комната, старый жигуль, долги. Сестра с мужем уже дом строила. Фундамент залили, стены возводили. А он – действительно неудачник. Может, и позор.

– Ты уверена? – спросил глухо.

– Гриша, я бы не стала выдумывать. Ты же мой сын. Мой единственный.

Тогда он подумал: значит, всё. Значит, так она думает. Значит, незачем.

Он не перезвонил Тамаре ни разу. Она звонила сама – первый год. Номер высвечивался на экране старой нокии, и Григорий смотрел на него, пока не смолкнет. Ни разу не взял.

Она присылала сообщения. Короткие. «Гриша, что случилось?» «Позвони, пожалуйста». «Я не понимаю». Он не отвечал.

Через полгода сообщения прекратились. Через год – звонки.

Двадцать лет.

***

За эти годы изменилось многое.

Григорий открыл свой автосервис – маленький, на три бокса. Сначала арендовал, потом выкупил помещение. Женился, развёлся. Сын Лёшка остался с ним – мать укатила на заработки в Москву и как-то там закрепилась. Новая семья, новая жизнь. Лёшке тогда было двенадцать. Сейчас – двадцать три, работал у отца в сервисе. Толковый парень, руки на месте.

Мать старела. Григорий навещал её каждую неделю – привозил продукты, чинил что ломалось. Она жаловалась на давление, на соседей, на цены. Про Тамару не говорила – и он не спрашивал. Как будто сестры не существовало.

А потом мать умерла. Тихо, во сне. Медсестра из поликлиники пришла утром – дверь не открыли. Вызвали участкового, вскрыли. Лежала в постели, лицо спокойное. Семьдесят пять лет.

На похороны приехала Тамара. Григорий увидел её издалека – постаревшая, располневшая, в чёрном платке. Рядом стоял муж, двое взрослых детей. Внук, совсем маленький, на руках у дочери.

Они кивнули друг другу через толпу. Ни слова. Григорий уехал сразу после поминок. Даже чай не допил.

Три года прошло. Квартира матери стояла нетронутая. Григорий платил коммуналку, иногда заходил проветрить. И всё откладывал: разберу потом. Тяжело. Некогда. Да и зачем ворошить.

В феврале две тысячи двадцать шестого – наконец собрался. Квартиру пора было продавать. Лёшка женился, нужны деньги на первый взнос по ипотеке.

***

Три дня Григорий перебирал материнское барахло. Шкафы, антресоли, кладовка. Старые пальто, которые она не носила лет двадцать. Посуда, сервизы, хрусталь – всё это когда-то считалось ценностью. Теперь никому не нужно.

Коробки с письмами. Фотографии в альбомах и россыпью. Квитанции за свет, начиная с восемьдесят девятого года – зачем хранила, непонятно.

И тетрадь в зелёной клеёнчатой обложке, уголок загнут.

Григорий вытащил её из-под стопки журналов «Здоровье». Открыл наугад – почерк знакомый, мелкий, с завитушками. Такими буквами мать писала ему записки в школу.

Дневник. Он не знал, что мать вела дневник.

Записи шли вразнобой. Про давление – «сегодня 150 на 90, выпила капотен». Про соседку Зину – «опять музыку включила, сил нет терпеть». Про цены на рынке – «помидоры по сто двадцать, куда это годится».

Григорий листал, не особо вчитываясь. Мелочи, быт, жалобы. Ничего интересного.

А потом наткнулся на запись от июля две тысячи шестого.

«Сегодня сделала, что давно хотела. Сказала Грише, что Тома его презирает. Нищий неудачник – её слова, сказала я. Она, конечно, ничего такого не говорила. Но если бы я не сказала – он бы уехал к ней. Борис звал его в Калугу, на стройку. Хорошие деньги, говорил. А Тома поддакивала. Уехал бы – и всё, потеряла бы сына. А так – мой. Ты же мой, Гришенька. Только мой».

Григорий прочитал дважды. Потом ещё раз. Буквы расплывались – он не сразу понял, что это слёзы.

Двадцать лет. Из-за слова, которое сестра никогда не произносила.

Борис звал его в Калугу. Он помнил – смутно. Зять говорил что-то про работу, про бригаду. Григорий отмахивался: мол, у меня тут всё схвачено, сам разберусь. Не хотел быть обязанным. Гордость.

Оказывается, можно было уехать. Начать заново. Быть рядом с сестрой.

Мать не позволила.

***

Он позвонил в тот же вечер.

Номер Тамары сохранился в телефоне – все эти годы. Григорий ни разу его не удалял. Почему – сам не знал. Может, на всякий случай. Может, из упрямства. Может, потому что удалить – значит признать: всё кончено.

Гудки. Длинные. Пять, шесть, семь – сброс.

Он позвонил утром – то же самое. Днём – не ответила. Вечером – сбросила после второго гудка.

Григорий понимал. Двадцать лет молчания – и вдруг звонки. Она, наверное, думала: издевается. Или пьяный. Или что-то нужно. Деньги, может. Или помощь какая.

Но он продолжал.

Десять звонков. Двадцать. Тридцать.

Лёшка заметил на третий день.

– Пап, ты кому названиваешь?

Они сидели в сервисе, перерыв на обед. Лёшка жевал шаурму из ларька, Григорий пил чай из термоса.

– Тёте Тамаре.

Сын поперхнулся.

– У тебя есть тётя Тамара?

– Есть. Сестра моя. Младшая.

– Почему я её никогда не видел?

Григорий помолчал. Как объяснить? Двадцать лет – это вся Лёшкина жизнь, плюс ещё три года.

– Мы поссорились, – сказал наконец.

– Из-за чего?

– Из-за слова. Одного.

Лёшка смотрел недоверчиво.

– Из-за слова – двадцать лет?

– Из-за слова, – повторил Григорий. – Которое, как выяснилось, она не говорила.

Сын молчал, ждал продолжения. Григорий рассказал. Коротко, без деталей – про мать, про дневник, про ложь.

Лёшка присвистнул.

– Бабушка?

– Бабушка.

– И ты все эти годы думал…

– Думал, что сестра меня презирает. Что я для неё – позор семьи.

Лёшка покрутил головой.

– А спросить напрямую не пробовал?

Григорий не ответил. Что тут скажешь? Не пробовал. Поверил матери, обиделся, закрылся. Гордость, чёртова гордость.

– Она не берёт трубку? – спросил сын.

– Не берёт.

– Сколько раз звонил?

– Тридцать четыре.

Лёшка хмыкнул.

– Тогда звони дальше. Что ей ещё остаётся – рано или поздно ответит.

Логика молодых. Простая, прямая. Григорий подумал: а ведь прав пацан.

Сорок пятый звонок. Сорок шестой.

Сорок седьмой.

***

На этот раз гудки длились дольше. Пять. Шесть. Семь. Восемь.

Григорий уже готовился к сбросу – и вдруг щелчок.

– Чего тебе?

Голос Тамары. За двадцать лет он изменился – стал суше, ниже. Но это был её голос. Григорий узнал бы его из тысячи.

– Тамара, – сказал он. И замолчал. Все слова, что готовил три дня, – исчезли. Растворились, как не было.

– Я спросила: чего тебе надо?

Он слышал в её голосе стену. Не злость – что-то хуже. Усталость. Равнодушие.

– Я нашёл мамин дневник.

Пауза. Не такая, как у матери – та тянула паузы специально, для эффекта. Тамара просто молчала.

– И что?

– Там написано… – он сглотнул. – Она сама придумала. То слово. Ты не говорила. Она написала прямым текстом: «Тома, конечно, ничего такого не говорила».

Тишина. Долгая, тяжёлая.

Потом Тамара сказала – медленно, раздельно:

– Я никогда так не говорила. Ни разу. Ни про тебя, ни про кого.

– Я знаю, – выдохнул Григорий. – Теперь знаю.

– Теперь, – повторила она. В этом слове было всё: горечь, усталость, что-то ещё – может, облегчение, а может, новая боль.

– Тома…

– Двадцать лет, Гриша. Двадцать лет я думала – что я тебе сделала? Чем обидела? Звонила первые полгода, ты сбрасывал. Писала сообщения – не отвечал. Приезжала к маме на Новый год – ты не приезжал. Я у неё спрашивала: что с Гришей? Она говорила: оставь его, он сам не хочет. Он взрослый, имеет право. Он так решил.

Григорий закрыл глаза. Значит, мать врала и Тамаре тоже. С обеих сторон работала.

– Я оставила, – продолжала Тамара. – Перестала звонить. Перестала писать. Думала: раз он так – значит, так. Значит, я ему не нужна. Двадцать лет, Гриша. Я детей родила, внука – ты ничего этого не видел. Не потому что не хотела показать. Потому что ты не хотел видеть. Так я думала.

– Она и тебе врала, – глухо сказал Григорий.

– Теперь понимаю.

Он хотел сказать: прости. Но слово застряло. Слишком маленькое для двадцати лет.

– Я должен был проверить, – сказал вместо этого. – Позвонить тебе тогда. Спросить напрямую: Тома, ты правда так сказала? А я…

– А ты поверил маме, – закончила она. – Не проверяя. Как и я.

– Почему ты не позвонила сама? Потом, через год, через два – спросить?

Тамара помолчала.

– А ты бы взял трубку?

Григорий не ответил. Он знал: нет. Не взял бы. Гордость. Чёртова гордость.

– Вот и я знала, – сказала Тамара. – Поэтому не звонила. Зачем унижаться, если человек ясно показал: ты ему не нужна.

– Ты мне нужна, – сказал Григорий. – Была нужна. Все эти годы.

Тамара молчала.

– У меня твоя фотография стояла на полке, – продолжал он, потому что молчать не мог. Потому что если замолчит – она положит трубку, и всё кончится. – С выпускного. Ты в белом платье, с бантом. Лёшка как-то спросил, кто это. Я сказал – сестра. Он удивился, что никогда её не видел.

– У меня тоже есть, – сказала Тамара. Голос её чуть дрогнул. – Твоя фотография. Ты там маленький, лет пять. На велосипеде. Помнишь тот велосипед?

Григорий помнил. Синий, трёхколёсный. Отец ещё был жив. Привёз с работы, собрал сам.

– Мама тогда говорила: катай сестру, – сказал он. – И я катал. Ты сидела на раме и визжала от страха.

– Я не визжала. Это ты визжал, когда я рулила.

Григорий почувствовал – что-то треснуло. Стена. Или лёд. Или что-то внутри него, что двадцать лет держалось намертво.

– Ты всегда в канаву норовила съехать, – сказал он. – Специально, наверное.

– Не специально. Просто ты плохо учил.

Пауза. Другая – не враждебная. Почти тёплая.

– Тома, – сказал Григорий. – Я не знаю, как это исправить. Двадцать лет – это много. Может, слишком.

– Много, – согласилась она. – Но мы оба ещё живы.

Он услышал в её голосе что-то новое. Не прощение – рано. Но готовность. Дверь, которая приоткрылась на щёлку.

– У меня двое детей, – сказала Тамара. – Сын и дочка. Внуку три года, Димкой зовут. Ты их не видел.

– Нет.

– Дочка замуж вышла в прошлом году. Хорошая свадьба была, в ресторане, пятьдесят человек. Я тебя искала в толпе. Глупо, да? Ты не приезжал двадцать лет, не звонил, а я искала. Думала: вдруг придёт.

У Григория перехватило горло.

– Я бы приехал, – сказал он. – Если бы ты позвала.

– Ты бы не взял трубку.

Он не мог возразить. Она была права.

– Теперь возьму.

Тамара вздохнула. Долгий выдох – усталость? облегчение?

– Мама, – сказала она вдруг, – всю жизнь боялась, что мы с тобой уедем. Что она останется одна. Помнишь, Борис звал тебя в Калугу?

– Помню, – ответил Григорий. Смутно, но помню.

– Он бригаду набирал, строителей. Хотел тебя взять, научить. Ты руками работать умеешь, быстро бы освоил. И жил бы рядом с нами. Мы с ним тогда только дом начали, думали – вместе будем, как раньше.

– Я отказался.

– Ты сказал: сам разберусь, у меня тут дела. А через месяц перестал отвечать на звонки. Мы не поняли – почему. Борис говорил: позвони, разберись. А я боялась. Думала: если он не хочет – значит, не хочет. Не буду навязываться.

– Мать написала в дневнике: если бы не сказала – он бы уехал к вам.

Тамара молчала.

– Она знала, – продолжил Григорий. – Знала, что я могу уехать. И сделала так, чтобы не уехал.

– Она нас любила, – тихо сказала Тамара. – По-своему.

Григорий посмотрел на тетрадь. Зелёная клеёнчатая обложка, уголок загнут. Мелкий почерк, завитушки.

«Ты же мой, Гришенька. Только мой».

– По-своему, – повторил он. – Но так любить нельзя.

– Нельзя.

Они помолчали. Не тяжело, не враждебно – просто молчали. Как будто вспоминали. Как будто что-то перетекало между ними по телефонному проводу – через сотни километров, через двадцать лет.

– Что мы теперь будем делать? – спросил Григорий.

Тамара не ответила сразу. Он слышал какие-то звуки на её стороне – голоса, шаги. Детский смех вдалеке. Она была не одна. Дом, семья, жизнь – всё, чего он не видел двадцать лет.

– Приезжай, – сказала она наконец.

Одно слово. После двадцати лет молчания – одно слово.

– Когда?

– Когда сможешь. Я никуда не денусь.

– На выходных?

Пауза.

– На выходных хорошо. Борис будет рад – он про тебя спрашивал. Даже после всего.

– Я приеду, – сказал Григорий. – Обязательно.

– Жду.

И положила трубку.

Гудки. Короткие, отрывистые.

Григорий сидел с телефоном у уха, хотя разговор кончился. Рука не слушалась – или он не хотел, чтобы слушалась. Как будто опустить телефон – значит признать, что всё закончилось. А он не хотел, чтобы закончилось. Хотел, чтобы длилось.

«Приезжай».

Он встал. Подошёл к окну. За окном был февраль – серый, промозглый, воронежский. Двушка в хрущёвке, два шага от промзоны. Та самая, что досталась от матери.

Двадцать лет назад он думал: сестра его презирает. И этого было достаточно, чтобы перечеркнуть всё. Не позвонить, не спросить, не проверить. Просто – отрезать. Гордость, обида, боль.

Одно слово разрушило. Одно – начало восстанавливать.

«Приезжай».

Григорий набрал номер сына.

– Лёш, слушай. Помнишь, ты спрашивал про тётю Тамару?

– Ну?

– Поедешь со мной в выходные? Познакомишься.

Пауза.

– Пап, ты серьёзно?

– Серьёзнее некуда.

– Она ответила?

– Ответила.

Лёшка помолчал.

– Ты в порядке?

Григорий усмехнулся. Сын за него волновался. Двадцать три года, а всё равно – волновался.

– В порядке, – сказал он. – Даже лучше, чем в порядке.

– Тогда еду. Давно пора, если честно.

– Давно, – согласился Григорий. – Двадцать лет как пора.

Он положил телефон. Посмотрел на тетрадь в зелёной клеёнчатой обложке.

Двадцать лет. Из-за слова, которое сестра не говорила.

И сорок семь звонков, чтобы это исправить.

Он взял тетрадь, подержал в руках. Мелкий почерк, завитушки. Запах старой бумаги, чернил.

Мать любила его. Это правда. Любила так сильно, что не хотела делить ни с кем – даже с его родной сестрой. Любила так сильно, что соврала. Разрушила. Отрезала.

Нельзя так любить. Нельзя.

Григорий убрал тетрадь в ящик стола. Не выбросил – не смог. Может, когда-нибудь. Не сейчас.

Он выключил свет, вышел из квартиры. Закрыл дверь на два оборота.

Впервые за три года ему не хотелось сюда возвращаться. Не потому что тяжело – потому что впереди было что-то другое. Что-то новое.

Калуга. Сестра. Племянники, которых он не видел. Внук, которого не знал.

Двадцать лет потерянного времени. Не вернуть.

Но то, что впереди, – можно ещё успеть.

***

В субботу Григорий и Лёшка выехали рано. Пятьсот километров, часов шесть с остановками. Дорога была пустая – февраль, не сезон.

Лёшка вёл, Григорий смотрел в окно. Поля, перелески, деревни. Серое небо, серый снег. Россия между городами – одинаковая везде.

– Расскажи про неё, – попросил Лёшка. – Про тётю Тамару.

Григорий задумался. Что рассказать? Он сам почти не помнил – осталось детство, юность. Обрывки.

– Младше меня на четыре года, – начал он. – Когда родилась – мне было четыре, я думал, игрушку принесли. Потом понял: не игрушка. Орёт, внимания требует. Ревновал первое время.

– А потом?

– Потом привык. Катал на велосипеде, учил плавать. Защищал от дворовых, когда дразнили. Обычный старший брат – ничего особенного.

– Вы дружили?

Григорий кивнул.

– Дружили. Пока я в армию не ушёл – вообще не расставались. Она ревела на проводах, маму держать пришлось. А когда вернулся – уже взрослая почти, семнадцать лет. Не узнал сначала.

– А потом?

– Потом разъехались. Я работать пошёл, она учиться. Виделись редко, но созванивались. На праздники приезжала, на дни рождения. А потом замуж вышла, переехала в Калугу. И…

Он замолчал.

– И двадцать лет не общались, – закончил Лёшка.

– Да.

– Из-за бабушки.

– Из-за бабушки. И из-за меня. Моей гордости, моей обиды. Если бы позвонил тогда, спросил напрямую – всё было бы по-другому.

Лёшка молчал, смотрел на дорогу.

– Знаешь, – сказал он через минуту, – я никогда бабушку особо не любил. Она… странная была. Всё время гладила по голове, называла «мой маленький», а мне уже пятнадцать. И вопросы задавала – про школу, про друзей, про девочек. Не из интереса, а чтобы знать. Контролировать.

Григорий кивнул. Он помнил это. Мать всегда хотела всё знать, всё контролировать. Казалось – забота. Оказалось – что-то другое.

– Она тебя любила, – сказал он. – По-своему.

– Я знаю, – ответил Лёшка. – Но от такой любви хочется убежать.

Григорий подумал: может, поэтому и бывшая жена уехала. Может, и она чувствовала – что-то не так в их семье. Что-то душное, липкое. Материнская любовь, которая не отпускает.

Но вслух не сказал.

Они ехали молча. За окном мелькали деревни – Елец, Мценск, Орёл. Названия на указателях, которые он видел только проездом. Никогда не останавливался. Некогда, незачем.

А теперь – ехал к сестре. Которую не видел двадцать лет. Которую потерял из-за одного слова. Которую нашёл – через сорок семь звонков.

***

Под Калугой свернули с трассы. Навигатор вёл по просёлкам – мимо дачных посёлков, частных домов, коттеджей. Григорий смотрел и не узнавал: двадцать лет назад здесь было поле.

– Вон тот, кажется, – сказал Лёшка.

Дом стоял в конце улицы. Двухэтажный, кирпичный, с зелёной крышей. Забор из профнастила, калитка, ворота. Обычный дом – таких тысячи. Но у Григория сжалось внутри.

Тамара с мужем строила его сама. По кирпичику, как она сказала. Двадцать с лишним лет назад начали, и он мог бы помочь. Мог бы быть рядом.

Не был.

Они остановились у калитки. Григорий вышел первым, Лёшка за ним. Не успели позвонить – дверь открылась.

На крыльце стояла женщина. Невысокая, полноватая, в тёплой кофте и домашних штанах. Плечи чуть приподняты, будто ждёт удара.

Тамара.

Она постарела – конечно, постарела. Лицо круглее, вокруг глаз – сетка мелких линий. Но глаза – те же. Тёмные, внимательные. Смотрят так, будто насквозь видят.

– Гриша, – сказала она.

Он не ответил. Шагнул к ней, остановился. Между ними было два метра – и двадцать лет.

– Приехал.

– Приехал.

Она сделала шаг. Ещё один. И вдруг обняла его – крепко, молча. Как в детстве, когда он возвращался из армии. Как будто двадцати лет не было.

Григорий обнял её в ответ. Слёзы – откуда-то, он не плакал лет тридцать – текли по щекам. Он не вытирал. Не мог оторваться.

– Двадцать лет, – сказала Тамара ему в плечо. – Двадцать лет, дурак.

– Дурак, – согласился он. – Гордый дурак.

Она отстранилась, вытерла глаза. Посмотрела на Лёшку, который стоял в стороне – неловко, не зная куда деть руки.

– А это, значит, племянник мой?

Лёшка кивнул.

– Лёша. Можно Лёшка.

– Красивый какой, – сказала Тамара. – На отца похож. Только выше.

Она подошла, обняла и его – коротко, по-родственному. Лёшка чуть растерялся, но обнял в ответ.

– Заходите, – сказала Тамара. – Борис ждёт. И дети. И Димка – он тебя дядей будет звать, я уже объяснила.

Они прошли в дом. Тепло, запах еды, голоса. Мужчина в дверях – Борис, постаревший, но всё такой же: широкий, рукопожатие крепкое.

– Григорий. Сколько лет.

– Сколько лет, – эхом повторил Григорий.

За столом – двое молодых, парень и девушка. Сын и дочь Тамары. Его племянники. Смотрят с любопытством, но без враждебности. А на руках у девушки – малыш. Три года, светлые волосы, глаза серьёзные.

– Это дядя Гриша, – сказала Тамара. – Мой брат.

Малыш посмотрел на Григория. Потом протянул руку.

– Дядя, – сказал важно.

Григорий взял маленькую ладонь. Тёплая, мягкая. Живая.

– Дядя, – подтвердил он. – Твой дядя.

Сели за стол. Еда, разговоры, вопросы. Григорий рассказывал про сервис, про Воронеж, про жизнь. Тамара рассказывала про детей, про дом, про работу – она шила на заказ, всегда умела. Борис вспоминал, как строили дом – двадцать лет назад, по выходным, своими руками.

Григорий слушал и думал: всё это могло быть моим. Эти люди, этот дом, эти разговоры. Мог быть рядом – все двадцать лет. Смотреть, как растут племянники. Помогать строить. Праздновать вместе.

Не был.

Но теперь – есть.

После обеда Тамара позвала его на улицу. Сели на крыльце, несмотря на февраль – она накинула шаль, он расстегнул куртку.

– Я думала, ты не приедешь, – сказала она. – Даже когда сказала «приезжай» – думала: не приедет. Опять исчезнет.

– Я думал то же самое, – признался Григорий. – Что ты положишь трубку – и всё. Больше не ответишь.

– Хотела.

– Почему ответила?

Тамара помолчала. Смотрела на двор, на снег, на облетевшие кусты.

– Сорок семь раз, – сказала она. – Ты звонил сорок семь раз. Если бы позвонил пять, десять – я бы решила: ерунда, блажь, что-то нужно. Но сорок семь… Значит, важно. Значит, не просто так.

– Не просто так.

– И потом – я двадцать лет ждала. Всё думала: позвонит, напишет, приедет. Объяснит, в чём я виновата. Каждый год на день рождения – ждала. Каждый Новый год. Глупо, да?

– Не глупо.

– Глупо, – повторила она. – Двадцать лет ждать человека, который тебя вычеркнул. Но я ждала. И когда ты позвонил – поняла: вот оно. Наконец.

Григорий смотрел на неё. На плечи, приподнятые будто в ожидании удара. На линии у глаз – от усталости, от прищура. От жизни.

– Прости, – сказал он. Слово вырвалось само – то самое, которое не мог сказать по телефону.

Тамара посмотрела на него.

– За что?

– За двадцать лет. За молчание. За то, что не спросил, не проверил. Поверил матери – и всё.

Она кивнула. Медленно, как будто взвешивая.

– Я тоже поверила, – сказала она. – Когда она говорила, что ты сам не хочешь – поверила. Не стала разбираться. Мы оба виноваты. Она – больше. Но и мы.

– Да.

– Но ты приехал. Это важно.

Она взяла его за руку. Сжала – коротко, крепко. Как в детстве, когда боялась темноты.

– Не исчезай больше, Гриша. Ладно?

Он посмотрел на дом. На окна, за которыми – семья. Его семья, о которой он не знал двадцать лет.

– Не исчезну, – сказал он.

И впервые за долгое время – поверил себе.

***

Вечером, когда собирались уезжать, Димка – внук Тамары – подошёл к Григорию. Протянул что-то маленькое.

– Это тебе, дядя.

Камешек. Обычный, серый, с белой полоской посередине.

– Это мой любимый, – серьёзно сказал мальчик. – Самый красивый.

Григорий взял камешек. Тёплый от детской ладони. Гладкий.

– Спасибо, – сказал он. – Я сохраню.

Он и правда сохранил. Положил в карман, рядом с ключами. Маленький камешек – напоминание. О том, что можно потерять. И о том, что можно найти.

На обратной дороге Лёшка молчал. Потом спросил:

– Пап, ты как?

Григорий подумал.

– Нормально, – сказал он. – Даже хорошо.

– Приедем ещё?

– Приедем. Часто.

Лёшка кивнул. Смотрел на дорогу, вёл уверенно.

– Знаешь, – сказал он через минуту, – я рад, что у меня теперь есть тётя. И двоюродные. И племянник, получается.

– Двоюродный племянник.

– Один чёрт. Семья.

Семья. Григорий подумал: да. Семья. Та, которую он потерял. И нашёл снова.

Двадцать лет – это много. Не вернуть.

Но то, что впереди, – можно ещё успеть.

Он достал из кармана камешек. Повертел в пальцах. Серый, с белой полоской. Самый красивый – так сказал трёхлетний Димка.

Григорий улыбнулся. Впервые за долгое время – просто так, без причины.

За окном темнело. Февраль, короткий день. Но почему-то казалось – светлеет.

Сегодня в центре внимания: