Найти в Дзене
Ирина Ас.

Безвыходное положение - 5...

Длинные коридоры больничного подвала тонули в полумраке, который лишь кое-где нарушался мерцающими желтым светом лампочек, ввинченных в грязные патроны прямо в бетонный потолок. Под ногами у женщины, медленно и осторожно пробирающейся по этому коридору, хлюпали редкие лужицы конденсата, сочившегося по потрескавшейся штукатурке, а ее тень, уродливо вытянутая от неровного света, плясала на стенах. Женщина была одета в больничный халат сиреневого цвета. В руках, вытянутых прямо перед собой, будто она несла нечто очень горячее или, наоборот, ледяное, что обжигало кожу, она держала коробку. Слегка помятую картонную коробку среднего размера, на боку которой еще можно было разобрать полустертые синие буквы: «Катетеры. 5 мм». Она несла эту ношу и время от времени ее тело вздрагивало мелкой, нервной дрожью, а плечи непроизвольно втягивались в шею, будто от пронизывающего холода. Ее лицо, обычное, скуластое, с мелкими морщинками у губ и покрасневшими глазами, выражало крайнюю степень внутреннег

Длинные коридоры больничного подвала тонули в полумраке, который лишь кое-где нарушался мерцающими желтым светом лампочек, ввинченных в грязные патроны прямо в бетонный потолок. Под ногами у женщины, медленно и осторожно пробирающейся по этому коридору, хлюпали редкие лужицы конденсата, сочившегося по потрескавшейся штукатурке, а ее тень, уродливо вытянутая от неровного света, плясала на стенах.

Женщина была одета в больничный халат сиреневого цвета. В руках, вытянутых прямо перед собой, будто она несла нечто очень горячее или, наоборот, ледяное, что обжигало кожу, она держала коробку. Слегка помятую картонную коробку среднего размера, на боку которой еще можно было разобрать полустертые синие буквы: «Катетеры. 5 мм». Она несла эту ношу и время от времени ее тело вздрагивало мелкой, нервной дрожью, а плечи непроизвольно втягивались в шею, будто от пронизывающего холода. Ее лицо, обычное, скуластое, с мелкими морщинками у губ и покрасневшими глазами, выражало крайнюю степень внутреннего напряжения, смешанного со страхом.

Эти бесконечные коридоры соединяли между собой все корпуса старой городской больницы, построенной еще в конце пятидесятых. Здесь, в подземелье, тянулись магистральные коммуникации, стояли чугунные задвижки, хранился старый, отслуживший свой срок инвентарь.
Но самое темное ответвление вело в отдельно стоящее здание — морг. Он располагалось в глубине больничной территории.

Именно туда, в это здание сейчас и направлялась санитарка. Она уже миновала развилку, где влево уходил коридор в терапевтический корпус, и теперь шла по прямому ходу. Впереди, в конце этого хода, виднелась тяжелая, обитая толстой сталью дверь с маленьким квадратным окошком. За ней был грузовой лифт, на котором в морг поднимали умерших в больничных отделениях пациентов.

Санитарка замедлила шаг, нажала на кнопку и лифт с натужным гудением и грохотом спустился. В нем горел яркий свет, и женщина сощурилась. стараясь не смотреть на коробку в своих руках поднялась и сделав несколько шагов оказалась перед дверью с табличкой «Патологоанатомическое отделение. Посторонним вход воспрещен».

За этой дверью начинался собственно морг. В воздухе висел въедливый запах формалина, смешанный с запахом чего-то еще, тяжелого. Санитарка, стараясь дышать ртом, нерешительными шагами двинулась вперед, туда, где в конце коридора должен был находиться пост ночного сторожа. Ее взгляд скользнул по матовым стеклам дверей с номерами — за ними хранились тела. Она знала, что в этом, старом морге советских времен были общие, огромные, как железнодорожные контейнеры, холодильники-«рефрижераторы», с тяжелыми стальными дверцами и толстыми резиновыми уплотнителями, внутри которых, на металлических полках-решетках лежали усопшие.
А для «долгожителей», для неопознанных, за которыми никто не являлся, существовало отдельное, неотапливаемое помещение. Именно оттуда, из-за тяжелой двери с надписью «Камера хранения № 3», и тянулся особенно сильный холод и тот специфический запах, от которого санитарке стало физически нехорошо, и она, сглотнув подкатившую к горлу тошноту, ускорила шаг.

Наконец, она подошла к единственной двери в этом коридоре, из-под которой струился узкий луч света и доносился приглушенный звук телевизора. Это была комната сторожа — маленькая, не больше шести квадратных метров, конура, отгороженная от мрачного царства смерти тонкой фанерной перегородкой. Санитарка, прежде чем постучать, на мгновение замерла, прислушиваясь к бешено стучащему сердцу. Потом, собравшись с духом, постучала костяшками пальцев по облупленной филенке.

Из-за двери послышалось шарканье, недовольное бормотание, затем щелчок — видимо, выключили телевизор. Дверь открылась не сразу, сначала ее приоткрыли и в щелку показалось помятое, обветренное лицо мужчины лет шестидесяти, с седыми, торчащими щетиной волосами и маленькими, глубоко посаженными глазами. Увидев санитарку, человек мгновенно преобразился: испуг в его взгляде сменился удивлением. Он распахнул дверь.

— Чего тебе? — хрипло спросил сторож, и от него пахнуло перегаром и потом. — Чего по ночам шастаешь? Помер что-ли кто у вас? А чего без звонка?

Он был одет в мятые тренировочные штаны и застиранную тельняшку. В комнате за его спиной стоял стол, а на нем дымилась в жестяной банке из-под тушенки папироса, стояла поллитровая стеклянная бутылка с водкой, граненая рюмка и нехитрая закуска — крупно нарезанная ливерная колбаса, прямо в оболочке, и большая луковица.

Санитарка, не отвечая, шагнула внутрь, заставляя сторожа отступить. Она оглядела убогую обстановку: кроме стола и табуретки, в комнате стояла старая, с прогнутой сеткой кровать, на которой валялось грязное одеяло. На полке стоял маленький, с выпуклым экраном телевизор «Электрон». Женщина повернулась к сторожу, который все еще с недоумением смотрел на нее, и, не говоря ни слова, сунула руку в карман своего халата. Она вытащила оттуда сложенную вдвое банкноту и молча положила ее на стол, рядом с бутылкой.

Сторож заморгал. Он посмотрел на деньги, потом на санитарку, снова на деньги. Понимания в его взгляде не было, лишь жадный интерес.

— Это што? — пробурчал он. — Что то нужно?

Тогда санитарка, все так же молча, вытащила из того же кармана еще одну купюру и положила ее рядом с первой. Сумма, за которую можно было купить три-четыре бутылки хорошей водки или пару ящиков дешевого портвейна.

Сторож перестал моргать. Его взгляд стал серьезнее, расчетливее. Он медленно провел ладонью по щетинистой щеке.

— Чего надо-то, Валька? — спросил он уже другим тоном, и его глаза скользнули по коробке, которую женщина все еще держала на вытянутых руках. — Чего там у тебя?

Санитарка, которую звали Валентиной, сжала губы. Она поставила коробку на пол у своих ног.

— Слушай, Федя, — начала она, и голос ее прозвучал неуверенно. — У вас в ближайшее время не намечается похорон кого-то из неопознанных?

Сторож Федя прищурился. Он был тут не только ночным сторожем; по совместительству он выполнял обязанности могильщика для тех, кого хоронили за государственный счет — бомжей, найденных на улицах бездыханных тел, невостребованных умерших из самой больницы, чьи родственники так и не появлялись. Он знал все окрестные кладбища, договаривался с администрацией о безымянных участках и с парой опустившихся алкоголиков копал ямы и заколачивал крышки дешевых, из сырого соснового горбыля гробов.

— А то как же, — ответил он после паузы, потянувшись к столу и отпив из рюмки. — Завтра как раз одного хороним. Месяц уже в третьей камере лежит, так никто и не объявился. Мужик, лет пятидесяти, по виду из бродяг. Документов при нем нет. А тебе-то что?

Валентина помялась. Ей было неприятно говорить то, что она собиралась сказать. В горле стоял ком, а руки слегка дрожали. Она давно работала здесь, в больнице, видела разное, но до такого никогда не опускалась. И сейчас она чувствовала себя почти преступницей.

— Слушай, а ты можешь… — она сглотнула, — к этому бомжу, которого завтра… можешь ему в ноги, в гроб, ну… коробочку подложить? И крышку сразу заколотить, чтоб никто не увидел. Чтобы вместе и похоронили.

В комнате повисла тягостная тишина. Федя уставился на нее, и в его глазах медленно, словно сквозь хмельную муть, проступало понимание. Его взгляд упал на картонную коробку у ее ног.

— Что там в коробке? — спросил он уже сурово, почти зло. — Младенец, что ли?

Валентина вздохнула, коротко и сдавленно. Она поняла, что врать бесполезно — сторож все равно откроет и посмотрит, прежде чем что-то делать. Да и в своем ли она уме, предлагая такое?

— Младенец, — выдохнула она, опуская глаза. — Мертвый. Надо… надо тихо, Федя. Чтобы никто не узнал, никто не увидел.

Федор откинулся назад, и лицо его исказилось гримасой брезгливого изумления.

— Вы что там, в своем роддоме, с ума все посходили? Совсем, что ли? — он покрутил заскорузлым пальцем у виска. — А мамашка этого младенца? Она что, не хочет по-человечески похоронить? Да за такое, Валька, срок дают, ты в курсе?

— Нет мамашки, — быстро, срывающимся голосом сказала Валентина, чувствуя, как неправдоподобно звучат ее слова. — Неизвестно чей, подкидыш. И… и вообще, тебе какое дело? Ты деньги берешь или нет?

Она сделала движение, как будто собираясь забрать купюры. Федя резко оживился. Его глаза забегали от денег к коробке, от коробки к лицу санитарки. Жадность зашевелилась в его потухшем взгляде, разгоняя остатки сомнений и страха. За деньги можно было многое забыть, многое не видеть и не слышать.

— Оставляй коробочку-то, — буркнул он наконец, кивнув на угол комнаты. — Поставь в угол. Ужо разберусь.

— Ну уж нет, — внезапно проявила твердость Валентина, поднимая коробку с пола. — Ты уж давай сразу определяй на место. Чтобы утром, когда смена начнется, никто ничего не заметил. Не в этой же конуре ему лежать.

— Да кто заметит-то? — огрызнулся Федя. — Я тут один царь и Бог. А похороны неопознанного завтра в одиннадцать будут. Приедет машина из горздрава, гроб привезут. Я его, этого бродягу, уложу, а твою коробочку в ноги подсуну, и все дела. Заколачивать гроб я буду, не сумлевайся, никто не полезет проверять. Кому охота на бомжа-то смотреть. Все сделаю.

Он помолчал, потом покачал головой, и в его голосе прозвучало что-то вроде циничного восхищения происходящим беспределом.

— Ну вы даете в роддоме… Это как же такое может быть? Младенец есть, а матери нет. И хоронить его некому, и регистрировать не надо. Что там у вас творится-то, а? Совсем крыша поехала у вас.

— Не твое дело, — злобно прошипела Валентина. — Ты деньги взял, вот и держи язык за зубами. И чтобы ни звука. Никто не должен знать.

Федя лишь хмыкнул в ответ и, ловким движением, словно боясь, что она передумает, сгреб обе купюры со стола и сунул их в карман своих старых спортивных штанов.

— Ладно, ладно, мать твою… Оставляй коробку и проваливай. Нечего тут мозги пудрить.

Валентина поставила картонную коробку в указанный угол, прикрыв ее сверху каким-то грязным халатом, валявшимся там же. Она сделала это быстро, не глядя на коробку. Потом, не прощаясь, повернулась и почти выбежала из комнаты сторожа.

Обратный путь по темному подвальному коридору показался ей еще длиннее и страшнее. Она шла, почти бежала, спотыкаясь о неровности пола, и ее тело снова охватила нервная дрожь. Ей было не по себе, очень не по себе, от всего, что она только что сделала. Перед глазами то и дело возникало видение коробки в грязном углу, рядом с пустыми бутылками. Она думала о том, что с утра, как только закончится ее смена, она первым делом пойдет в церковь. Она будет молиться. Молиться за того младенца, которому не успели дать имени, у которого теперь не будет не только могилы, но и вообще какого-либо следа в этом мире. Он будет погребен в безымянной яме на задворках кладбища, в ногах у какого-то забытого всеми бродяги, в гробу из сырого горбыля. А еще, Валя будет молиться за себя. За свой грех, который она теперь будет нести на душе до конца своих дней.

Она сделала это не из-за сережек, ей-Богу, не из-за тех золотых сережек с белыми камушками, что сейчас лежали в другом кармане ее халата!

Когда ночная роженица по имени Тамара Севастьянова начала истерить и предложила то, что звучало как немыслимое преступление — подмену младенцев, — Валентина была категорически против. Все в ней возмущалось, все кричало, что это чудовищно, неправильно, что за такое сажают.

Тамара Севастьянова, женщина явно при деньгах, это было видно с первого взгляда: по холеному, хотя сейчас искаженному болью и горем лицу, по дорогой одежде, по золотым украшениям, которые в экстренной ситуации с нее не успели снять, по манере разговаривать свысока.
Эта женщина привыкла, что мир вращается вокруг нее, что все препятствия можно устранить деньгами. И в эту страшную ночь ее желанием стал ребенок. Чужой живой ребенок. Тот самый маленький, синюшный подкидыш, которого подкинули к дверям роддома в картонной коробке из-под сока.

Узнав от акушерки, что ее собственный сын мертв, Тамара впала в неистовство, в истеричную ярость, смешанную с животным отчаянием. Она она кричала, требовала, чтобы ей принесли ее мальчика, хотя понимала... все уже понимала... И тут этот подкидыш. Севостьянова, увидев коробку, затащила акушерку, Марию Ивановну, и присутствующую при родах молодую медсестру Надю обратно в родовую. И за дверью, приглушенно, долго что-то обсуждала с ними, голоса то взвивались до крика, то переходили на шепот.

А Валентина, чье дело было маленькое — убирать, носить, мыть, — в родовую приглашена не была. Она осталась в коридоре с той самой коробкой в руках. Подкидыш внутри слабо шевелился и хрипло, прерывисто плакал. Ребенку явно требовалась срочная помощь: обработка пуповины, осмотр, тепло. Но всем было не до него.

Потом дверь распахнулась, и все трое вышли из родовой. Теперь они уже не спорили, а действовали слаженно и быстро. Они поддерживали слабую, шатающуюся Тамару — первый раз она выскочила в коридор на адреналине, теперь же, после потрясения и кровопотери, ноги ее не держали. Ее, бледную как полотно, с остекленевшими глазами, увели в палату. И вот тогда акушерка Мария Ивановна взяла Валентину за локоть и отвела в сторону, в угол у окна, откуда был виден темный двор и одинокий фонарь.

— Валь, слушай сюда, — зашептала она, и в ее голосе звучало лихорадочное возбуждение. — Дело такое… Дело щекотливое. Нужно, чтобы ты помогла.

И она объяснила суть безумного плана. План был прост и чудовищен: мертворожденного сына Тамары, которого еще не увезли в патологию для оформления, нужно было как бы «стереть». А подкидыша, живого, но никому не нужного, нужно было «подложить» Тамаре, оформив как ее родного. Вся бумажная волокита, объяснила акушерка, ляжет на нее, Марию Ивановну. А Валентине нужно было сделать только одно — избавиться от тельца мертвого младенца Севастьяновой. Так, чтобы его никто и никогда не нашел.

— Ты с ума сошла, Мария? — прошептала тогда Валентина, отшатываясь. — Это же… это же преступление! И куда я его дену? В унитаз спущу?

— Не в унитаз, — холодно сказала акушерка. — Есть пути. В морге сторожем алкаш работает. Он за деньги все сделает. Похоронит с каким-нибудь неопознанным трупом.

— Я не пойду на такое! — возмутилась Валентина, и ее голос задрожал от праведного гнева и страха. — Это же грех!

В этот момент из палаты вышла сама Тамара. Она была уже в больничном халате, бледная, как смерть, но глаза все еще горели лихорадочным, нездоровым блеском. Она подошла к ним, шатаясь, и, не говоря ни слова, вынула из своих ушей массивные золотые серьги в виде полуколец, украшенные по краям мелкими, но явно настоящими бриллиантами. Серьги были тяжелыми, холодными. Она взяла руку Валентины, разжала ее пальцы, несмотря на сопротивление, и вложила серьги ей в ладонь, сжав ее своей холодной, влажной рукой.

— Возьми, — прошипела она, и в ее голосе звучала непоколебимая, стальная решимость. — Это тебе за молчание и за помощь.

Валентина отдёрнула руку, будто обожглась. Серьги звякнули, упав на линолеум пола. Она смотрела на них, как на ядовитую змею, а потом подняла глаза на Тамару и акушерку.

— Нет! — снова вырвалось у нее, но уже с меньшей уверенностью. — Я не пойду на такое!

Тамара начала падать и следившая за разговором медсестра увела ее.

— Пойдешь, — резко сказала Мария Ивановна. — Тебе что, деньги лишние? Ты сама жаловалась, что внучка твоя, Леночка, хочет в Москву уезжать, в институт поступать, да денег не хватает. Вот тебе живые деньги! Продашь эти серьги — на первое время хватит. Сама подумай, мы же делаем только во благо!

Она наклонилась и ее дыхание обожгло Валентину щеку.

— Какое тут благо? — прошептала санитарка.

— А то, что несчастный подкидыш будет расти не в детдоме, а в обеспеченной семье! — страстно, убеждая больше себя, чем Валентину, говорила акушерка. — Его только что выбросили, как щенка! Он никому не нужный! А тут считай, что вытянул счастливый билет! У него будет мать, отец, деньги, дом. Никто, кроме нас троих и его матери, не будет знать, что он неродной. А она-то уж точно молчать будет, ей самой невыгодно. Это она все затеяла! У подкидыша будет будущее! Ты хоть знаешь, кто такая эта Севастьянова? У неё муж — директор завода «Прогресс»! Тот малыш, который родился мёртвым, ему уже всё равно. Мы ему ничем не поможем. А живому поможем. И его матери тоже. В чём тут преступление?

Валентина слушала, и слова эти, циничные и в то же время убеждающие, проникали в ее сознание, находя слабые места. Она думала о внучке, Ленке, умнице, которая мечтала учиться в столице. Думала о синюшном комочке в коробке, который мог бы провести всю жизнь в казенных стенах. «Может, и правда… так будет лучше?» — слабо и неуверенно пронеслось у нее в голове.

Не из-за сережек она согласилась в итоге. Нет, не из-за них...
А из-за нажима, из-за этого потока слов, из-за жалости к брошенному ребенку, и к обезумевшей от горя женщине.

И вот теперь, идя по коридору подвала, она понимала, что есть только грязная сделка, труп младенца в коробке из-под катетеров и тяжелые золотые серьги в кармане. Решение, которое час назад казалось хоть как-то оправданным, теперь не казалось ни правильным, ни хорошим. Это было преступление.
И сторож Федя, этот опустившийся алкоголик, согласившийся подложить коробку в гроб к неизвестному бродяге, — ненадежное звено. Выболтает, обязательно выболтает, когда напьется, похвастается или, наоборот, начнет шантажировать. Но… что поделаешь. Дело, можно сказать, сделано.

Санитарка, суеверно перекрестившись, шагнула в основное здание роддома. Впереди еще работа: нужно было убраться в родовой, помыть коридор. Она глубоко вздохнула, поправила халат и, сделав над собой усилие, пошла за шваброй, стараясь не думать о том, что лежит сейчас в углу комнаты сторожа морга.

А в палате, отведенной для рожениц, в полумраке страдала Тамара Севастьянова. Она лежала на больничной койке, укрытая грубым байковым одеялом, и плакала. Но плакала она беззвучно, закусывая до боли костяшки пальцев, чтобы разбудить соседку по палате, пышную, громко храпящую женщину. Слезы текли по ее вискам, пропитывая наволочку, но она даже не пыталась их вытирать.

Боль была разная. Физическая — режущая, жгучая боль внизу живота, где разошлись швы после ее неистового рывка в коридор. Тогда ее гнал адреналин, сейчас же каждое движение, каждый вдох отдавался там огненной пульсацией. Но эта боль была ничтожной по сравнению с другой — душевной, разрывающей грудь изнутри. Она только что совершила нечто чудовищное, немыслимое. Своего родного мальчика, того, что девять месяцев носила под сердцем, своего сына, родившегося мертвым, — она его, можно сказать, выбросила. У него не будет имени, не будет могилки, куда можно прийти, положить цветы, поплакать. От него не останется даже памяти, потому что она, его мать, теперь должна сделать вид, что его никогда и не было. А чужого, родившегося непонятно у кого, у какой-то грязной, опустившейся твари, способной подбросить новорожденного в коробке из-под сока к дверям роддома, ей придется растить, называть сыном. Целовать его чужое личико.

Тамара содрогнулась от волны острого, почти физического отвращения, смешанного с леденящим ужасом. Что это за младенец? Чей он? Кто его родители? Алкоголики? Наркоманы? Умалишенные? Какие гены несет в себе этот маленький, синюшный комочек? Что вырастет из него? Вор? Убийца? Она представила себе Максима, который будет смотреть на этого ребенка, думая, что это его кровь, его продолжение. И она должна будет лгать ему каждый день, каждую минуту. Лгать всем. Родителям, друзьям, самой себе.

Но выбора не было. Дело сделано. Она уже всех обрадовала. На громоздкий сотовый телефон «Моторола», который медперсонал положил в тумбочку рядом с койкой, уже звонили неоднократно. Звонил отец, взволнованный, спрашивал, как она, как внук. Она, запинаясь, сквозь слезы сказала, что все хорошо, что родился мальчик, живой и здоровый, просто она устала. Мать рыдала в трубку от счастья и облегчения. Звонил Максим.

— Ну что? — спросил он.

— Мальчик, — выдохнула Тамара. — Все в порядке.

На том конце провода повисла короткая пауза.

— Отлично, — сказал Максим. — Когда можно приехать? Хочу увидеть сына.

— Не знаю… Завтра, наверное. Я очень устала.

— Ладно. Держись там.

Муж бросил трубку. И этот короткий, почти деловой разговор подтвердил правильность ее поступка. Да, она поступила правильно! С ребенком у нее еще есть шанс удержать мужа. Максим, она чувствовала это кожей, уже давно искал повод. А тут такой… Он бы ушел. Обязательно ушел бы. К той, с кем проводил вечера, к молодой, которая сможет родить ему живого, здорового наследника.

А теперь — теперь у нее есть сын. Сын директора завода «Прогресс». Он будет расти в достатке, у него будет все. И она… она будет его матерью. Настоящей, единственной матерью. Она заставит себя полюбить его. Обязательно заставит...

Тома закрыла глаза, пытаясь заглушить внутренний вой.

НАЧАЛО ТУТ...

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ...