По ночному городу, по его плохо освещенным улицам, шла, спотыкаясь и падая, Оля Ряхова. Она брела, не разбирая дороги, не чувствуя ни холода, ни боли, которая тянущим комком сидела внизу живота и отдавалась ломотой в спине. Она была, как разбитый кувшин, из которого вылилось все — и страх, и даже материнский инстинкт, заглушенный животным ужасом перед будущим.
Она не помнила, как оказалась здесь, на этой незнакомой улице с гаражами и заборами. Несколько раз падала на покрытый грязным подтаявшим снегом асфальт, вставала и шла дальше. Соображала она плохо, очень плохо.
Мысли путались, накатывали обрывками, а потом рассеивались, как дым. В глазах темнело, уличные фонари плыли, сливаясь в одно длинное, дрожащее желтое пятно, которое тянулось куда-то в бесконечность. Она плутала, делала круги, возвращалась на уже пройденные перекрестки и со стороны, наверное, выглядела как пьяная вдрызг.
Но хуже физической дезориентации было то, что творилось у нее в душе. Одна мысль резала мозг снова и снова: «Что я сделала? Что я натворила?»
Она видела его, своего мальчика. Маленького, синего, покрытого белой смазкой и кровью. Слышала его первый крик, слабый, похожий на писк котенка. Чувствовала его тепло, его хрупкость в своих руках. А потом… потом холод картонной коробки. И этот крик. Его крик, который становился все отчаяннее, когда она отходила.
Несколько раз за этот беспамятный путь она вдруг резко останавливалась, поворачивалась и делала несколько шагов назад, в сторону, откуда пришла. Инстинкт тянул ее назад, к роддому. Ворваться туда, вырвать своего ребенка из рук чужих людей, забрать его, прижать к груди и никогда, никогда больше не отпускать.
Но прежде чем она успевала сделать больше пары шагов, на смену инстинкту приходил парализующий страх. Картинки всплывали с пугающей четкостью: ее бледное, испуганное лицо перед вахтершей общежития; суровый взгляд Людмилы Степановны, которая и так слишком много для нее сделала; насмешливые, злые глаза Максима; полная пустота впереди.
«Куда? Зачем? Чем кормить? Где жить?» — безжалостно стучало в висках.
Оля не могла... Она была абсолютно одна, без денег, без работы, без крыши над головой. С ребенком на руках это был бы конец. А так… а так у него есть шанс. В роддоме его обогреют, накормят, потом отдадут в детский дом. Или, может, усыновят хорошие люди. У него будет будущее.
А у нее… у нее появится призрачный шанс начать все с чистого листа. Сказать Людмиле Степановне, что ребенок родился мертвым. Или просто исчезнуть. Найти какую-то работу, снять угол, забыть. Забыть все: и завод, и Максима, и этот ужас, и этот крик.
Но она не могла забыть. Она помнила каждый миг. Как, прежде чем уйти, подняла с земли обледеневший камень. Как замерла, прицеливаясь. Как что есть силы швырнула его в темное окно первого этажа роддома. Звонкий треск разбитого стекла прозвучал в ночной тишине, как выстрел. И она, пригнувшись, спряталась за массивным кирпичным столбом ограды. Видела, как распахнулась дверь, и на улицу вышла женщина в синем халате. Наклонилась, подняла коробку, заглянула внутрь. И вот тогда Оля, не в силах больше смотреть, побежала. Бежала, не оглядываясь, оставляя позади и роддом, и свое дитя, и всю свою прежнюю жизнь.
Теперь же, бредя по ночному городу, она понимала, что убежала не от роддома, а от самой себя.
Тело ее, изможденное родами, нервным шоком и долгой ходьбой, начало сдавать. Ноги стали ватными, в глазах потемнело еще сильнее, в ушах зазвенело. Она упала на колени посреди пустынной улицы, уткнулась лбом в холодный снег и зарыдала. Рыдания вырывались из нее хриплыми, бессильными всхлипами, сотрясая все ее худое тело. Она рвала на себе волосы, царапала лицо, пытаясь физической болью заглушить ту, невыносимую, что разрывала душу.
«Вернись! Вернись сейчас же!» — кричал внутри голос. Но тело не слушалось. Оно было разбито.
Оля поползла на карачках, как раненое животное, не зная, куда и зачем. Потом снова встала, опираясь на забор, и побрела дальше, к единственному сейчас месту в мире, где ее, возможно, не выгонят в ночь, — к квартире Людмилы Степановны.
Как добралась, Оля не помнила. Дорога стерлась из памяти, превратилась в череду темных провалов, вспышек света фонарей и пронзительного, леденящего ветра, который бил в лицо и заставлял цепенеть. Она тонула в этом полубреду. Дойти до того подъезда, до той двери. А что будет потом, она не думала. Думать было нечем.
*****************
Утром Людмила Степановна возвращалась с ночной смены. Двенадцать часов на ногах в грохочущем цеху, вечный контроль, вечная ответственность за людей и за план — все это выматывало ее до предела. Она шла от автобусной остановки к своему дому медленно переставляя ноги.
Весна в эту ночь отступила, подморозило, и под ногами хрустел ледок, образовавшийся на лужах от дневного таяния. Холодный ветер пронизывал ее плащ насквозь, и женщина глубже прятала подбородок в воротник, думая о том, как бы скорее добраться до тепла своей однокомнатной клетушки. В голове мелькали обрывки прошедшей смены: вовремя ли сдали партию, не сломался ли станок у новичка-фрезеровщика, какие бумаги нужно будет заполнить завтра. И еще, где-то на задворках сознания, тревожила мысль об Оле. О странной, потерянной девчонке, которую она, сама не зная зачем, приютила у себя.
Досада была уже не такой острой, как в первый день. За эти несколько дней она привыкла к тихому, апатичному присутствию Оли в квартире, к тому, что вечером на плите стоит кастрюля с недоеденным супом, к разложенному на ночь дивану. Было в этом что-то… не то чтобы уютное, а какое-то напоминание о другой жизни, которая могла бы быть.
Женщина, тяжело дыша, поднялась на третий этаж, достала из сумки связку ключей, вставила чуть погнутый ключ в скважину, повернула его с привычным щелчком и толкнула дверь.
И замерла на пороге
Прихожая, которую она всегда содержала в идеальном порядке, теперь представляла собой жуткое зрелище. На полу, на чистом, вымытом ею вчера линолеуме, тянулись грязные, запекшиеся пятна — темно-коричневые, почти черные, с размазанными краями. Это была кровь. Не несколько капель, а целые лужицы и мазки, будто кто-то тяжело раненный полз здесь, хватаясь за стены. Белая дверь в ванную комнату была испачкана кровавым отпечатком ладони. На вешалке, куда Оля вешала свою куртку было пусто. Куртка валялась на полу.А посреди этого хаоса, у самого порога в комнату, лежала сама Оля. Она лежала на боку, свернувшись калачиком, в одной окровавленной, прилипшей к телу ночнушке, с босыми ногами. Лицо ее было смертельно бледным, восковым, глаза закрыты, а темные волосы, слипшиеся от пота, прилипли ко лбу и щекам. Руки она сжимала на груди, будто защищаясь или пытаясь удержать что-то внутри. Она не двигалась и выглядела так, будто не дышала.
У Людмилы сердце на мгновение остановилось. Ужас пронзил ее всю, от макушки до пят. Она вскрикнула не своим голосом.
— Оля!
Бросила сумку, и, не снимая тяжелых ботинок, опустилась на колени рядом с девушкой. Руки ее дрожали. Она потрясла Олю за плечо, легко, потом сильнее.
— Оля! Девочка! Ты что? Очнись!
Под пальцами тело было холодным, но не мертвенно-холодным. Людмила судорожно, почти инстинктивно, приложила два пальца к шее девушки, туда, где должен был быть пульс. Под кожей слабо, еле-еле, но билась тонкая, нитевидная пульсация. Она жива.
Мысли в голове Людмилы Степановны метались, как пойманные в мышеловку зверьки. Кровь. Столько крови. Оля родила! Она же должна была родить. Но где ребенок? Почему тихо? Почему нет плача? Женщина оглянулась по сторонам дико, будто ожидая увидеть сверток с младенцем в углу, под вешалкой, на кухне. Ничего. Только страшная тишина, нарушаемая ее собственным тяжелым дыханием и слабым хрипом Оли.
«Скорая. Надо вызывать скорую. Сейчас, немедленно».
Она поднялась и бросилась к телефону, стоявшему на тумбочке в прихожей. Ее пальцы, одеревеневшие от холода и шока, с трудом нащупали диски. Она уже начала крутить первую цифру — «0», чтобы выйти на городскую линию, как вдруг сзади раздался слабый, хриплый звук.
— Не… н-надо…
Людмила обернулась. Оля приоткрыла глаза. Они были мутными, невидящими, но полными такой бездонной муки, что у женщины снова сжалось сердце. Девушка попыталась приподняться на локте, но не смогла, лишь слабо дернулась и снова упала на пол, застонав.
— Не надо… — выдохнула она. — Не звоните… Никто… не должен знать…
— Ты с ума сошла! — прохрипела Людмила Степановна, бросая трубку. Та зазвенела, упав на рычаг, и слетела со своей вилки, повиснув на спиральном шнуре. — Ты истекаешь кровью! Ты только что родила, черт тебя дери! Где ребенок? Где твой ребенок, Оля?
Она снова опустилась рядом с девушкой, пытаясь заглянуть ей в глаза, схватить за руки. Но Оля вырвалась и откатилась от нее, прижимаясь спиной к стене.
— Его нет! — выкрикнула она, и голос ее сорвался на визгливый, истеричный вопль. — Его больше нет! И не было! Никогда не было! Забудьте, Людмила Степановна, слышите? Я не рожала! У меня не было ребенка! Не было!
Она билась в истерике, бьюсь головой о стену, царапая себе лицо и шею, вырывая клочья волос. Слез не было, только этот исступленный вопль и конвульсивные рыдания, сотрясавшие ее тело. В ее крике была не просто боль — там было нечеловеческое отчаяние.
Людмила Степановна отшатнулась, ошеломленная этой вспышкой. Она видела многое на своем веку, но такое — никогда. Перед ней была не та тихая, покорная девушка, которая жила у нее последние дни, а какое-то загнанное, обезумевшее существо. И в этот момент до нее, сквозь шок и хаос мыслей, наконец-то дошла вся чудовищность ситуации. Крови много. Ребенка нет. И Оля умоляет не звонить врачам. Значит… Значит, ребенок мертв. Или… Или случилось что-то еще более страшное. Что-то такое, что Оля не хочет и не может рассказать.
«Господи, — мелькнуло в голове у Людмилы Степановны. — Да что же она натворила-то?»
Но смотреть, как девушка убивает себя здесь, на полу ее прихожей, она не могла. В ней проснулась та самая решительность, что помогла ей много лет простоять у станка, а потом вести цех. Она не стала больше спрашивать. Не стала уговаривать. Она встала, и голос ее прозвучал властно и спокойно, как во время аварийной ситуации в цеху.
— Всё. Замолчи.
Ее тон подействовал. Оля захлебнулась собственным криком и затихла, уставившись на женщину расширенными, полными ужаса глазами.
— Лежи и не двигайся, — приказала Людмила Степановна. — Если хочешь, чтобы ничего не узнали, делай, что я говорю. Поняла?
Оля, будто парализованная, слабо кивнула.
Людмила действовала быстро и методично. Сначала она сняла с себя плащ и ботинки. Потом прошла в ванную, намочила полотенце в холодной воде, вернулась и грубо, без церемоний, протерла им лицо и шею Оли, смывая кровь и пот. Потом зашла в комнату, увидела, что на диване нет простыни. Одеяло было испачкано. Люда застелила чистую простыню, сменила пододеяльник. Сильными, привыкшими к физическому труду руками она подхватила Олю — та была легкой, как перышко, — отнесла ее в комнату и уложила на расстеленную на диване простыню, укутала одеялом.
— Теперь лежи и молчи, — повторила она, глядя на бледное, безжизненное лицо девушки. — Я принесу тебе воды и перекись. Мы тебя зашьем.
Она сказала «зашьем» так буднично, как будто речь шла о порванной рабочей робе, а не о возможных разрывах после родов. У Люды не было медицинского образования, но был жизненный опыт. Она знала, как обращаться с ранами, как останавливать кровь. И знала, что сейчас главное — остановить кровотечение и не дать девушке умереть от шока или потери крови здесь, на ее диване.
Пока она хлопотала на кухне, грея воду, находя в аптечке перекись водорода, бинты и вату, ее ум лихорадочно работал. Картина прояснялась, и чем яснее она становилась, тем тяжелее камень ложился на душу. Оля родила одна, здесь, в квартире, пока ее не было. Ребенок… Ребенка не было. Что с ним стало? Выкинула? Куда? В мусоропровод? В сугроб? Или… или родился мертвым, и она его куда-то спрятала?
Людмила чувствовала, как ее собственная старая, непрожитая боль, боль от потери дочери, шевельнулась где-то глубоко внутри, смешиваясь с острой жалостью к этой запутавшейся, отчаявшейся девчонке. Она приютила у себя не просто беременную, а девушку, которая, возможно, совершила страшное преступление. И теперь она, Людмила, стала соучастницей. Она должна была решить: вызвать милицию и «скорую», сдав Олю, или… или продолжать молчать, выхаживать ее и надеяться, что эта история так и останется тайной за семью печатями.
Она вернулась в комнату с тазом теплой воды, перекисью и бинтами. Оля лежала неподвижно, уставившись в потолок, и только слезы беззвучно текли из ее глаз по вискам.
— Перевернись, — сказала Людмила Степановна уже без прежней резкости, но все так же твердо.
Оля послушалась, как автомат. Людмила Степановна, преодолевая брезгливость и внутреннюю дрожь, осторожно приподняла одеяло. То, что она увидела, заставило ее сжать губы. Признаки недавних родов были налицо. И кровь все еще сочилась. Но, к ее огромному облегчению, кровотечение не было таким уж обильным, каким показалось по следам в прихожей. Видимо, большая часть была на простыне, которую она уже убрала. Разрывов, требующих наложения швов, она, к счастью, не обнаружила — были ссадины, небольшие трещины. С этим можно было справиться.
Она работала молча, сосредоточенно, промывая, обрабатывая, накладывая чистую марлевую повязку. Оля не издавала ни звука, лишь иногда вздрагивала от прикосновения холодной перекиси. Казалось, все чувства в ней умерли.
— Пей, — сказала Людмила Степановна, закончив перевязку и поднося к губам Оли кружку с теплой, сладкой водой.
Та сделала несколько маленьких глотков, потом отвернулась.
— Где ребенок, Оля? — спросила Людмила тихо. — Скажи мне. Мертвый он был или живой?
Оля закрыла глаза. Ее губы задрожали.
— Живой… — прошептала она. — Кричал… Я… я отнесла его в роддом. Подкинула к дверям.
Она выдохнула эти слова одним духом, будто сбрасывая с себя непосильную ношу, и снова забилась в беззвучных рыданиях.
Людмила Степановна откинулась назад, прислонившись к спинке кресла. Так. Живой. Подкинула. Значит, не убила, не выбросила в помойку. Сердце ее сжалось от странного, двойственного чувства — облегчения, что худшего не случилось, и новой волны жалости. Бросить своего, только что родившегося ребенка… Да, это тоже ужасно.
— Почему? — спросила она, и голос ее звучал, как попытка понять.
— Я не могла… — всхлипнула Оля, не открывая глаз. — У меня ничего нет… Ни денег, ни работы, ни жилья… Мы бы умерли вместе… А там… там его подберут, выходят… Может, хорошие люди возьмут…
Она говорила, сбиваясь, захлебываясь слезами, повторяя те самые оправдания, которые, видимо, твердила себе все это время, пока шла по ночному городу. Людмила слушала молча. Она понимала. Слишком хорошо понимала беспощадную логику отчаяния. Сама жизнь порой ставила перед таким выбором, где все варианты плохи. И как судить эту девчонку, которая оказалась одна против всего мира?
— Ладно, — наконец сказала она, тяжело вздохнув. — Ладно, Оля. Дело сделано. Теперь слушай меня внимательно. Никто, слышишь, никто не должен узнать, что ты рожала. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Ты просто заболела, у тебя… воспаление придатков. Сильное кровотечение. Я тебя выходила. Ты здесь лежишь, отдыхаешь. А через пару дней… через пару дней мы подумаем, что делать дальше. Но о ребенке забудь. Забудь, как страшный сон. Для тебя его не было. Поняла?
Оля открыла глаза и посмотрела на женщину. В ее взгляде, помимо боли, появилось что-то вроде недоумевающей надежды.
— Вы… вы не выгоните меня? — прошептала она.
— Куда я тебя выгоню в таком виде? — буркнула Людмила Степановна, отводя взгляд. — До поры до времени поживешь тут. А там видно будет. Держи язык за зубами.
Оля кивнула, слабо, но покорно. Казалось, эта покорность была теперь ее единственной защитой, единственным способом существования.
Людмила встала. Ей нужно было убрать в прихожей. Стереть все следы, выстирать окровавленный пододеяльник и одежду Оли. Уничтожить все доказательства. Она чувствовала, как тяжесть всего произошедшего ложится на ее плечи новым грузом. Но отступать было некуда. Она взяла эту ношу на себя, и теперь нужно было нести ее до конца.
А Оля лежала, уставясь в потолок, и слушала, как за стеной, в ванной, включилась стиральная машина, и как Людмила Степановна скребет щеткой пол в прихожей. Звуки эти были обыденными, житейскими. Но для нее они звучали как похоронный марш.
Она положила руку на уже пустой и болящий живот и беззвучно заплакала о том мальчике, которого никогда не увидит, никогда не обнимет и никогда не назовет сыном.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ...