Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХОЛОДНЫЕ РОСЫ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 7.
Следующий день был потрачен на исцеление.
Степан проводил Ульяну до её заимки — небольшой, но удивительно опрятной избушки в глухом распадке, которую она звала Верхними Заимками.
Путь был мучителен: её раны, хоть и неглубокие, ныли, собака хромала. Он шёл впереди, прокладывая лыжню, и чувствовал на спине её пристальный, оценивающий взгляд.

РАССКАЗ. ГЛАВА 7.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Следующий день был потрачен на исцеление.

Степан проводил Ульяну до её заимки — небольшой, но удивительно опрятной избушки в глухом распадке, которую она звала Верхними Заимками.

Путь был мучителен: её раны, хоть и неглубокие, ныли, собака хромала. Он шёл впереди, прокладывая лыжню, и чувствовал на спине её пристальный, оценивающий взгляд.

Её жилище поразило его.

Оно не было похоже на его суровую крепость.

Внутри пахло чабрецом, сушёными грибами и чистотой.

На стенах — пучки целебных трав, на полках — аккуратная посуда, на столе — берестяная шкатулка с нитками и иглами.

На окне, затянутом пузырём, стояла склянка с веткой багульника — тёмно-зелёная хвоя напоминала о жизни даже в этой белой пустыне. Здесь чувствовалась не воля к выживанию, а умение жить. Женская, терпеливая магия обустройства.

Он молча помог ей перевязать раны дегтярной мазью, которую она сама приготовила, починил сломанную дверную петлю, наколол дров.

Она наблюдала за ним, сидя у печи, и лишь изредка давала короткие указания: «Топор острее на точиле», «Дровницу к восточной стене, чтобы снег не заносило».

Их общение было лишено лишних слов, как будто они оба разговаривали на одном, таёжном наречии делами.

Перед уходом он остановился на пороге.

— Не ходи больше на Чёрные скалы. И к Гремучему ручью. Буду считать нарушением.

Она кивнула, но в её тёмных глазах читалось не покорность, а сложный расчёт.

— Ладно. Но тогда… весной, когда шкурки повезу, давай вместе. Двое — не один. Скупщик не станет заламывать цену.

Это было деловое предложение. Равный обмен. Он обдумал секунду.

— Договорились.

И ушёл, унося с собой не только образ упрямой охотницы, но и запах её избы — терпкий, травяной, чужой и от этого будоражащий.

Тем временем в селе жизнь текла своим, налаженным руслом.

Иван и Ольга строили свой мир. Их дом, небольшой, но светлый, на краю села, был полон не гулким эхом старых обид, а тихим смехом и серьёзными разговорами.

Иван работал с удвоенным рвением, его столярные изделия — прочные лавки, резные наличники — стали пользоваться спросом.

Ольга вела хозяйство с умной аккуратностью, а по вечерам, в той самой тетради, учила грамоте нескольких деревенских ребятишек.

Но тень прошлого иногда набегала и сюда.

Как-то раз за ужином Ольга, глядя на спокойное, повзрослевшее лицо мужа, спросила:

— Ваня, а ты не боишься? Что наша история… наша любовь… может повторить что-то из того, что было в твоём доме?

Он положил ложку, взял её руку. Его голубые глаза были серьёзны.

— Нет.

Потому что мы с тобой всё говорим. И мы строим не на молчании, как они.

А на словах. Даже на тихих. И дети наши… они будут знать, откуда они, и что мы выбрали друг друга. Сознательно.

Они лежали потом в темноте, прислушиваясь к скрипу половиц и далёкому вою ветра в трубе

. Их любовь была тёплой, ясной, как летнее озеро.

Но иногда Ивану снился лес, и в нём — зелёные глаза брата, смотрящие из чащи не с упрёком, а с каким-то всепонимающим спокойствием.

И он просыпался с чувством, что какая-то часть его сердца навсегда осталась в той тайге, с тем одиночеством, которое брат избрал своей судьбой.

Встреча с Тарасом произошла неожиданно.

Степан, проверяя совместные с Ульяной угодья (они, соблюдая нейтралитет, стали промышлять на смежных территориях), наткнулся на свежий след — не звериный, не её. Крупный, уверенный отпечаток мужских лыж.

Он нагнал отца у Кедрового Увала. Тарас стоял, осматривая местность, и рядом с ним, как всегда, был Мирон.

— Отец.

Тарас кивнул, окинув его быстрым взглядом.

— Живёшь. Не один, слышу.

Степан нахмурился. Лесные слухи распространялись быстрее ветра.

— С соседом. По делу.

В этот момент из-за сосны появилась Ульяна с пустой котомкой за плечами.

Увидев незнакомцев, она насторожилась, но, заметив Степана, подошла ближе.

Её взгляд встретился с взглядом Тараса.

Молчание было долгим и многоговорящим.

Тарас, не меняясь в лице, изучал её: задубевшую на ветру кожу, спокойные, тёмные глаза, уверенную посадку головы.

Потом он перевёл взгляд на сына и едва заметно кивнул, будто ставя какую-то внутреннюю галочку.

— Ульяна, — представилась она просто.

— Тарас, — ответил он. — А это Мирон.

Они простояли так минуту, четверо людей в бескрайнем лесу, связанные невидимыми нитями одиночества и промысла.

Потом Тарас сказал, обращаясь уже к обоим:

— На Чёртовом пальце соболь жирует. Шерсть лоснится. Но тропа опасная, каменная осыпь. Двоим — сподручнее.

Это был не совет.

Это было благословение. Признание их союза — не личного, а промыслового — и одновременно проверка.

Смогут ли они работать вместе на опасной тропе?

Они кивнули.

Тарас, ничего не добавив, тронулся в путь, уводя Мирона. Обернулся лишь раз:

— Степан. Не теряй бдительности. Ни в промысле, ни в жизни.

И скрылся среди стволов.

Ночь перед выходом на Чёртов палец они решили переждать в избушке Ульяны.

Вьюга, нежданно нагрянувшая с севера, заперла их внутри маленького, тёплого мира.

За стенами выл ветер, сметая позёмку, а внутри пахло хвойным чаем, дымом и притихшим ожиданием.

Они сидели у печи, чистили ружья. Разговор иссяк ещё днём, обсудив все детали завтрашнего похода.

Тишина стала густой, звонкой, наполненной невысказанным. Степан чувствовал её взгляд на себе — не изучающий, а какой-то голодный.

И в себе самом обнаруживал странную, забытую тяжесть в низу живота, смутное беспокойство крови.

— Холодно, — вдруг сказала Ульяна, негромко, и это прозвучало не как констатация, а как вопрос.

Он поднял глаза

. В колеблющемся свете лучины её лицо казалось загадочным и бесконечно одиноким.

Он видел в её глазах ту же тоску по теплу, не печному, а человеческому, которую таил и в себе.

Тоску по прикосновению, которое не будет борьбой, по близости без слов, по простому признанию того, что они не просто выживающие твари, а мужчина и женщина в этой ледяной пустоте.

Он не ответил.

Он встал, сделал два шага и опустился перед ней на колени.

Его движения были неторопливыми, как у зверя, подошедшего к водопою.

Она замерла, не отводя взгляда. Он медленно, будто боясь спугнуть, положил свои широкие, шершавые ладони на её щёки. Кожа под пальцами была холодной и удивительно нежной.

Потом он поцеловал её.

Не как тогда Инну, с любопытством и страстью, а глубоко, отчаянно, как тонущий хватается за соломинку.

И она ответила ему с той же яростной, накопленной за годы одиночества жадностью. Её пальцы впились в его волосы, спутались в них.

Они не говорили.

Говорили руки, срывающие грубую одежду, говорили губы, обжигающие кожу на плечах и шее, говорили вздохи, вырывающиеся в полутьме. Это не была любовь в обычном смысле.

Это было слияние двух одиноких стихий. Голод по плоти сливался с голодом по душе, боль от старых ран — с исцеляющей силой прикосновения.

Он был нежен, как она когда-то сказала про него чужому, но в этой нежности была мужская сила, уверенная и берущая.

Она была страстна, но в страсти её была мудрость женщины, знающей цену и мигу, и вечности. Они открывали друг друга как новые, неведомые земли, и каждый шаг был и болью, и восторгом.

Когда буря в теле утихла, они лежали, сплетённые в один клубок под овчиной, слушая, как за стенами воет настоящая буря.

Его рука лежала на её талии, её голова — на его груди, и она слышала, как бьётся его сердце — ровно, мощно, как таёжный родник.

— Теперь я твой должник вдвойне, — прошептала она в темноту.

— Не должник, — его голос прозвучал глухо, снизу. — Соратник.

Он сказал это, и в слове этом было больше правды и близости, чем в любых клятвах.

Они были не любовниками, нашедшими друг друга.

Они были двумя изголодавшимися душами, нашедшими в глубине тайги временное, хрупкое, но необходимое пристанище. И за окном, убаюкиваемая ветром, спала тайга, храня их секрет.

А в селе, в тёплой постели, Иван обнимал свою Ольгу, и им снились мирные, светлые сны, не ведая о той дикой, прекрасной и страшной буре страсти, что бушевала в ту же ночь в сердце древнего леса.

После той ночи что-то необратимо изменилось.

Частые встречи Степана и Ульяны перестали быть случайностью или деловой необходимостью.

Теперь они планировались. Не сговариваясь, они начинали неделю на своих заимках, а к середине её пути их лыжни неизменно сходились — у Гремучего ручья, у Чёртового пальца, на нейтральной полосе у Сухого ельника.

Они промышляли вместе, и это было удивительно слаженно: он чуял зверя, она предугадывала его маневр; она ставила капканы с ювелирной хитростью, он обеспечивал прикрытие. Молчаливое понимание стало их языком.

Но дело было не только в промысле. Чувства, прорвавшиеся в них как таёжный родник сквозь лёд, были сложными и ясными одновременно.

Это не была страсть городской Инны, искавшей острых ощущений.

Не была это и светлая, робкая любовь Ванюши и Ольги.

Их чувство было сродни выживанию. Оно росло из общего знания холода, опасности и цены молчания.

Они видели друг друга — без прикрас, со всеми шрамами и суровостью. И в этом прямом, честном взгляде рождалось доверие, крепче любой клятвы.

Однажды Ульяна сильно простудилась после ледяного дождя.

Степан, найдя её в избушке с горящим лбом и беспамятством, не уехал.

Он остался. Две недели он был и сиделкой, и хозяйственником: поил её отварами из своих запасов, менял холодные компрессы, кормил собаку, поддерживал огонь.

Он молча ухаживал за ней, и в его грубых движениях была непривычная, бережная нежность. Когда кризис миновал, и она, ещё слабая, впервые встала с постели, она просто обняла его, прижавшись лбом к его груди.

Ни слова благодарности. Только долгий, глубокий вздох, в котором растворилось всё одиночество прежних лет.

В разгар этой тихой, взаимной притирки пришла посылка из дома.

С очередным обозом. Ванюша писал, что у них с Ольгой будет ребёнок.

Бумага была испещрена аккуратными, радостными буквами. В посылке — детская распашонка, связанная Фаиной, и новый полушубок для Степана от Матрёны.

И записка от Прохора, выведенная неуверенной, старческой рукой: «Шкуры твои лучшие в округе. Не осрами имя». Это было высшее признание.

Степан сидел с этим письмом у костра перед избушкой Ульяны.

Она молча наблюдала за ним, читая по его лицу целую повесть.

— Ты скучаешь по ним, — констатировала она, не как вопрос.

— Частью — да, — честно ответил он. — Но там… там я другой. Там прошлое, как трясина. А здесь… я свой.

— А я? — спросила она прямо, глядя на огонь. — Я здесь — часть твоего «свой»?

Он повернулся к ней. Огонь играл в его зелёных глазах, делая их почти золотыми.

— Ты здесь — самое главное.

Помолчав, он сказал то, что созревало в нём давно:

— Поедем со мной. В село. Хочу, чтобы они тебя увидели. Мать, брат… все.

Ульяна замерла.

Поездка в село, в мир людей, сплетен и сложных отношений, была для неё большим испытанием, чем встреча с волчьей стаей

. Она закрыла глаза на мгновение, будто прислушиваясь к чему-то внутри.

Потом открыла и посмотрела на него своим тёмным, твёрдым взглядом.

— Поедем. Если это твоя воля — значит, и моя дорога туда лежит.

— Там будут смотреть. Спрашивать. Шёпот за спиной.

— Пусть смотрят, — она пожала плечами. — Мы с тобой не от людей бежали, а к себе шли.

А к себе можно и среди людей остаться. Я с тобой. Куда угодно.

В её простых словах была верность и преданность не на показ, а сущностная, как закон тяготения. Она выбирала его мир, со всеми его тенями, потому что в нём нашла свой свет.

Их приезд в село поздней осенью стал событием.

Степан, ещё более широкоплечий и замкнутый в своей таёжной мощи, и рядом — Ульяна, невысокая, крепкая, с лицом, не знавшим косметики и страха, в простой, но чистой дохе.

Они шли по улице к дому Потемкиных, и за ними тянулась тишина, взрываемая потом взрывом пересудов.

В доме их встретили как давно ожидаемое и всё же невероятное чудо.

Фаина, увидев сына живым-здоровым и эту странную, серьёзную женщину рядом, расплакалась, обнимая то одного, то другую.

Матрёна, прищурившись, долго смотрела на Ульяну, а потом кивнула одобрительно — она узнала в ней свою породу, выживальщицу.

Ванюша сиял, хлопал брата по плечу, а Ольга, уже с небольшим животиком, смотрела на Ульяну с добрым, понимающим любопытством.

Но главным было молчание Прохора.

Старик стоял у печи, не двигаясь, и его зелёные глаза, такие же, как у Степана, были прикованы к внуку и к женщине рядом с ним.

В них бушевала буря: гордость, обида, тоска и какое-то новое, щемящее чувство.

За ужином, когда первые неловкие расспросы отзвучали, Степан положил ложку.

Взгляд его обвёл всех собравшихся — мать, бабку, брата, невестку, отца — и остановился на Ульяне.

Потом он сказал громко, чётко, так, чтобы слышали все, включая замершего в углу Прохора:

— Я привёз Ульяну, чтобы вы её знали.

Она — моя воля и моя правда. Таёжная, как и я. И я на ней жениться хочу. С её согласия.

В горнице повисла тишина.

Все взгляды устремились на Ульяну. Она не потупилась.

Подняла голову и посмотрела прямо в глаза Фаине, потом на Степана.

— Согласна, — сказала она просто, и в этом слове была вся мощь её натуры.

И тогда произошло счастье.

Не громкое, не буйное. Глубокое, тихое, как таёжная река подо льдом.

Фаина засветилась изнутри.

Ванюша обнял Ольгу, и они переглянулись с пониманием. Матрёна перекрестилась.

А Прохор… Прохор вдруг отвёл глаза и быстро, судорожно провёл рукавом по лицу.

Когда он снова поднял голову, глаза его были влажными. В них не было слабости. Была огромная, немыслимая радость, смешанная с болью отпущения.

После ужина он подозвал Степана во двор.

Стояли в темноте, под холодными осенними звёздами.

— Парень… — начал Прохор и голос его, всегда такой уверенный, дрогнул.

Он замолчал, сглотнув ком. — Парень… Спасибо, что… что не затерялся.

Что мужиком вырос. Несмотря ни на что. И что… нашёл свою. Крепкую. Как она.

Он протянул Степану свою старческую, трясущуюся, но всё ещё могучую руку.

Степан взял её, почувствовав в этом рукопожатии всю тяжесть, всю боль и всё прощение, на которое был способен этот старик.

— Обещай мне, — хрипло сказал Прохор, сжимая его руку так, что кости хрустнули.

— Обещай, что род наш… твой род теперь… не пресечётся.

Что будет продолжаться. Честно. По любви. Как у тебя с ней.

Степан посмотрел в его мокрые, старые зелёные глаза, в эти зеркала своей собственной, сложной судьбы.

— Обещаю, дед, — сказал он тихо, но так, что каждое слово было как клятва, высеченная в камне.

— Будет продолжаться.

Прохор кивнул, ещё раз сжал его руку и, развернувшись, пошёл в дом, его спина, всегда такая прямая, сейчас казалась сгорбленной, но не от тяжести, а от странного облегчения.

Завершение этой истории не было концом.

Оно было началом нового витка. Степан и Ульяна не остались в селе. Их дом был в тайге.

Но теперь они знали, что за спиной у них есть ещё один дом — тот, где их ждут и понимают. Они уезжали обратно на Осиновый ключ уже вдвоем, как одна сила, одна воля.

А в доме Потемкиных, глядя на удаляющиеся сани, Фаина обняла за плечи Матрёну.

И они стояли так — две женщины, вынесшие на своих плечах весь груз прошлого, и видели, как их мальчики, каждый своим путём, нашли, наконец, и покой, и любовь

. И над селом, над озером, над бескрайней тайгой, куда уезжали сани, повисала первая, пушистая снежинка, знак приближающейся зимы — суровой, чистой и обещающей новую жизнь под своим белым покровом.

История рода Потемкиных, начатая когда-то грехом и молчанием, нашла своё исцеление не в забвении, а в честности, силе и тихой, нерушимой верности тех, кто осмелился искать и находить свою правду.

. Конец.