Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХОЛОДНЫЕ РОСЫ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 6.
Посылка прибыла с первым весенним обозом, пробившимся сквозь ещё рыхлый, но уже предательский мартовский снег.
Старший обозник, заиндевевший, как снеговик, ввалился в избушку на Осиновом ключе и с облегчением сбросил с плеч тяжёлый, обшитый рогожей тюк.
— Тебе, Потемкин. С поклоном от домашних.

РАССКАЗ. ГЛАВА 6.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Посылка прибыла с первым весенним обозом, пробившимся сквозь ещё рыхлый, но уже предательский мартовский снег.

Старший обозник, заиндевевший, как снеговик, ввалился в избушку на Осиновом ключе и с облегчением сбросил с плеч тяжёлый, обшитый рогожей тюк.

— Тебе, Потемкин. С поклоном от домашних.

Степан развязал сыромятный ремень.

Внутри пахло домом: дымом родной печи, хлебной кислинкой, запахом материнских рук. Не было письма. Были вещи, каждая — молчаливый наказ:

· Глиняный горшок, туго завязанный пузырём.

Внутри — чистое, душистое топлёное сало. Работа Матрёны.

На дне — горсть сушёных лесных ягод, припрятанная, будто тайный знак жалости.

· Плетёный лапоть, туго набитый ржаными сухарями.

Твёрдыми, как камень, такими, что не отсыреют и за полгода. Хозяйская забота Фаины.

· Свёрток из грубого холста. В нём — пара шерстяных носков (материнских) и рукавицы из лосиной кожи, подшитые мехом внутрь. Работа Ванюши, чувствовалась его ещё не твёрдая, но старательная стежка.

· Маленькая берестяная туесочка. Открыв, Степан усмехнулся углом рта. Табак. Крепкий, терпкий, «Прохоровский».

И два коробка казённых спичек — роскошь по таёжным меркам. Дар и вызов в одном.

Он расставил всё по полкам, и избушка наполнилась немым присутствием оставшихся.

Он был тронут. И одновременно — отделён этой трогательной заботой ещё на шаг дальше.

Они посылали ему частицу своего мира, а он жил уже в совершенно ином.

Он отломил сухарь, долго жевал его, запивая ледяной водой из ключа, и смотрел, как за окном медленно тает последний фирн, обнажая тёмную, жадную до тепла землю.

Весна в тайге — это не цветение, а пробуждение.

Громкое, мокрое, стремительное. Снег сходил ручьями, оглушая тишину журчанием и капелью.

Реки взламывали лёд с грохотом пушечных залпов.

В воздухе витал сырой, плодородный дух гниющей листвы и молодой хвои.

Степан сменил лыжи на болотные бахилы и вышел на промысел. Теперь объектом была лисица, терявшая свой пушистый зимний наряд, и глухарь на токовищах.

Но главным событием той весны стал медведь.

Степан наткнулся на его след у лесного ельника — глубокий, влажный отпечаток лапы с длинными когтями.

Зверь вышел из берлоги голодный и злой — шатун.

Встреча с ним была делом времени и случая. Она произошла на заре, у той самой полыньи на Осиновом ключе, где Степан брал воду.

Из чащи смородинника, с шумом ломая кусты, вывалилась бурая, лохматая туша.

Медведь остановился, почуял человека. Малые глазки, глубоко утонувшие в шерсти, налились тусклым, но осмысленным светом. Он встал на дыбы, обнажив жёлтые клыки, и издал не рёв, а протяжный, сиплый вздох-предупреждение.

У Степана не было страха.

Был холодный расчёт. Ружьё висело за спиной, доставать его было поздно.

Он медленно, не отрывая взгляда от зверя, попятился к стоящей рядом высокой, сухой лиственнице. Медведь, видя отступление, сделал тяжёлый шаг вперёд, потом ещё один.

Степан, спиной нащупав ствол, начал подниматься, цепляясь за сучья, которые рвали одежду, хрустела кора под ногами.

Медведь подошёл к дереву, обнюхал его, попытался дотянуться. Его дыхание, пахнущее падалью и сыростью, било в лицо Степану. Потом зверь сел на задние лапы, явно решая, что лизаться не стоит, и с тем же равнодушным видом побрёл к полынье, чтобы напиться.

Степан просидел на дереве больше часа, пока медведь не ушёл.

Спустившись, он почувствовал, как дрожат колени — не от страха, а от выброса дикой, животной энергии.

Он не убил медведя. Он увидел его. Понял его намерение, его силу, его право на эту землю.

И тайга в этот миг приняла его окончательно. Не как гостя, а как равного участника этой жестокой и прекрасной игры на выживание.

После этой встречи он отправился к Тарасу.

Шёл не за советом, а за подтверждением.

Избушка отца стояла в глухом распадке, у слияния двух ручьёв. Дым из трубы стелился ровно, что означало — хозяин дома.

Мирон, увидев Степана, молча кивнул .

Тарас вышел на крыльцо, окинул сына оценивающим взглядом.

— Шатуна видел.

Это было не вопрос.

— Видел. На лиственницу залез.

Тарас кивнул, довольный.

— Умно. С шатуном связываться — последнее дело. Он жизнь уже не ценит. Чай, есть?

Они сидели внутри.

Избушка Тараса была устроена с тем же продуманным комфортом.

Аленка молча подала чай и лепёшки, улыбнувшись Степану тёплым, материнским взглядом.

Тарас расспрашивал о промысле, давал советы по настойкам для приманки, показывал, как лучше выделывать лисью шкурку.

— С посылкой от домашних был? — вдруг спросил он, не глядя на сына.

— Был.

— Табак Прохоров прислал?

— Прислал.

Тарас хмыкнул.

— Значит, смирился. Своим способом. Человек он тяжёлый, но прямой. Как топор. Им и рубит.

Перед уходом Тарас вышел проводить его до опушки.

— Ты здесь теперь свой, Степан.

Лес тебя признал. Медведь — последнее испытание. Но помни: одиночество — оно не только снаружи. Оно и внутри копится. Не дай ему съесть себя изнутри. Иногда… к людям выходить надо. Хоть ненадолго.

Степан кивнул, понимая, что это не упрёк, а предостережение опытного волка молодому.

Он шёл обратно к своему ключу, и слова отца отдавались в нём эхом. Он чувствовал себя сильным, уверенным, своим. Но в этой полноте таилась и новая, едва уловимая пустота.

Тем временем в селе весна будила иные чувства.

Ванюша, разбирая в амбаре старые вещи, наткнулся на детский лук — их общий, с братом.

Он взял его в руки, и вдруг, неожиданно для себя, сжал так, что пальцы побелели.

Тоска нахлынула острой, физической волной. Не по помощи или совету, а по самому присутствию.

По тому молчаливому пониманию, которое было между ними без слов. По чувству, что за спиной есть скала, на которую можно опереться.

— Степ… — прошептал он в пустой амбар, и голос его дрогнул.

Слёзы, жгучие и стыдные, выступили на глазах. Он смахнул их грубым рукавом, злясь на свою слабость, но она не уходила.

Он был главой теперь, опорой для матери, учеником для Прохора, надеждой для Ольги. А сам в эту минуту чувствовал себя осиротевшим мальчишкой.

Ольга, найдя его позже с красными глазами у озера, не стала расспрашивать.

Она села рядом, взяла его руку в свои тонкие, прохладные пальцы.

— Скучаешь.

— Да, — честно выдохнул он.

— Он сильный. Выживет.

— Я знаю. Я не о том… — он замолчал, подбирая слова. — Я о том, что он свободен. А я… Я здесь. Со всеми нашими историями, с этим домом… И хочу того же, что и все: семью, детей, покой. А это… это будто клетка после его воли.

Ольга посмотрела на него, и в её глазах, за стёклами очков, была не жалость, а твёрдость.

— Твоя воля, Ваня, не в том, чтобы уйти. А в том, чтобы здесь всё устроить. По-своему. Чисто. Мы построим свой дом. Не на костях, а на любви. И дети наши будут знать одну правду — что родились в любви. Разве это не свобода?

Её слова, тихие и уверенные, стали для него якорем.

Он обнял её, прижавшись лицом к её плечу, и впервые позволил себе выплакать всё — и тоску, и страх, и надежду.

А она гладила его по волосам, глядя на озеро, и думала о том, какую крепость из тихой любви можно возвести на месте старой, пропитанной горем твердыни.

Вечером того же дня Фаина и Матрёна сидели на завалинке, греясь под последними лучами солнца.

Воздух пах дымом и влажной землёй.

— Ванюша-то наш… совсем мужчиной становится, — тихо сказала Матрёна, наблюдая, как тот с Ольгой возвращаются с озера.

— От горя взрослеют, — ответила Фаина, и в её голосе звучала и гордость, и горечь. — Степан ушёл — Ваня поднялся.

— Мой Тарас ушёл — ты поднялась, — неожиданно сказала Матрёна, и это было высшим признанием.

Она помолчала. — Грехи… они как болезнь. Или убьёт, или иммунитет появится. Кажется, у наших мальчишек иммунитет появляется. Один в лесу очищается. Другой — здесь, любовью.

— А мы с тобой? — спросила Фаина, впервые за много лет глядя прямо в глаза свекрови.

Матрёна долго смотрела на неё, и в её старых, выцветших глазах что-то дрогнуло.

— А мы, девонька… мы просто выжили. И в этом уже победа. И пока они живы — и Степан в тайге, и Ваня здесь, и даже тот, старый грешник, в избе, — наша жизнь имеет смысл.

Мы — корни. Пусть и кривые, зато крепкие. А они… они уже ростки. Им решать, какими деревьями стать.

Они сидели молча, две женщины, пронзённые одной болью и скреплённые одной надеждой.

Над озером поднималась первая вечерняя звезда. Где-то далеко, за тёмной полосой леса, у Осинового ключа, Степан, чистя ружьё, посмотрел на ту же самую звезду.

А в селе Ванюша, держа за руку Ольгу, смотрел, как её свет отражается в тёмной воде, и думал о доме, который они построят.

Жизнь, разделённая расстоянием и выбором, текла двумя руслами, но под одним небом. И в этом был свой, суровый и сложный, порядок.

Золотая осень на Осиновом ключе была не уютной, а торжественной и недолгой.

Таёжные исполины — кедры, пихты, лиственницы — меняли убор на роскошный, но скоротечный: лиственницы горели мягким лимонным золотом, осины пылали кроваво-красными кострами, а вечнозелёные лапы елей казались от этого ещё чернее.

Воздух, прозрачный и холодный, как ключевая вода, звенел от криков улетающих журавлиных стай и сухого шелеста опадающих листьев.

Но эта красота была обманчива. Каждое утро травинки хрустели под ногой от инея, а на болотцах уже вставал первый, хрупкий ледок. Таёжная осень не баловала — она торопила.

Степан подводил итоги своего первого года.

На чердаке избушки, в прохладной тени, аккуратно висели на правилках шкурки: темный, шелковистый соболь; рыжая, с черными «чулками», лисица; несколько горностаев, белых как первый снег, с чёрными кисточками на хвостах; и главная гордость — шкура рыси, пятнистая, пышная, добытая в рискованной, честной схватке у водопоя.

Это был не просто мех. Это был капитал. Опыт, выношенный в холоде и тишине, обменянный на опасность и терпение.

Когда прибыл скупщик — тучный, молчаливый мужик на крепком таёжном коне, — сделка была быстрой.

Скупщик, щупая шкурки привычными, цепкими пальцами, лишь изредка кивал или хмыкал. Цены называл скупые, но честные. Степан не торговался.

Он знал цену и труду, и товару. В конце на столе избушки зазвенели монеты и легла пачка бумажных кредитных билетов — сумма, о которой в селе могли только мечтать за целый год.

Он пересчитал, убрал в мешочек из плотной кожи. Звук металла был твёрдым, весомым, реальным. Первый заработок. Не просто деньги — воплощённая воля.

Часть средств тут же ушла на необходимое:

новый запас дроби, порох, соль, крепкие нитки, железные скобы для ремонта. Но оставшееся он отложил для подарков. Выбор делал тщательно, по-хозяйски:

· Для Фаины — большой пушистый платок из верблюжьей шерсти, цвета тёмной вишни, чтобы отогреть её вечно холодные плечи.

И отдельно — флакон розовой гвоздичной помады в жестяной коробочке, увиденной у скупщика. Невиданная роскошь для сельской женщины.

· Для Матрёны — тёплые валяные валенки на мягкой подошве и коробочку хорошего чая с цветочным ароматом, чтобы пить долгими вечерами.

· Для Ванюши — отличный столярный набор, стамески и резцы в кожаном чехле, о котором тот когда-то мечтал.

И тёплый тельник из овечьей шерсти.

· Для Прохора — новый, острый как бритва охотничий нож в кожаных ножнах с медной застёжкой.

Дар, который тот оценит без слов.

· Для Ольги — скромно, но изящно: шёлковая лента для косы тёмно-синего цвета и тетрадь в коленкоровом переплёте с золотым обрезом — для её стихов или мыслей.

И для всех — большой мешок тайговых гостинцев: кедровых орехов, сушёных ягод, пастилы из диких яблок.

Возвращение в село было похоже на вхождение в другую реальность.

Из мира безмолвного величия и чистых красок — в мир плотного запаха дыма, навоза, людского говора.

Он шёл по знакомой улице, и на него оборачивались. Шёпот бежал впереди: «Потемкин вернулся! Степан! Глядите-ка!»

Дома его встретили молчанием, которое было громче любых криков.

Первой бросилась Фаина.

Она не плакала, а вцепилась в его тулуп, прижалась щекой к груди, словно проверяя, настоящий ли. Пахло от него дымом, хвоей, снегом и свободой.

— Сыночек… — было всё, что она смогла выговорить.

Матрёна стояла на пороге, и по её морщинистому лицу катились редкие, ясные слёзы.

Она перекрестила его.

Ванюша просто сиял, хлопал по плечу, не зная, куда девать радость.

Даже Прохор, увидев нож, молча взял его, взвесил на ладони, кивнул одобрительно и убрал за пазуху. Это было высшее признание.

Вечер был шумным и счастливым.

Зажгли лампу-молнию вместо лучины — неслыханная роскошь!

На столе появились запасы, бережно хранимые для праздника: солонина, солёные грузди, малиновое варенье.

Степан раздавал подарки.

Фаина, накинув платок, гладила его шелковистую бахрому и не могла сдержать улыбки, разглядывая помаду.

Ванюша с благоговением перебирал инструменты. Ольга, покраснев, прижала тетрадь к груди.

Но за общим весельем Степан ловил оттенки.

Он видел, как Ванюша нечаянно касается руки Ольги, как их взгляды встречаются и тут же отскакивают, полные нежных, общих тайн.

Видел, как мать смотрит на них с тихой, светлой грустью и надеждой. Чувствовал, как Прохор, несмотря на подарок, наблюдает за ним из своего угла оценивающе, будто пытаясь понять, насколько его внук-сын теперь чужой.

Перед сном он вышел во двор покурить. За ним вышла Фаина.

— Спасибо, сынок, за гостинцы. Но главный подарок — что жив, здоров.

— А ты, мам, как?

— Живём, — она вздохнула, глядя на тёплый свет в окне, где виднелись силуэты Ванюши и Ольги.

— Ванюша-то наш… с Ольгой, видно, серьёзно. Свадьбу, поди, скоро.

— Это хорошо, — искренне сказал Степан.

— А ты? — она посмотрела на него пристально. — Всё там, один?

— Пока — один. Мне так… спокойнее.

Она кивнула, не упрекая. Поняла. Его путь был выбран.

Неделя пролетела как один день

. Он помогал по хозяйству, учил Ванюшу тонкостям плотницкого дела, которого не знал и сам Прохор, чинил всё, что годами ждало крепких мужских рук.

Но с каждым днём его всё сильнее тянуло обратно.

Шум села, постоянные вопросы, взгляды — всё это давило, как тесная одежда. Он скучал по своему молчанию.

В день отъезда выпал первый снег. Крупный, пушистый, он беззвучно укутывал избы, заборы, чёрную воду озера, превращая мир в чистый, нетронутый лист. Это был знак. Пора.

Прощались уже без слёз, с твёрдым пониманием.

— Навещай, сынок, — сказала Фаина, крепко сжимая его руку.

— Береги себя, брат, — обнял его Ванюша.

Прохор молча пожал ему руку, и в его зелёных глазах, помимо привычной суровости, читалось что-то вроде уважения.

Степан вышел за околицу.

Обернулся один раз. Они стояли у ворот: мать, брат, Ольга. Матрёна махнула ему рукой из окна.

Он поднял руку в ответ и повернулся к лесу. Снег хрустел под ногами, залечивая его следы, стирая границу между мирами.

Возвращение в тайгу было возвращением домой.

Лес встретил его знакомым, целительным безмолвием. Но это безмолвие теперь было обманчивым. Тайга никогда не пустует.

Через несколько дней после возвращения, проверяя дальние силки на зайца, он наткнулся на след.

Не звериный. Человеческий. Небольшой, чёткий отпечаток валенка, а рядом — мелкие, частые следы собачьих лап.

Кто-то был на его территории. Осторожность сменилась настороженностью, а потом — холодной яростью. Это был вызов. Его угодья, его промысел.

Он пошёл по следам.

Они петляли, но явно вели к ключу, к его избушке. Сердце заколотилось не от страха, а от гнева собственника. Он двигался бесшумно, как тень, ружьё наготове.

И увидел её.

У самого ключа, где он брал воду, стояла женщина.

Невысокая, крепко сбитая, в заячьей дохе и малахае, из-под которого выбивались пряди тёмных волос.

В руках — небольшое одноствольное ружьёцо. Рядом, настороженно принюхиваясь, вертелась лайка — маленькая, юркая, с умными глазами.

Женщина наклонилась, зачерпнула воду берестяным ковшом и выпрямилась.

И в этот момент её взгляд встретился со взглядом Степана, вышедшего из-за ствола вековой пихты.

Она не вскрикнула.

Не испугалась. Её рука уверенно легла на приклад ружья, но не подняла его.

Тёмные, широко поставленные глаза изучали его с холодным, безстрашным любопытством.

Лицо было смуглым, обветренным, с высокими скулами и тонким, упрямым ртом.

— Твой ключ? — спросила она. Голос был низковатым, хрипловатым от мороза, но чистым.

— Мой, — отрезал Степан, не двигаясь. — Моя земля. Ты кто?

— Ульяна, — просто представилась она. — С Верхних Заимок. Соболя ищу. След привёл сюда. Не знала, что тут зимовье стоит.

— Теперь знаешь, — его голос звучал как скрежет льда. — Уходи.

Она не смутилась. Окинула взглядом его фигуру, избушку, дымок из трубы.

— Один живёшь?

— Это не твоё дело.

— Одиночество зверя красит, а человека — калечит, — произнесла она, будто цитируя старую пословицу.

Собака рядом тихо зарычала.

— Калечусь я или нет — тебя не касается. Уходи, пока по-хорошему.

Она медленно кивнула, накинула ковш на пояс.

— Уйду. Но запомни, Потемкин (она явно знала, кто он). Тайга — не деревня. Здесь свои законы. И один из них — не гнать того, кто не сделал тебе зла. Особенно если у того патронов меньше.

С этими словами она развернулась и пошла прочь по своему следу, собака за ней.

Степан стоял, сжимая ружьё, пока её фигура не растворилась в белой кулисе леса.

Он вернулся в избушку, но покой был нарушен.

В его одиноком царстве появился другой разум.

Женский. Уверенный. Непрошенный. Он подошёл к окну. Снег шёл ровно, затягивая её следы

. В голове звучали её слова: «Тайга — не деревня. Здесь свои законы». И её имя — Ульяна. Оно висело в морозном воздухе его избушки, как новый, непрошенный и от этого ещё более звучный вызов.

Лес перестал быть абсолютно безмолвным. В нём появился другой голос. И Степан, прислушиваясь к завыванию ветра в трубе, впервые за долгое время почувствовал не просто уединение, а одиночество, которое кто-то посмел заметить и назвать.

Встреча с Ульяной оставила в душе Степана не злость, а холодное, настороженное любопытство.

Его владения были нарушены, и это било по главному таёжному закону — неприкосновенности границ.

Он знал, что она вернётся.

След её валенка, чужой и наглый, вёл вглубь его угодий, к лучшим соболиным тропам у Чёрных скал.

Он пошёл по нему, не как хозяин, а как тень, движимая чувством справедливости, отлитой в ледяную форму.

Он нашёл её через два дня.

Она сидела на склоне, у подножия огромного, замшелого валуна, и спокойно ела что-то из берестяного туеска.

Её собака, та самая лайка, первая почуяла его — насторожилась, но не залаяла, лишь тихо заурчала. Ульяна подняла голову. Увидев его, не испугалась.

— Иду на попятную? — спросила она, и в голосе прозвучала не насмешка.

— Мои угодья, — сказал Степан, останавливаясь в пяти шагах. — Ты ставишь кулёмки на моих тропах.

— Тайга ничья. Пока не занята.

— Занята. Мной.

Он подошёл ближе.

Его взгляд упал на три примитивно сработанные, но хитро поставленные кулёмки у корней кедра. В одной уже был мелкий, тёмный соболь.

Его соболь. Ярость, холодная и тихая, поднялась в нём. Он не стал кричать. Он действовал. Одним резким движением он выбросил из кулёмки тушку зверька, разломал саму ловушку о камень, затем методично, не глядя на Ульяну, раздавил ногой две другие.

— Это мой промысел. Ты крадёшь.

Ульяна встала.

Её лицо застыло. В глазах вспыхнул огонь, но не страха, а гнева равного.

— Ты сломал мои снасти.

— А ты нарушила закон. Чужой промысел не трогают. Особенно женщина.

— Закон? — она закинула голову, и тёмные пряди выбились из-под малахая. — Твой закон, хозяин? А по какому праву?

— По праву первого. По праву года, прожитого здесь. По праву силы.

Он сделал шаг вперёд.

Она не отступила. Они стояли друг против друга, два силуэта на фоне бескрайней, белой пустоты.

Он был выше, мощнее. Она — упругая, как молодая лиственница, и не менее опасная в своей неуступчивости.

— Что же, силой теперь будешь женщину карать? — бросила она вызов.

— Нет, — ответил он, и его зелёные глаза сузились.

— Силой я выдворю тебя за рубеж своих угодий. А кара будет другая. Ты останешься без добычи.

Все твои снасти, которые найду, буду ломать. Каждый след твой — засыпать. Будешь ходить по моей тайге как по пустыне. Пока не поймёшь. Или не уйдёшь.

Это был не просто спор. Это был приговор, вынесенный по всем неписаным правилам лесных людей.

Он не тронул её, не оскорбил. Он лишил её права охоты на своей земле — самое страшное наказание для промысловика.

Ульяна молчала, сжав кулаки. Она поняла. Слова не были пустой угрозой. Он был из тех, кто делает.

— Жестоко, — прошипела она.

— Справедливо, — холодно парировал он. — Тайга справедливости не терпит. Только закон.

Он повернулся и ушёл, оставив её одну среди разломанных деревяшек и белого безмолвия. Его справедливость была беззвучной, беспощадной и абсолютной, как мороз.

Тем временем в селе пахло мёдом, тёплым хлебом и радостью.

Ванюша и Ольга играли свадьбу. Дом Потемкиных, несмотря на внутренние трещины, расцвёл. Фаина, с блестящими глазами, суетилась, принимая гостей.

Даже Матрёна надела чистую, праздничную понёву. Прохор, в вышитой рубахе, сидел в красном углу, принимая поклоны, и его суровое лицо временами озарялось чем-то вроде умиротворения. Ванюша сиял, глядя на свою Ольгу в простом, но белом платье.

Были и песни, и пляс, и слёзы счастья. Но над всем этим весельем витала одна, невысказанная мысль. Его не было. Самый главный свидетель, защитник, брат.

Его отсутствие было тихой, чёрной дырой в центре праздника. Ванюша, поднимая чарку, глядел на пустое место рядом с собой и мысленно чокался с тем, зелёноглазым призраком из тайги.

Тарас с семьёй на свадьбу не приехал.

Он стоял в это время на пороге своей избушки в глухом распадке и смотрел, как Мирон учится ставить силки на белку.

Мальчик был сосредоточен, точён в движениях — вся копия отца. Рядом, у костра, Аленка шила рукавицу.

Мир и покой, добытые ценою отречения. Тарас знал про свадьбу сына. И знал, что другой его сын, Степан, тоже не будет там.

Два его мальчика, такие разные, шли своими путями, и оба эти пути вели прочь от общего очага.

В его серых, как таёжный камень, глазах не было печали. Была глубокая, тяжёлая ясность. Он принял этот распад как закон природы — река разделяется на рукава, и каждый несёт свои воды.

В доме Потемкиных, когда гости разошлись и молодые ушли в свою светёлку, Прохор подошёл к заиндевевшему окну.

Он смотрел на тёмное поле, на синюю полоску леса на горизонте.

В его зелёных глазах, отражавших пламя догорающей свечи, плескалась не знакомая злость, а старая, выстраданная тоска.

Тоска по тому, кого он считал своим настоящим продолжением.

Он выковал из Степана силу, но не смог удержать её рядом. Его царство оставалось, но трон наследника пустовал.

Он положил ладонь на холодное стекло, будто пытаясь коснуться той далёкой, непокорной тайги, и тяжко вздохнул. Звук был похож на стон старого медведя, который больше не царь в лесу.

А в тайге назревала буря.

Степан, твёрдый в своём решении, продолжал стеречь границы. Он нашёл и разорил ещё несколько ульяниных потасков.

Но однажды, обходя дальние рубежи у Гремучего ручья, он услышал то, отчего кровь стынет в жилах даже у бывалого промысловика.

Волчий вой. Не одиночный, не далёкий. Близкий, переходящий в рык, и — отчаянный, яростный лай собаки. Он бросился на звук.

Картина, открывшаяся ему на опушке редкого березняка, была сущей преисподней.

Ульяна, прислонившись спиной к толстой берёзе, отбивалась топором от трёх серых теней.

Четвёртый волк, окровавленный, уже лежал в стороне.

Её маленькая лайка, окровавленная, с порванным ухом, металась у её ног, отвлекая на себя атаки.

Но силы были слишком неравны. Один из волков, самый крупный, уже подбирался сбоку для решающего броска.

Степан не думал.

Он действовал. Ружьё — на изготовку. Выстрел грохнул, разнеся тишину. Пуля ударила в снег перед самым мордой вожака, подняв фонтан искр и снежной пыли.

Зверь отпрянул. В этот миг Степан, отбросив ружьё, выхватил свой длинный таёжный нож и с рыком, нечеловеческим, бросился вперёду, становясь между Ульяной и стаей.

Его появление, его ярость, запах человека, готового на смерть, сделали своё дело.

Волки, увидев нового, куда более опасного противника, отступили на несколько шагов, зарычав, но уже без прежней уверенности.

Степан стоял, широко расставив ноги, нож в одной руке, в другой — подобранная на бегу толстая суковатая дубина.

Его глаза горели тем самым зелёным адским огнём, который видели когда-то деревенские парни. Он был не человеком в этот миг.

Он был воплощённой местью леса, его гневом и его защитой.

— УБИРАЙСЯ! — проревел он хриплым голосом, и эхо понесло этот крик по всему распадку.

Стая дрогнула.

Вожак, ещё раз оскалившись, нехотя развернулся и скрылся в сумерках леса. За ним, фантомами, растворились остальные.

Наступила тишина, звонкая от адреналина.

Степан тяжело дышал, пар вырывался из его рта клубами.

Он медленно повернулся к Ульяне. Она всё ещё стояла, прислонившись к дереву, топор в её руке дрожал. Лицо было белым, в глазах — не страх, а шок и невероятное, дикое облегчение.

На её дохе зияли кровавые прорехи от волчьих клыков.

— Ты… — начала она и не закончила.

Степан, не говоря ни слова, шагнул к ней, грубо схватил за руку выше локтя.

— Идём. Пока не вернулись.

Он почти потащил её за собой, подхватив на ходу своё ружьё.

Она не сопротивлялась. Шла, спотыкаясь, прижимая к груди свою хромающую, скулящую собаку.

Он вёл её не на свою заимку, а к ближайшему зимовью — полуразваленной времянке в полуверсте

. Затолкал внутрь, быстро, сноровисто развёл в старой печурке огонь из заранее припасённой там лучины. Только когда пламя уверенно запылало, осветив её бледное, перемазанное сажей и кровью лицо, он выдохнул и отшатнулся к стене.

Молчание длилось долго. Прерывалось только треском огня и тяжёлым дыханием.

— Почему? — наконец тихо спросила Ульяна, глядя на него сквозь дрожащий воздух над пламенем.

— Я же… я твой враг по твоим же законам.

Степан не сразу ответил. Он смотрел на огонь.

— Волк, напавший на человека в моих угодьях, — это уже не зверь. Это беда. А беду прогоняют сообща, — его голос был хриплым от напряжения.

— И потом… ты дралась. Не сдалась. Это… уважения достойно.

Он поднял на неё взгляд.

В его зелёных глазах не было ни прежней холодной ненависти, ни снисхождения. Было усталое признание. Признание в ней равной. Таёжницы. Такой же, как он, жертвы и хозяйки этой беспощадной красоты.

Ульяна медленно кивнула.

Потом склонилась над своей собакой, начала осматривать раны. Слёз не было. Была та же сосредоточенная, практичная нежность, с какой он когда-то обрабатывал свою первую добычу.

— Спасибо, Потемкин, — сказала она, не глядя на него. — Долг отдам. Всем, чем смогу.

Он ничего не ответил.

Просто сидел, слушая, как воет вдалеке ветер, поднимая позёмку, и как тихо поскуливает у огня пёс. Границы были нарушены снова.

Но на этот раз — не злой волей, а волей самой тайги, столкнувшей их лицом к лицу со смертью.

И в этом новом, хрупком и молчаливом перемирии рождалось что-то неведомое. Что-то сильнее старых законов и гордого одиночества.

. Продолжение следует...

Глава 7