Я держался за дачу, как за спасательный круг, хотя сам туда почти не ездил. Смешно: живу в душной квартире в старой пятиэтажке, просыпаюсь затемно, возвращаюсь затемно, а в голове всё время стоит тот дом за рекой, с облупленной верандой, материнскими занавесками в ромашку и скрипучей калиткой. Последний уголок, где ещё пахнет родителями, а не чужими пакетами с продуктами и линолеумом из ближайшего магазина.
Дача была как тайный запас достоинства. Пока она есть, я как будто не совсем растворился в этой бесконечной гонке: работа, дорога, усталость. В кармане вечно не густо, в бумагах на столе — неоплаченные счета, в телефоне — напоминания, на которые уже не хватает сил. А там — деревянный дом, старый сад, немного ржавый, но всё равно свой мир.
Телефон зазвонил поздним вечером. Я только сел на кухне, разогрел суп из пакета, поставил тарелку на стол и уставился в пустоту.
— Алло, брат, — в трубке захохотал знакомый голос. — Ты не спишь ещё, трудяга?
Я уже по этому «трудяга» понял, что звонок не просто так. Славка всегда начинал с шуток, когда ему что‑то было нужно.
— Да куда я денусь, — сказал я. — Что случилось?
Он перевёл дыхание, и где‑то на фоне сразу зашуршали детские голоса, тонкий плач, потом чей‑то усталый женский шёпот, явно его жены.
— Да не переживай ты, ничего страшного, — начал он. — Я быстро. Слушай, тут такое дело… Ты же сам говорил, что на дачу почти не ездишь?
Я промолчал. Каждое такое «сам говорил» в его устах означало, что дальше будет что‑то, от чего захочется выключить телефон.
— Ну… бывает редко, — осторожно ответил я.
— Вот, вот, — обрадовался он. — А дом стоит. Простаивает. А мы тут… Ну, короче. Нам сейчас очень тяжело. С квартирой все сложно, с деньгами тоже. Дети растут, тесно, хозяйка давит… В общем, мы решили: раз уж дача пустует, мы с детьми заедем туда пожить. Ну… годика на три–пять, пока свои вопросы не решим. Воздух свежий, детям хорошо. Ты же не против?
Сказал он это так, будто уже грузит в машину коробки. Будто это не просьба, а уведомление. Будто я уже согласился, только забыл произнести это вслух.
Я попытался пошутить:
— Ты, главное, полвека там не задерживайся, подумают ещё, что это твой дом.
Он засмеялся, но быстро перешёл на тот самый голос, от которого у меня всегда поднималось давление: мягкий, виноватый, с едва заметной жалобой.
— Ну что ты начинаешь? Мы же родные. Дом‑то всё равно пустой. Ты сам говоришь: работа, дела, тебе не до огорода…
Сзади кто‑то из детей крикнул: «Пап, я хочу на дачу! Там речка?» Жена Славки что‑то устало прошептала, он буркнул ей в сторону: «Секунду, я говорю», — и снова в трубку, уже тише:
— Слушай, ну серьёзно. Нам это сейчас как спасение. Мы там всё приберём, покрасим. Тебе только плюс. Ты ж знаешь, я не чужой. Неужели жалко?
Меня передёрнуло от этого «жалко». Как будто я жадина, который жмет лишнюю рубаху.
— Я… мне надо подумать, — выдавил я, чувствуя, как внутри нарастает глухая злость. Не на него даже. На себя. На то, что опять не могу сказать простое «нет».
— Чего тут думать? — он уже начинал поднажимать, но всё ещё мягко. — Ты же всегда выручал. Ладно, — вздохнул. — Подумай. Только ты, если можно, до конца недели реши. Нам уже съезжать надо.
Я отключился и ещё долго сидел в темноте, не замечая, что суп остыл.
В голове одна за другой пошли картины. Славка молодой, в кожаной куртке, занимает у родителей «до зарплаты» и исчезает на полгода. Мать, которая шепчет: «Ну что делать, жалко парня…» Отец, молча пересчитывающий смятые купюры за кухонным столом. Я тогда уже таскал на себе и себя, и их: подработки, вечные просьбы помочь, решить, съездить.
А дача всегда была особняком. Отец ездил туда каждый выходной, даже когда силы кончались. С грубыми, потрескавшимися руками, в старой рубахе, он копался в грядках и повторял одну и ту же фразу:
— Дом нельзя отдавать. Это твоя крепость. Если что — сюда всегда можно вернуться.
Мать подхватывала:
— Запомни, сынок: пока есть свой угол, ты не пропал.
Утром, почти не раздумывая, я сел в свою видавшую виды машину и поехал на дачу. Дорога знакомая до боли: обочины, забитые ларьками, заправки, серые поля. Чем ближе к реке, тем воздух становился чище, прохладнее. Я опустил стекло, в нос ударил запах мокрой земли и листвы.
Калитка скрипнула, как всегда. В саду всё заросло: трава по колено, яблони обросли дикой порослью, с крыши свисал оторвавшийся кусок жести. Я ходил по участку, трогал ладонью обшарпанный стол на веранде, шершавый ствол старой груши. Словно проверял, всё ли ещё моё.
Внутри пахло пылью и прошлым летом. На стене висели родительские фотографии. Мать с руками в муке, отец с ведром воды у колодца. Я вдруг ясно услышал её голос: «Дом нельзя отдавать…» И стало трудно дышать.
По пути назад телефон начал вибрировать почти непрерывно. Письма, голосовые сообщения. Сначала Славка говорил мягко, почти ласково:
«Брат, я понимаю, тебе нелегко. Но подумай о детях. Они задыхаются в этой съёмной комнате. Там же воздух, сад, всё лучше, чем у какой‑то чужой тётки под носом. Мы всё сохраним, честно».
Потом тон менялся. Появлялась обида:
«Я, значит, тебе не чужой, а ты мне дачу жалеешь… Ты же там почти не бываешь. Зато у нас настоящая беда».
Потом начинались тонкие уколы:
«Ну серьёзно, пустой дом — это же грех. Ты что, хочешь, чтобы он окончательно развалился? Мы хотя бы за ним смотреть будем. Ты подумай головой».
К вечеру он уже написал матери. И вот уже она, старенькая, дрожащим голосом по телефону:
— Сынок, ну что тебе, жалко? Они же с детьми. Ты всё равно один. Тебе что, трудно?
Мне хотелось заорать, что трудно не это, а то, что меня опять ставят перед фактом, как безотказного. Но я только выдохнул:
— Мам, мне нужно время.
Через день мы все собрались за большим столом в маминой квартире. Родственники, как на праздник: тарелки с салатами, компот в трёхлитровой банке, запах отваренного мяса. Славка сел напротив меня, демонстративно прижав к себе дочь. Девочка зевала и терла глаза кулачками.
Разговор начался сам собой. Сначала в общих словах, потом всё прямее. Тётка Марина вздохнула:
— Ну правда, дом пустой. Младшей семье сейчас тяжело. Что вы устроили?
Дядя Фёдор покачал головой:
— Славка, извини, конечно, но ты и так всем должен. Сначала верни, что брал, потом проси ещё.
— Я не прошу денег, — обиделся Славка. — Я прошу крышу над головой детям. Это разве много?
Голоса нарастали, кто‑то заступался за него, кто‑то кивал на меня: «Ну скажи уже что‑нибудь». И всё это под общее, тяжелое, почти уничижительное:
— Ну что тебе, жалко, что ли?
Я сидел, словно прижатый к стене. В груди стучало, ладони вспотели. Мне казалось, я сейчас встану и скажу: «Нет. Это мой дом. И точка». Но во рту пересохло.
И вдруг слова сами сорвались, чужие, ненавистные:
— Я… подумаю. Но это мой дом, и правила там будут моими.
За столом повисла пауза. Потом Славка улыбнулся так, словно уже победил:
— Да конечно, брат. Кто спорит, твой дом. Мы всё по твоим правилам. Я тогда потихоньку начну вещи свозить, ладно? Чтоб не в один день.
Кто‑то обрадованно загомонил, мама перекрестилась, тётка Марина зацокала языком: «Вот и молодец, так по‑семейному». А я сидел и чувствовал, как будто невидимую черту внутри меня только что сдвинули ногой, не спрашивая.
Ночью я ехал по пустынной дороге, фары выхватывали из темноты редкие знаки и обочину. Руки лежали на руле, но я почти не помнил, как веду машину. В голове стучала одна мысль: я только что сам впустил осаду в свой последний дом. И кто знает, хватит ли у меня сил когда‑нибудь сказать не «подумай», а простое, твёрдое «нет».
Славка въехал, как и обещал, «потихоньку». Сначала просто привёз пару сумок. Потом матрас, детские стульчики, пару коробок. Через неделю я приехал на дачу — и не узнал её.
Во дворе, возле старой яблони, была вбитая в землю цепь, на ней скучала лохматая собака, которой тут точно не радовались бы ни отец, ни мать. У забора уже торчал каркас какого‑то кривого сарая из разнокалиберных досок. На крыльце — разбросанные детские ботинки, пластиковые машинки, в коридоре — коляска, заслонившая проход.
На двери появился новый блестящий замок.
— Это чтоб дети не выбежали, — как ни в чём не бывало объяснил Славка, гремя связкой ключей. — Ты не переживай, у тебя свой будет. Вот, держи.
Ключ холодно лег в ладонь, как чужая монета. Я прошёл в дом и остановился. Мамино кресло стояло не у окна, а в углу, где всегда было темно. На стене исчез один из старых ковров — его сняли, «чтоб не пылился». На кухне вместо скатерти — клеёнка с яркими мультяшными зайцами.
— Ты не против, я тут чуть‑чуть под себя? — спросил он, уже не ожидая ответа. — Всё же теперь жить, а не на выходные приезжать.
Первое время я и правда ездил только по выходным. Приезжал — и каждый раз что‑то оказывалось уже сделано. Без меня, без разговора.
В одно утро я увидел пеньки вместо двух старых яблонь, которые отец растил ещё с юности.
— Они же гнили, — легко сказал Славка, жуя. — И солнцу мешали. Я детям площадку там хочу. Ты же за безопасность?
В другую поездку я не нашёл в кладовке ни маминого сундука, ни старых отцовских инструментов.
— Мы вывезли это в город, — отмахнулся брат. — Зачем добру пропадать? Тётка Марина сказала, что разберёт, что кому.
Каждый раз — уже свершившийся факт. Как маленькие, но точные удары по какому‑то внутреннему каркасу. Я пытался не взрываться, говорить спокойно, но к концу каждого дня у меня дрожали руки.
Про то, что половину дома он стал сдавать знакомым «на лето», я узнал случайно. Позвонила соседка:
— Слушай, у тебя там новые отдыхающие веселятся, машину мне проезд перекрыли. Славка сказал, вы с ним так договорились…
Внутри словно что‑то щёлкнуло. Я сел в машину и поехал, не предупредив никого.
Был жаркий день. Ещё на подъезде я услышал гул голосов и музыку, выбивающуюся в окно. Во дворе стояли чужие машины, между ними тянулась верёвка с мокрыми полотенцами. На мангале шипело мясо, в воздухе висел тяжёлый запах приправ. По дорожке бегали чужие дети, кто‑то громко смеялся на веранде.
Я поднялся на крыльцо и толкнул дверь. В моём доме, в проходе, стояла компания незнакомых людей в ярких шортах и майках, кто‑то с тарелкой в руке, кто‑то в тапочках поверх носков. Они смотрели на меня с любопытством, как на забежавшего не туда соседа.
— А, вот и наш строгий собственник, — раздался голос Славки. Он вышел из кухни с подносом, ухмыльнулся. — Знакомьтесь, это брат. Не обращайте внимания, он у нас сам по себе.
Кто‑то неуверенно поздоровался. Я чувствовал, как у меня пульс стучит в висках.
— Что здесь происходит? — спросил я, стараясь держать голос ровным.
— А что такого? — Славка вытянулся, будто ждал этого. — Люди отдыхать приехали. Мы же не бесплатно живём. Надо как‑то расходы закрывать. Ты же сам не тянешь, всё на мне.
Он говорил нарочито громко, чтобы все слышали.
— Ты хоть спросить мог? — выдавил я. — Это мой дом.
— Да что ты заладил — «мой, мой», — усмехнулся он. — У тебя нет семьи, тебе эта дача как склад. А мы дети, школа рядом, воздух. Мы этот дом спасли, когда он уже разваливался. Или ты хотел, чтобы он сгнил, пока ты там в городе по своим делам?
Кто‑то из гостей неловко кашлянул, кто‑то отвёл глаза. Мне хотелось крикнуть, выгнать всех немедленно. Я почувствовал, как слова уже рвутся:
— Сейчас же все уйдут. Это моя земля, мой дом, я имею полное право…
И тут за спиной Славки показались двое — мои племянники. Девочка прижалась к косяку, глядя на меня круглыми глазами. Мальчишка мял в руках машинку, явно не понимая, что происходит, но уже напуганный громкими голосами.
— Дядя, мы что, уезжаем? — тихо спросила девочка.
Эти несколько слов, тоненьких, как нитка, прорезали всю мою ярость. Я вдруг ясно увидел: если я сейчас сорвусь, кричать буду по сути на них. Для Славки это будет очередной повод развести руками: «Видите, какой он». А детям достанется страх и ощущение, что дом — это место, откуда гонят.
Я сжал зубы так, что заболела челюсть.
— Мы с тобой потом поговорим, — сказал я брату. — Без зрителей.
Он победно пожал плечами:
— Да пожалуйста. Только им не мешай отдыхать. Люди деньги заплатили.
Вечером, уже в городе, я впервые за долгое время не стал ни с кем советоваться. Просто записал на листке: «Хочу закончить эту историю законным способом». На следующий день нашёл юриста, потом ещё одного, чтобы услышать разные мнения. Мы подняли все документы на дом, привели в порядок бумаги, которые отец годами откладывал «на потом».
Я составил письмо Славке. Не сообщение в переписке, не голосовую просьбу, а настоящее, на бумаге. Срок выезда, перечисление моих прав, напоминание, что я готов помочь найти дешёвое жильё поближе к их району, что, если получится продать старую родительскую машину, я отдам ему часть суммы. Но дом — мой. И жить там он больше не будет.
Ответ был не сразу. Сначала — молчание. Потом — громкие рассказы по родне: «Он выгоняет нас на улицу с детьми». Звонки от тёток, вздохи: «Ну как ты можешь с братом так, он же не чужой». Старая знакомая мамы по телефону вспоминала, как я маленьким сидел с температурой, а Славка носил мне воду, и всё это подавалось как доказательство того, что я теперь обязан ему домом.
Мы почти перестали разговаривать. Если и перезванивались, то обменивались холодными фразами, словно чужие люди в очереди. В каждом слове чувствовался скрытый укол: «Мама бы не одобрила», «Отца вспомни», «Ты всегда думал только о себе».
Срок, указанный в письме, подошёл незаметно. В назначенный день я поехал на дачу не один. Со мной был участковый и судебный пристав. Не потому что я хотел зрелища, а чтобы у меня наконец появились свидетели того, что я не чудовище, а просто человек, защищающий своё.
Дорога казалась бесконечной. Серое небо, редкие машины навстречу. Я прокручивал в голове десятки сценариев — до истерики, до драки, до того, как дети плачут на моём крыльце. Но у ворот нас встретила тишина.
Форточки были открыты, но из дома не доносилось ни звука. Во дворе валялись обрывки верёвки, на которой когда‑то сушили бельё. Пёсей цепи тоже не было.
На веранде, на старом стуле, сидел Славка. Один. Без привычной ухмылки. Взгляд потухший, под глазами тени.
— Они вчера ночью уехали, — сказал он, не поднимая глаз. — Я не хотел твоего парада с участковым и прочим. Не смог им этого устроить.
— Где они теперь? — спросил я.
— Не твоё дело, — резко ответил он и тут же выдохнул. — Раз ты так захотел — живи с этим.
Он встал, прошёл мимо нас, пахнул табачным дымом и каким‑то чужим, горьким потом. У ворот обернулся:
— Знаешь, что она сказала? — кивнул он в сторону дома. — Что ты выбрал дом вместо семьи.
После его ухода мы обошли всё формально, как полагалось. Пристав что‑то записывал, участковый делал вид, что внимательно осматривает окна. А я просто видел руины.
Кухня была заставлена пустыми банками, в раковине — засохшая пена от моющего средства. В зале вместо маминого ковра — вытоптанный след мебели. В детской, которую они устроили в бывшей папиной комнате, валялись сломанные игрушки, одинокий носок с зайчиками. На подоконнике — аккуратный рисунок: дом, солнце, двое детей и надпись кривыми буквами: «У дяди на даче».
Записка лежала на кухонном столе. Пожелтевший блокнотный лист в клетку, неровный почерк Славки: «Ты выбрал дом вместо семьи». Никакого «прости», никакого «спасибо». Только эта фраза, как приговор.
Ночью я не уехал. Остался в пустом, остывшем доме. Долго ходил по комнатам, включал и выключал свет, открывал шкафы, как будто надеясь найти что‑то, что всё объяснит. В старом серванте, за стеклом, наткнулся на коробку с документами. Среди них — письмо матери, сложенное вчетверо.
«Если когда‑нибудь дом станет причиной ссор, — писала она своим неровным почерком, — не позволяйте ему разлучить вас. Дом — это стены, а вы — кровь. Не делайте из него оружие».
Я сел прямо на пол и долго сидел, прижав это письмо к груди. Хотелось то ли плакать, то ли смеяться от бессилия: именно за то, чтобы дом не стал оружием, я и начал эту войну. Но в итоге всё равно вышло, как она боялась.
Я не продал дачу. Не смог. Но и превратить её снова в склад памяти уже не хотел. С весны начал понемногу приводить её в порядок. Сам, без родственников и громких обещаний.
Чистил сарай, выносил сломанные стулья, перебирал гвозди в старых банках. Обрезал оставшиеся яблони, посадил вдоль забора новые саженцы. Руки пахли землёй и известкой, рубашка прилипала к спине, но в этом был какой‑то странный, тихий смысл: я наконец делал для себя, а не для чьего‑то одобрения.
Дача стала не местом семейных манипуляций, а убежищем. Я приезжал туда работать, думать, просто молчать. Иногда звал друзей с детьми — заранее, по договорённости. Мы вместе красили лавку, чинили старый колодец, жарили овощи на решётке. И когда кто‑то спрашивал: «Можно мы приедем ещё?» — я впервые в жизни чувствовал: да, это мой выбор, моё «да», а значит, и моё «нет» тоже имеет право быть.
Со Славкой мы виделись редко. На маминых днях рождения, на поминках отца. Переключали разговор на погоду, здоровье, цены. Между нами висел тот самый листок с его фразой, хотя вслух мы её больше не повторяли.
Прошло несколько лет. Однажды в тёплый весенний день я, как обычно, был на даче — подбивал штакетины на старом заборе. Ветер шуршал в прошлогодней траве, вдалеке лаяла чья‑то собака. Вдруг у ворот послышался скрип. Я поднял голову и увидел его.
Он стоял, ссутулившись, без привычной широкой походки. Лицо постарело, волосы поредели. В руках — пакет с какими‑то инструментами.
— Без приглашения, — тихо сказал он, будто оправдываясь. — Я… проезжал мимо.
Мы молчали несколько ударов сердца. Потом он кивнул на забор:
— Одному тяжело. Давай я… помогу доски подтянуть. А то всё наперекос.
Это было не извинение и не просьба «вернуть всё, как было». Это было простое признание: да, это твой забор, твой дом. Но я могу подержать доску, если захочешь.
Я протянул ему молоток.
Мы работали молча, только доски поскрипывали, гвозди входили в дерево с глухим звуком. Между ударами молотка я чувствовал, как внутри меня что‑то уступает, но не рушится. Просто немного сдвигается, освобождая место для нового.
На следующий рассвет я вышел на крыльцо один. Воздух был прохладным, прозрачным, сад окутан лёгким туманом. С крыши капала вода, где‑то в кустах щебетала птица. Я сел на ступеньку, обхватил кружку с горячим чаем и вдруг понял: главное сражение всё это время шло не за эти стены и не за участок с яблонями.
Я боролся за право самому решать, кого и на каких условиях впускать в свою жизнь. За своё спокойное, твёрдое «нет», которое не разрушает ни меня, ни тех, кто рядом. Дом остался со мной, но теперь в нём было место только для тех, кто приходит с уважением, а не с требованием.
Солнце медленно поднималось из‑за деревьев, заливая сад золотым светом. Я смотрел, как он ложится на обновлённый забор, на раму старого окна, на тропинку к колодцу, и чувствовал: впервые за долгие годы это утро — моё. По‑настоящему.