Найти в Дзене
Истории от души

Нюся и Дуся - заклятые подруги (2)

Осень наступила. Словно невидимый художник, уставший от буйства летних красок, взял широкую кисть, обмакнул её в охру, умбру и бледное золото, и начал неспешно закрашивать зелень. Начало: https://dzen.ru/a/aYNtS7lIbmyO43J4 Листья на берёзах у околицы пожелтели сначала по краям, будто опалённые лёгким холодком. Воздух, ещё вчера густой и сладкий от запаха скошенной травы, стал прозрачным, звонким и острым, как лезвие. В этом воздухе особенно отчётливо разносились звуки: отдалённый лай собаки, скрип телеги, да голоса Нюси и Дуси, пробивающиеся сквозь частокол забора, разделяющего два соседских двора. – Ты что, Дуська, до сих пор порожняя ходишь? Не дело это, от бабьей-то работы отлынивать. Точно, прогонит тебя муж, коли дитём не порадуешь! – голос Нюси, – звучал не столько со зла, сколько по установленному ритуалу. Утро не считалось наступившим, пока не произойдёт этот обмен любезностями через серый, потёртый годами забор. Забор отозвался глухим стуком – видимо, о него облокотилась сосе

Осень наступила.

Словно невидимый художник, уставший от буйства летних красок, взял широкую кисть, обмакнул её в охру, умбру и бледное золото, и начал неспешно закрашивать зелень.

Начало:

https://dzen.ru/a/aYNtS7lIbmyO43J4

Листья на берёзах у околицы пожелтели сначала по краям, будто опалённые лёгким холодком. Воздух, ещё вчера густой и сладкий от запаха скошенной травы, стал прозрачным, звонким и острым, как лезвие. В этом воздухе особенно отчётливо разносились звуки: отдалённый лай собаки, скрип телеги, да голоса Нюси и Дуси, пробивающиеся сквозь частокол забора, разделяющего два соседских двора.

– Ты что, Дуська, до сих пор порожняя ходишь? Не дело это, от бабьей-то работы отлынивать. Точно, прогонит тебя муж, коли дитём не порадуешь! – голос Нюси, – звучал не столько со зла, сколько по установленному ритуалу. Утро не считалось наступившим, пока не произойдёт этот обмен любезностями через серый, потёртый годами забор.

Забор отозвался глухим стуком – видимо, о него облокотилась соседка. И тотчас же раздался ответ, такой же бойкий и задиристый:

– А ты чему радуешься, Нюська? Мужикам-то – им сыновей подавай, чтобы было, кому свои знания передать. А от девчонок толку-то им? Так что и ты, милая моя, с бабьей работой пока не справилась… Лучше бы о себе подумала, а за меня не беспокойся!

Дуся стояла на своём крыльце, уперев руки в бока. Нюся спокойно покачивала на руках свою дочку-первенца, и её губы тронула лёгкая усмешка: «Опять началось!». Эта ежедневная перепалка была для них как утренняя молитва, как скрип колодезного журавля – часть неизменного деревенского уклада. Без этого и день был бы не в день.

Но тогда, в ту давнюю осень, за словами, пусть и привычно-колкими, таилась глухая, невысказанная тревога. Тревога молодух, чья ценность в глазах большой деревенской семьи измерялась прежде всего сыновьями.

Зима была в самом разгаре. Мороз, сковавший землю, выбелил небо до неестественной синевы и украсил каждую ветку инеем, хрупким и ослепительным. Речка под толстым стеклом льда крепко спала, и лишь в одном месте, где бил ключ, чернела полынья, припорошенная по краям свежим снегом – опасная и коварная ловушка.

Именно сюда, по протоптанной в сугробах тропке, брели деревенские бабы с вязанками белья. Руки у них коченели на ветру, а из-под платков выбивались пряди волос, тут же покрывающиеся инеем.

– Нюська, ты что так мало настирала? Ленишься, поди… Муж-то твой погонит тебя со двора, ленивую такую… – не унималась Дуся, тяжело переставляя корыто. Её голос, теряя силу на морозе, всё равно достигал цели.

– Ну тебя, Дуська! Надоела, чумовая… – Нюся была не в духе. С утра голова болела, да и молчаливый взгляд Макара за завтраком не давал покоя. Она решила отойти от вечно болтающей, брызжущей энергией толпы подальше, к краю полыньи, где было потише. Осторожно ступила на припорошенный снежный наст у самой воды, наклонилась, чтобы окунуть первую холстину в ледяную воду…

И не успела даже вскрикнуть. Под ногами хрустнуло, осело, и тёмная, обжигающая холодом вода жадно поглотила её. Шубёнка, валенки – всё враз напиталось влагой и потянуло ко дну. Барахтаясь, Нюся успела увидеть над собой узкий лоскут бледного неба и обомлевшие лица женщин на берегу.

– Что делать-то, бабоньки? – закричала Дуся, мечась по берегу, как подстреленная птица. – Потонет ведь Нюська! Батюшки! Ох, беда!

Стояли все, остолбенев, кричали что-то, но помощь была далека. Деревня – в стороне, бежать далеко. Лёд вокруг полыньи тонкий, хлипкий, подойти нельзя. Нюся, захлёбываясь ледяной водой, уже слабела, её движения становились всё беспомощнее.

И тогда Дуся, не сказав больше ни слова, не раздумывая ни секунды, сорвала с себя тяжёлый тулуп и прыгнула в чёрную воду. Холод ударил, как обухом, вышиб дух. Она не умела плавать, только инстинктивно цеплялась за скользкий край льда и тянулась к соседке, к её тонущей, мелькающей в воде косе. Схватила, почувствовала страшную тяжесть.

Лёд обламывался под ними. Кто-то с берега кинул длинную жердь. Дуся, теряя сознание от холода, ухватилась за неё одной рукой, другой из последних сил подтолкнула Нюсю к более крепкому льду. Селянки, крепко держась друг за друга, подтянули Нюсю и Дусю, полуживых, на берег.

Заболели после ледяного купания и Нюся, и Дуся. Лежали каждая в своей избе, и сквозь горячечный бред Нюсе мерещилась то чёрная вода, то решительное, перекошенное страхом лицо Дуськи перед прыжком. Очнувшись, она первым делом спросила у мужа, присевшего на край лавки:

– Макар… а как там соседка моя? Жива ли?

– Жива, – коротко отозвался Макар. – Но болеет, говорят, сильно. Не встаёт.

Нюся закрыла глаза. В ушах стоял шум, но сквозь него пробивалась одна ясная мысль.

– Ты сходи, Макарушка, мёду ей отнеси, нашего, липового. Чтобы быстрее она поправилась. Прошу тебя.

– У них и своего мёда, поди, полно, – проворчал муж, но встал.

– А ты нашего отнеси. От нас. Чтоб она знала… Она же мне жизнь спасла, Макарушка. Ох, если бы не Дуська, доченька наша наполовину сиротой бы сделалась.

Выполнил Макар просьбу. Отнёс глиняный горшок с тягучим золотом соседям. Нюся же, едва окрепнув, сама принялась бегать к Дуське, носила ей отвары из лесных трав, сушёной малины, шептала ободряющие слова у изголовья. Но Дуся, исхудавшая, с впавшими глазами, лишь отворачивалась к стене.

– Неуклюжая ты девка, – едва слышно хрипела она, не глядя на соседку. – На ровном месте провалилась… Из-за тебя я хворь такую подхватила… Лёгкие, слышь, хрипят. Тебя спасла, а сама буду ли жить – неизвестно.

– Ничего, поправишься ты, Дуська, – настойчиво, ласково твердила Нюся, поправляя на больной одеяло. – Я вот поправилась – и ты сдюжишь. Вместе весну встречать будем.

Поправилась Дуся, хоть и не скоро. И словно в компенсацию за вынужденное молчание, с новой силой, едва окрепнув, начались их привычные перепалки через забор. Но что-то в них изменилось. Колкости остались, но исчезла та ядовитая, глухая обида, что бывала раньше. Теперь это было больше похоже на странную, обоюдную игру, необходимую им обеим, как воздух.

Прошло полтора года. И почти в одну неделю, как сговорившись, родили Дуся и Нюся. Только Нюся – опять дочку. А Дуся – с первого раза родила сына, крепкого, орущего на всю округу богатыря.

Усмешка, с которой Дуся, стоя у забора с младенцем на руках, глядела на соседку, была торжествующей и беззлобной.

– Учись, Нюська, – говорила она, качая люльку. – Тебе до мальчишечки ещё рожать и рожать. А я, гляди, сразу управилась.

Нюся, прижимая к груди свою вторую дочурку, отвечала с тихой, непоколебимой гордостью:

– Дочки – мамины помощницы, кормилицы в старости. А мальчишечку я следующим рожу, вот увидишь. А если надо будет, то и четвёртого, и пятого рожу – терпение моё не лопнет.

– А я ещё одного мальчишечку, а потом – дочку. На трёх детках, чай, и остановимся мы с мужем, – отвечала Дуся, и в её голосе звучали уже не сопернические нотки, а какое-то странное, почти сестринское доверие.

Но этим планам не суждено было сбыться: злая туча нависла над всей землёй, и в один день, туманной и сырой осенью сорок первого года, отправилось много местных мужиков на фронт. Ушли Макар и Мирон, ушли, не оглядываясь, с тяжёлыми котомками за спиной. И остались две их молодые жены одни, с малыми детьми на руках и с неподъёмной, мужской работой на хрупких плечах.

Редко теперь переругивались через забор соседки. Не до того было. Работали в колхозе с утра до ночи, за себя и за ушедших мужиков. Руки грубели, спина ныла, а в глазах поселилась одна, неотступная дума – о весточке с фронта.

– Твой-то пишет? – спрашивала Дуся, замирая у забора, когда по улице, заляпанной весенней грязью, появлялась почтальонша. Голос её дрожал.

– Пишет, – так же тихо отзывалась Нюся. – На прошлой неделе письмо было… Гонит, пишет, врага. Всё хорошо у моего Макарушки… А твой как?

– От моего Мирона уже три недели весточки нет, – выдыхала Дуся, и её лицо, осунувшееся за зиму, становилось серым, как пепел.

– Напишет, Дуська. Ты главное, жди. Молись. Они сильные, наши-то… – пыталась поддержать Нюся, и сама не знала, откуда в ней брались слова утешения.

И когда письмо наконец приходило, с помятым, затёртым штемпелем, на несколько дней в душе ждущих женщин воцарялся хрупкий, светлый мир. «Жив-здоров», – вот главные, единственно важные слова.

Порой, долгими зимними вечерами, когда дети уже спали, собирались бабы у кого-нибудь в более просторной избе. Не на посиделки – на трудовую вахту. При свете коптилки вязали носки, варежки, шили кисеты. Говорили тихо, читали вслух письма, и слёзы капали на грубую шерсть.

И вот в похожий вечер, среди привычного гула женских голосов, снова зазвучали знакомые нотки.

– Нюська, кто ж тебя вязать так учил? – прищурилась Дуся, разглядывая изделие соседки. – Резинку-то криво вывела. Приедет наша посылка на передовую, почитают солдаты: «деревня Верхняя Слободка»… Да смеяться станут: откуда в той деревне такие мастерицы-неумехи?

Нюся не подняла глаз от спиц, только губы её тронула тень усмешки.

– Дуська, ты бы на свою работу получше поглядела. Неплотно ты вяжешь, стежки-то редкие. Твои варежки только летом в окопах годится носить. Обморозит в твоих варежках солдатик руки – кто ответ держать будет? А? – она наконец взглянула на соседку, и в её глазах плеснулся не холод, а знакомый, тёплый огонёк.

Слушали их бабы и улыбались. Понимали. Это была уже не ссора, а горькая песня, способ забыть на миг о страхе, способ напомнить себе и друг другу, что они ещё живы, что в них ещё теплится тот самый огонёк, что не даёт сломаться. Не было в их словах злости – была лишь глухая, невысказанная тоска и потребность держаться за эту нить привычной жизни.

В сорок третьем пришла Нюсе похоронка. Белый, страшный листок, который перечёркивал всё. Мир рухнул, съёжился до размеров чёрной дыры в груди. Она не плакала. Она просто перестала слышать и видеть. Дочки ходили вокруг на цыпочках, боялись материнского окаменевшего лица.

И тогда, через день, тихо, без обычной бравады, подошла к забору Дуся.

– Нюся… – голос её сорвался. – Если нужно тебе чего… Картошку копать, дрова наколоть… Ты меня кликни. Я помогу, чем могу.

Нюся, сидевшая на крыльце, подняла на неё опустошённые глаза. И кивнула. Слова не шли. Но в том кивке была бездонная благодарность. Впервые за все годы между ними прозвучало что-то настоящее, душевное, без непонятной игры. Соседка, заклятая подруга, оказалась ближе всех в эту минуту.

А Дусин Мирон каким-то чудом прошёл всю войну без единого ранения. Дошёл до самого Берлина. И там, на пороге победы, на последнем, уже почти безопасном клочке чужой земли, настигла его шальная пуля.

Похоронку Евдокия получила, когда уже по всей стране гремели салюты, и люди плакали от счастья. Её же слёзы были горькими и безутешными. Осталась она, как и Нюся, вдовушкой.

А вокруг – ликование, и счастливые жёны, и мужья, вернувшиеся, пусть некоторые покалеченные, но живые… Один деревенский без ноги пришёл, другой – без руки, но жены встречали их с радостью.

Нюся и Дуся тоже бы встретили с радостью, любых, да только их мужья навсегда остались подо Ржевом и в далёкой немецкой земле.

Шло время, неумолимое и милосердное. Оно не стирало боль, но затягивало раны плотным, грубым шрамом. Вырастили Нюся и Дуся своих детей, выучили, в люди вывели. Дусин сын и две Нюсины дочки уехали в город, поступили в техникумы. Деревня потихоньку пустела, старела вместе со своими обитателями.

И снова жизнь вернула их к привычным рельсам. Сначала бабушкой стала Нюся – её старшая дочь родила девочку. Когда малышке исполнилось три месяца, привезли её в деревню, показать бабушке. И утренний диалог через забор обрёл новую, радостную тему.

– Нюська, внучка-то в тебя пошла, – посмеивалась Евдокия Демидовна, высунувшись со своего двора. – Гляжу, такая же упрямая.

– Откуда тебе знать, Дуська? Ты девчоночку даже не видела толком, – откликалась Анна Карповна, в голосе её звенела гордость.

– Не видела, зато слышала! Орёт так, что у меня в курятнике наседка встревожилась. Такая же девчонка горластая, как и ты в её годы!

– Ну, не скажи, – возмущалась Нюся, но глаза смеялись. – Я тихая, молчаливая была, мне мать рассказывала. Это ты, Дуська, орала так, что стёкла в избе дрожали! Ты лучше заходи, поглядишь на внученьку мою. Сама, поди, мечтаешь бабушкой стать, да Ванька твой не торопится.

– Ванька-то как раз жениться надумал! Так что отставать от тебя сильно не собираюсь, не надейся, Нюська. Вот народит мне сынок внучат – тогда посмотрим, чьи орут громче!

– Так ждать тебя или нет? Чайку поставлю.

– Приду, Нюся, только вечерком. Погляжу на твоё сокровище. А сейчас у меня гуси не кормлены, да и другие дела имеются.

Годы текли, как вода в мелкой речушке – незаметно, но неостановимо. Вот уже и внуки выросли: у Анны Карповны была одна внучка и три внука, у Евдокии Демидовны – внучка и внук.

Постарели соседки, ссутулились, движения стали осторожными, пропала былая резвость. Но языки… Языки их оставались острыми, отточенными за десятилетия практики. Каждое утро начиналось с переклички, с приветственной перепалки, без которой день терял смысл и краски.

В одно такое обычное утро Анна Карповна не вышла во двор. Солнце уже поднялось выше леса, куры давно слетели с насеста и ходили по двору, недоуменно поклёвывая замёрзшую землю, а из избы старушки – ни звука.

– Эй, Нюська! Ты чего там? – крикнула через забор Евдокия Демидовна, и в голосе её прозвучала не просто досада, а первая, тонкая ниточка тревоги. – Выходи, лентяйка! Дрыхнешь, что ли? Живность свою голодом моришь!

Тишина. Такая неестественная, густая тишина, что у Дуси ёкнуло сердце. Не думая, не рассуждая, бросилась она к соседскому двору, рванула калитку – та была не заперта. Распахнула дверь в сени, а потом и в избу.

Нюся лежала на полу возле печки, бледная, с закрытыми глазами. Мир на мгновение перевернулся. Но оказалось, ничего страшного – давление упало. Такое с ней бывало и раньше, в молодости. Поднесла Дуся соседке воды, растёрла виски, привела в чувство.

– Нужно дочкам твоим сообщить, – твёрдо сказала она, когда Нюся приоткрыла глаза. – Я через день в город поеду, к сыну, загляну к твоим, всё расскажу.

– Не надо, Дуся, попусту беспокоить, – слабо запротестовала Нюся. – Пройдёт. Я ещё побегаю!

– Нет, милая. Здоровье – это не шутки. Тем более, в нашем-то возрасте. Сообщу.

Дочери, узнав, примчались в деревню сразу. Засуетились. Уговорили мать съездить в райцентр, в больницу, провериться, подлечиться. Нюся сопротивлялась, но сдалась, она и сама чувствовала, что силы уже не те.

Лежала она в больничной палате, скучала по своему дому, по шуму ветра в трубе, по утреннему крику петуха. И вот однажды, открыв глаза, увидела у своей тумбочки знакомую суетливую фигурку.

– Перепугала ты меня, Нюська, так перепугала, – сказала Евдокия Демидовна, и голос её, всегда такой звонкий, дрогнул. – Я как увидела тебя на полу… Думала – всё… Скончалась. Осталась я одна, нет больше моей соседушки… Даже поругаться не с кем.

Из глаз её, казалось, давно забывших, как это – плакать, скатилась одна-единственная, крупная, обжигающая слеза.

Нюся протянула к ней исхудавшую руку. – Не дождёшься, Дуська! Не раньше тебя! – и она слабо улыбнулась.

– Вот, гостинцев тебе привезла, – оправившись, засуетилась баба Дуся, выкладывая на тумбочку узелок. – Яблочки свои, антоновка, мёд… Кушай, поправляйся. А за хозяйство твоё не переживай – я присматриваю. И за курами хожу, и печку подтапливаю, чтоб дом не выхолаживать…

После больницы дочери настаивали: оставайся в городе, мама. Но Анна Карповна и слышать не хотела. Тогда младшая, упрямая, пошла напролом: уговоры, слёзы, разумные доводы о том, что одной в деревне в такие годы – опасно. В конце концов, сломила материнское сопротивление.

Нюся, с тяжёлым сердцем, согласилась. Распродала нехитрое хозяйство, зять приехал, заколотил окна в её милой сердцу избе.

Уезжая на старенькой «Волге» зятя, она подошла к забору. Баба Дуся стояла по ту сторону, необычайно молчаливая.

– Ну, прощай, соседушка, – сказала баба Нюся, и голос её предательски дрогнул.

– Почему «прощай»? – резко, почти сердито отозвалась Евдокия Демидовна. – Я в город к сыну езжу. Свидимся ещё. Обязательно свидимся, соседушка…

Но не приезжала Евдокия Демидовна. Шли недели, а от неё – ни одной весточки. Сначала Нюся ворчала: «Обещала заглянуть, чумовая, забыла, видно». Потом тревога стала подкрадываться тихой, холодной тенью. Спросила у приехавшего в гости сына Дусиного – тот отмахнулся: «Да ничего, мать, крепится. Но что-то нездоровится ей, не в духе она в последнее время…»

И тогда Анна Карповна приняла решение – быстрое, твёрдое, как в молодости.

– Я возвращаюсь.

Никакие уговоры дочери, никакие разумные доводы не подействовали. В её глазах горел тот самый, знакомый Дусе, упрямый огонёк. Она вернулась. Распахнула настежь заколоченные окна, затопила печь. И вечером того же дня к ней зашла Евдокия Демидовна – совсем не такая бойкая, как раньше, и заметно похудевшая.

Удивительное дело началось потом. Словно живая вода плеснула на усохший корень: баба Дуся стала оживать на глазах. Пропала одышка, вернулся сон, даже лекарства, что выписывали в городе, забросила – не понадобились. А вскоре и привычный утренний ритуал возобновился.

– Так что с курями-то твоими будем делать, Нюська? Опять всё огород перерыли! – раздавался голос через забор.

– А что с курями? Гулять им и гулять. Это забор чинить надо, который кобель твой прогрыз! Ты ж его, чумного, совсем не воспитываешь! На цепи бы его держать надо!

– Мой-то чумной? Да твоя кошка ему все мозги выцарапала!..

– Ты мою кошку не тронь, она у меня работница хорошая, мышей справно ловит.

– Ладно, Нюся, иди ко мне в гости, чайку попьём. Я пирогов с яблочками напекла. Яблочки, между прочим, от твоей яблоньки, что к забору клонится.

– Почему это от моей? – возмущалась баба Нюся, уже направляясь к калитке. – У тебя своих, что ли, мало?

– Своих достаточно. Но ты ж знаешь – из чужого сада яблочки всегда слаще. Помнишь, как мы девками были, я к деду Платону за яблоками залезла, а ты меня, когда он за мной бежал, в свой огород спрятала, под куст смородины?

Баба Нюся, переступая порог соседской избы, где пахло тестом и яблоками, улыбнулась. Улыбка эта разгладила все морщины, сделала её лицо на миг молодым.

– Помню… Как не помнить? Ты тогда всю смородину обтрясла, ягодки-то зелёные ещё были…

– А к тебе и лазить не надо, – продолжала баба Дуся, расставляя на столе чашки с золотым ободком. – Яблонька твоя добрая, на мой участок сама яблочки скидывает. Сама судьба нам соседствовать велела.

– Ох, Дуська, Дуська… Чумовая ты. Даже на старости лет чумовая, – качала головой Анна Карповна, но в глазах её светилось глубочайшее умиротворение.

– Ну, садись, садись, Нюся. За чайком вместе и покумекаем, как ту дыру в заборе залатать, чтоб куры твои мне не досаждали…