Не успели чернила в наших новых дневниках просохнуть, не успели мы запомнить имена всех новых учителей, как жизнь внесла в расписание свои жестокие коррективы. Директор школы на линейке объявил не о каникулах, а о «Неделе помощи сельскому хозяйству». Семь дополнительных выходных. Звучало почти как праздник, но в Суерке каждый ребёнок знал — это приговор. Это означало одно: всеобщую мобилизацию на картошку.
Наше поле в двадцать пять соток лежало за околицей бесконечное, как коричневое море с увядающими, поникшими волнами ботвы. Для нашей семьи картошка была не только «вторым хлебом» на зиму - это был стратегический запас для коровы Марты и поросят, это были мешки, которые папа потом, когда приедут закупщики из Упорово, сгрузит в их грузовик. Заплатят копейки, но они пойдут — на валенки Светке, на новое пальто мне, может, на отрез ткани маме или на винт к папиному мотоциклу. Картошка была валютой, проклятием и судьбой.
И вот мы стояли на краю этого поля в хмурое, налившееся свинцом утро. Воздух пах землёй, сыростью и той особой, горьковатой грустью увядающей зелени. Папа заточил на камне лопату до острого, серебряного блеска. Мама разложила вёдра и две «копалки» — заостренные плоские палки, которыми удобно рыться в земле, выуживая затаившиеся клубни.
— Ну, работнички, — без особой радости сказал папа, сплёвывая на ладони и хватая лопату. — Приступим. Я копаю, вы — за мной. Оля, ты с Светой собирай в вёдра, мама прочёсывает ямку. Быстро, дружно, без соплей.
Он ткнул лопатой в землю у первого куста, нажал ногой, с хрустом перерезав корни, и опрокинул ком земли с белеющими, как яйца, картофелинами. Так начался наш конвейер.
Работа была монотонной, тяжёлой и бесконечной. Папа шёл впереди, его спина, напряжённая в старой телогрейке, сгибалась и разгибалась с ритмичным стуком лопаты. За ним ползли мы. Нужно было нагнуться, схватить холодную, мокрую от земли картошину, отряхнуть, швырнуть в ведро. Разгибаться. Делать шаг. Снова нагибаться. Спина начинала ныть через десять минут. Через полчаса она горела огнём, а в пояснице поселялась тупая, ноющая боль, которая уже никуда не уходила. Ноги, обутые в резиновые сапоги, мёрзли в сырой земле.
Я ненавидела эту картошку. Всей душой, каждым ноющим мускулом. Я ненавидела её с самого раннего детства. Весной — таскание мешков с семенами, посадка под лопату. Лето — вечная война с сорняками и колорадскими жуками, которых мы собирали в банки с бензином, и их противный, сладковатый запах смерти преследовал потом во сне. Теперь вот, осенью, этот каторжный сбор. Цикл Сизифа в отдельно взятой сибирской деревне. Я клялась себе, скрипя зубами, выуживая из грязи очередной упрямо засевший в боковой норе клубень: «Вырасту — и никогда в жизни не посажу ни одной картофелины! Буду есть одни макароны! Буду жить в городе, где картошку покупают в магазине, чистую, в сеточке!»
— Оля, не зевай! — окликнула меня мама. Она шла следом, вооружившись копалкой, и тщательно, как сапёр, прощупывала каждую оставленную нами ямку, выковыривая то, что мы пропустили. — Смотри, сколько тут ещё! Совсем слепая стала?
— Я не слепая, я устала, — буркнула я, выпрямляясь и упираясь руками в поясницу.
— Устала, — передразнила Светка, которая уже присаживалась на корточки отдохнуть при каждом удобном случае. — У меня руки отваливаются.
— Руки отвалятся — будешь ногами собирать, — безжалостно сказал папа, не оборачиваясь, и снова вонзил лопату в землю. — Держись, девоньки. Каждая картошина — на ваши же ботинки. Хотите зимой в дырявых по снегу бегать?
Это был его главный аргумент. Деньги. Проклятые деньги, которые росли из земли вот в этих уродливых, грязных комьях. Я с ненавистью швырнула очередную картофелину в ведро. Она глухо бухнула, забрызгав мне лицо холодной грязью.
— Мам, а можно я пойду, воды принесу? — начала клянчить Светка.
— Сиди, соберём до конца ряда — тогда сходим, — сказала мама, но в её голосе слышалась усталость. Она выпрямилась, потянулась, и тень легла на её лицо — та, что я видела у плиты, когда она варила земляничное варенье. Такая же глубокая, беспросветная усталость от бесконечного круга этой работы.
Мы молча копали ещё минут двадцать. Тишину нарушал только стук лопаты, шуршание земли, да редкие реплики:
— Пап, тут куст пустой!
— Не может быть пустого. Копай глубже.
— Ой, смотри, какая здоровенная! С кулак!
— Эту в отдельный мешок, на сдачу.
Потом папа остановился, вытер лоб рукавом, и достал из кармана папиросы.
— Передохнём малость. Светка, сбегай за водой в дом.
Света с визгом рванула с места, радуясь передышке. Я плюхнулась на мешок, набитый картошкой, чувствуя, как каждая мышца ноет и дрожит. Мама присела рядом, достала свёрток с хлебом и салом.
— На, подкрепись, — сказала она, отламывая мне кусок.
Мы ели молча. Ветер гулял по полю, шелестя сухой ботвой, и нёс с собой запах земли и приближающихся холодов.
— Тяжело, дочка? — тихо спросила мама.
— Угу, — кивнула я, не в силах даже говорить.
— Всем тяжело. Но что поделать. Такова наша доля. Без картошки — никуда. И скотина сыта, и мы. И ты в школу в новом пальто пойдёшь, если урожай хороший продадим.
— Я лучше в старом, — хрипло сказала я, — лишь бы не копать.
Папа, затянувшись, фыркнул дымом:
— Мечтательница. Без картошки на селе — пропадешь.
Светка принесла воду в ковшике. Вода была ледяной, чистой, и казалась самым вкусным напитком на свете. Мы попили, и папа потушил о землю окурок.
— Ну, а теперь, работнички, до обеда ещё один рядок одолеем. Поднимайтесь!
Я поднялась, посмотрела на этот бесконечный ряд увядших кустов, на тёмную, холодную землю, на фигуру отца, уже снова вонзающего лопату. И ненависть в сердце вдруг перемешалась с чем-то другим. С горьким, взрослым пониманием. Это была не просто каторга - это была наша жизнь. Суровая, несправедливая, вязкая, как эта осенняя грязь. Но наша. И от неё, как от этих упрямых картофелин, спрятанных в земле, не сбежишь. Её можно только принять. И копать. Ряд за рядом, день за днём, пока не закончится поле, пока не наполнятся мешки, пока не придёт зима и не укроет всё это белым, чистым, ненадолго забывающимся снегом. А весной — всё начнётся сначала.
***
Дома с картошкой управились за пять дней. Ещё один день мы со Светкой, немного дав передышку спинам, отправились помогать бабе Наде и деду Михаилу. Копать их поле было чуть легче – всё-таки не двадцать пять соток, но принцип оставался тем же: согнутая спина, холодная земля, вечное «ну-ка, ищи глубже, там наверняка гнездо!» от деда. К вечеру мы доползали до дома, чувствуя себя древними старухами, но с тихой гордостью: свой долг, трудовой и семейный, мы выполнили.
Вечера после копки были посвящены сортировке. Всё тот же бесконечный конвейер, но уже в сарае, при свете лампы-«молнии». Мы рассаживались на низких табуретках вокруг горы картофеля. Папа и мама быстро, на глаз, разделяли поток на три ручья: на семена – самые ровные, здоровые, размером с кулак. Их аккуратно складывали в отдельный, сухой ящик, чтобы хранить до весны в самом прохладном углу погреба. На еду – всё среднее, ровное, без признаков парши или зелёных боков. Эти отправлялись в сетчатые мешки и тоже в погреб, на каждодневное меню. Скотине – всё остальное: мелочь, резаная лопатой, подгнившая с одного бока. Эту картошку ссыпали в огромный чан в сенях – варить поросятам и курам.
И, наконец, самое ценное: на продажу. Красивые, крупные, один в один, будто на подбор, картофелины. Их мы, с особым тщанием, укладывали в чистые, заранее купленные, сетки. Каждый мешок, туго набитый, был маленьким вкладом в будущие валенки, школьную форму или новую кастрюлю. Папа с мамой относили эти сетки в гараж последними, бережно, как новорождённых.
И вот последняя картошина была выкопана из земли, последний мешок опущен в погреб. Поле, ещё недавно бугристое от кустов, лежало голое, чёрное, вспаханное нашими усилиями. И наступало моё самое любимое – время картофельных костров.
Родители не просто разрешали – они поощряли. «Собирайте ботву, жгите, очищайте землю!» – и это был единственный в году приказ, который мы выполняли с ликованием. Мы, ребятня со всей улицы, с визгом носились по стерне, сгребая сухую, ломкую ботву в огромные, рыхлые кучи. Мы не разводили яркого, пляшущего пламени. Нет. Мы поджигали кучу у основания, и она начинала не гореть, а тлеть. Тяжёлый, сизый, удушливо-сладковатый дым медленно поднимался в прохладный осенний воздух и стлался по полю, заволакивая дальние изгороди. Для взрослых этот дым был сигналом – дескать, работа закончена, земля отдыхает. А для нас это был запах абсолютной свободы. Запах освобождения от рабского труда.
Вокруг этих тлеющих кострищ собиралась наша детская жизнь. Мы таскали из дома картошку – не ту, что на семена, а среднюю. Закапывали прямо в горячую золу по краям костра. Это было наше угощение - печёнки. Через полчаса их выковыривали палкой, обжигая пальцы, стучали друг о друга, сбивая обугленную кожуру, и ели, обжигая язык, посыпая крупной солью из кармана. Ничто в мире не могло сравниться со вкусом этой дымной, рассыпчатой, самой простой картошки.
Кто-то приносил хлеб, нарезанный толстыми ломтями. Его насаживали на острую палку и держали над тлеющим костром, пока он не покрывался хрустящей, черной корочкой. Делились этим хлебом, отламывая друг другу куски. А по краям поля, среди пожухлой картофельной ботвы, всегда рос чёрный паслён. Его маленькие, чёрные, блестящие ягодки мы собирали горстями и ели смело, не боясь отравиться – мы-то знали, что он сладкий и безвредный, в отличие от своего красного собрата. Его терпкий, лесной вкус был идеальным дополнением к дымной картошке.
Я сидела со Светкой и подружками у нашего, уже начинавшего затухать, кострища. Щёки были вымазаны золой и сажей, пальцы чёрные, в волосах – солома. Мы ели последние печёнки, делились новостями, которые копились всю долгую рабочую неделю.
– А у нас Петька с Виталькой поссорились, из-за того, кто больше мешков натаскал! – взахлёб рассказывала Наташка. – Петька говорит, он пятнадцать, Виталька – что шестнадцать. Чуть не подрались, но папа Виталькин пришёл и сказал, что оба дураки, потому что считали не мешки, а полмешка!
Мы смеялись, и смех наш, свободный и громкий, уносился в темнеющее небо вместе с последними струйками дыма.
– А мы видели, как к нам на поле заяц прибегал! – добавила Светка. – Сидел, ушами шевелил, смотрел, как мы копаем, потом прыг-скок – и в лес!
Я откинулась назад, лёжа на ещё тёплой от костра земле, и уставилась в небо. Осеннее небо, чистое, холодное, уже усыпанное крупными, яркими звёздами. Запах дыма, печёной картошки и свободы витал в воздухе. Усталость, накопленная за неделю, была приятной. Работа была сделана.
– Знаете что? – тихо, почти мечтательно сказала я. – Завтра мы с папой идём в лес.
– Зачем? – спросила Рита.
– За грибами. Он обещал. Сказал, что раз мы так хорошо справились, то заслужили. И что грибов в этом году… – я сделала таинственную паузу, – ну просто видимо-невидимо. Маслята, рыжики, грузди.
Девчонки ахнули от зависти. Поход в лес с отцом, да ещё после таких трудов, был высшей наградой. Папа в последние дни был… другим. Не таким замкнутым и тихим. Он больше шутил, иногда даже подключался к нашим вечерним разговорам за сортировкой картошки. Окончание страды, видимо, снимало с него какую-то невидимую тяжесть, делало его ближе, роднее. И это обещание – идти в лес, не по хозяйственной нужде, а просто так, за грибами, за приключением, – было словно подарком. Не только мне, но и ему самому.
– Возьмите нас! – тут же начала клянчить Оксана.
– Нас не возьмут, – с грустной мудростью покачала головой Наташка. – Это их, семейное.
Она была права. Это будет наш поход – мой, папин и, конечно, Светки, которая уже прыгала от нетерпения. Но мне от этого было не жаль подруг, а как-то… светло. Потому что это значило, что у нас в семье теперь всё хорошо. Хотя бы на время.
Я снова посмотрела на звёзды. Там, где-то далеко, за лесом, над городом Тюменью, горели, наверное, такие же звёзды. И мне вдруг захотелось, чтобы Коля знал про этот день. Про дым костров, про вкус печёнок с золой, про эту усталую, счастливую радость конца большой работы. И я решила, что напишу ему про всё это в письме.
***
После картофельной страды, после утомительной недели, согнувшей спины и натрудившей руки, наступила награда — суббота, и обещанный папой поход за грибами. Лес в начале сентября уже не был зелёным и душным. Он пылал. Берёзы стояли в жёлтых, прозрачных сарафанах, осины полыхали багровыми кострами, а могучие сосны лишь глубже и мрачнее ушли в свой вечнозелёный сумрак. Воздух был холодным, колким, но чистым-пречистым, как стекло после дождя.
Мы шли по тропинке за околицей — папа впереди, в своей старой, видавшей виды куртке. Я — следом, с рюкзаком за спиной, куда мама положила бутерброды и термос с чаем. И, конечно, Светка — она семенила сзади, таща свою маленькую, детсадовскую корзинку и на ходу пытаясь надеть на голову папину кепку, которая сползала ей на нос.
Я обожала эти походы. Обожала сам лес, его таинственную, звенящую тишину, в которой слышался каждый шорох. Обожала предвкушение находки. Но вот есть грибы… Не любила я их есть. Даже маслята в сметане, даже мамины солёные грузди, от которых все соседи с ума сходили. Мне они казались скользкими, безвкусными. Ягоды — другое дело! А вот грибы – я просто любила собирать. Гулять, разгадывая лесные шарады.
— Не беги впереди паровоза, Света, — сказал папа, окликая нашу непоседу. — Топчешь грибные места. Иди за мной, смотри под ноги.
Мы свернули с тропинки и углубились в берёзово-сосновую чащу. Под ногами зашуршал, захрустел золотисто-бурый ковёр из опавшей листвы и хвои. Воздух пах чем-то глубоким, пряным, грибным. Это был особый осенний запах — запах обещания.
Папа шёл не спеша, его взгляд, обычно где-то далёкий, сейчас был острым и сосредоточенным. Он обшаривал каждый пригорок, каждую кочку, каждый тенистый уголок под корягой. А я… я шла и ничего не находила. Видела только листья да мох. Это было обидно. Папа только и успевал срезать: вот склонился — и в корзине показывается маслёнок, липкий и маслянистый. Вот нагнулся к берёзке — и уже кладёт туда подосиновик с оранжевой шляпкой. А моя корзинка пустовала.
— Пап, я, кажется, слепая, — вздохнула я, остановившись. — Ты их все находишь, а мне только корни да шишки попадаются.
Папа обернулся, и в его глазах, обычно таких усталых, мелькнула улыбка. Он подождал, пока подбежит, запыхавшись, Светка.
— Ничего, Олюшка, искать грибы - это навык. А пока слушай мою науку. — Он присел на корточки, сгрёб рукой горсть рыжей листвы у подножия старой берёзы. — Видишь, вроде просто кочка. А если присмотреться — листиками аккуратненько присыпана. Как будто одеяльцем укрыта. Это знак. Тут, скорей всего, груздочек в гнёздышке сидит. Он хитрый, прятаться мастер. Но мы с тобой хитрее.
Он бережно, пальцами, как мама раздвигает штору, разгреб листву. И правда — из тёмной, влажной земли глянула тугая, молочно-белая шляпка. Папа ловко поддел гриб снизу ножиком и положил мне в корзинку. Он был прохладным и тяжёлым.
— Вот видишь? «Под ногою «хрусь», значит, это груздь». Поговорка такая есть. А чтобы к каждой кочке не кланяться, можно палочкой лёгонько ворошить. Только не пинай, не топчи. Грибы они… обидчивые. — Папа сделал серьёзное лицо. — И пугливые. Ты закричишь в лесу — они все по норам попрячутся. И ножик… это особая статья. Не уберёшь нож в корзину после среза — хоть весь лес обойдёшь, пустой. А спрячешь — они тут же вылезут, любопытные, поглядеть, куда их брат делся.
Светка слушала, разинув рот, и тут же сунула свой тупенький детский ножичек в карман.
— Главное правило, — продолжал папа, уже идя дальше и показывая на небольшой семейство опят, ютившихся на старом пне. — Грибы семьями живут. Нашёл одного — остановись, осмотрись. Где папа-груздь, там и мама, и детки неподалёку. Но… — он поднял палец, — жадничать нельзя. Самых маленьких, с ноготок, не трогай. Пусть подрастут. И самого большого, дедушку, тоже лучше не брать. Он уже свой век отжил, семью вырастил. Возьмёшь его — он или в корзине рассыплется, или червивый окажется. А оставишь — он за порядком присмотрит, новые споры напылит. Это он, старичок, новых деток по лесу сеет. Глядишь, через год тут новая грибница заведётся.
Мы шли дальше, и папины слова ложились в голову, как заклинания. Я начала смотреть по-другому. Не просто на лес, а на его тайны. Вот еловые лапы опустились почти до земли, создав тёмный шатёр. Там сыро, пахнет прелью. Папа заглянул — и вынырнул с двумя крепкими рыжиками. «Рыжики любят тень да хвою», — пояснил он. А вот полянка, усыпанная жёлтыми листьями осины. «Тут, — сказал папа, — нужно искать подосиновики. С красными шляпками. Дружат они с осиной, как подберёзовик с берёзой».
Светка, тем временем, нашла свой первый гриб. Не настоящий, а огромный, красный с белыми горошинами мухомор. Она визжала от восторга и хотела сорвать его.
— Не трогай! — строго сказал папа. — Это поганка. Красивая, но ядовитая. Ею лоси лечатся, а нам нельзя. Запомни, Света: все грибы с юбочкой на ножке да с белыми пятнами — опасные. Оставь его, пусть лес украшает.
Я же, вооружившись папиной наукой, наконец, обнаружила свою первую настоящую находку. Не одна, а целую семью. Увидела одинокий, уже немного подсыхающий подберёзовик. Вспомнила: «Где один, там и родня». Стала медленно, по кругу, разгребать палкой листву вокруг. И нашла! Ещё два, поменьше, крепеньких, будто специально притаившихся. Сердце заколотилось от азарта. Я аккуратно срезала их и положила в корзину, оставив самого маленького, «малыша», и того, первого, «дедушку».
— Молодец, комиссарша! — одобрительно кивнул папа. — Глаз начинает видеть.
Мы вышли на опушку, где берёзовая роща сходилась в полукруг. И тут папа остановился и показал рукой:
— Смотри. Видишь, грибы тут растут почти кругом, как хоровод водили?
Я присмотрелась. И правда — сыроежки стояли не кучкой, а широким, неровным кольцом, огибая полянку.
— Это ведьмин круг! — с суеверным ужасом прошептала Светка, прячась за меня.
Папа рассмеялся:
— Никакой не ведьмин. Это грибница так вышла на поверхность. Она, мамка-грибница, в земле живёт, огромная, как паутина. К деревьям корешками прицепилась, соками с ними меняется. А грибы — это её детки, плоды. Вот они по краю этой самой грибницы и вылезают, колечком. Чем грибница старше и больше, тем круг шире. Раньше люди боялись таких мест, сказки сочиняли. А умный грибник, наоборот, здесь полную корзину наберёт.
Мы сели на старый, замшелый пень перекусить. Достали бутерброды с салом, термос. Чай был таким горячим и сладким, что по телу разливалось блаженное тепло. Корзины у нас уже были прилично полны: у папы — тяжёлые грузди и белые, у меня — подберёзовики и рыжики, у Светки — крошечные, но ей безумно дорогие боровики и один большой, но, увы, червивый подосиновик, который она ни за что не хотела выкидывать.
Солнце уже клонилось к вершинам сосен, отливая лес в медовые, прощальные тона. Тишина, которая поначалу казалась звенящей и пустой, теперь была наполнена жизнью. Я слышала её. Это был шепот. Сухой лист, сорвавшийся с ветки, с тихим шуршанием рассказывал о своей жизни в это лето. Где-то в кустах зашуршало — мышь-полёвка спешила в норку с зёрнышком, готовясь к зиме. Сверху донёсся резкий, тревожный крик — это дрозд-рябинник ругался с кем-то, охраняя свои осенние ягоды.
А самые таинственные истории рассказывали грибы. Их не было слышно ушами, но чуткое сердце понимало. Они шептались о своей королеве, могучей грибнице, что спит в чёрных, тёплых глубинах земли и посылает наверх своих рыцарей и принцесс в пёстрых шляпках, чтобы завоевать мир. А вдруг они уже завоевали? Вдруг весь этот лес, эти деревья, этот воздух — уже часть их древнего, молчаливого царства?
Мы пошли обратно, усталые, но счастливые. Я несла свою корзину, и каждый гриб в ней был теперь не просто добычей. Он был разгаданной загадкой, принятой тайной, частью папиной науки, которую он передал мне, как когда-то его отец — ему. Лес провожал нас, шурша листвой и отбрасывая длинные, косые тени. Он был полон историй, древних и новых. Нужно было просто прийти, затихнуть и научиться его слушать.
Продолжение следует...
Меня зовут Ольга Усачева - это 15 глава моего романа "Детство в деревне"
Как найти и прочитать все мои книги смотрите здесь