Каждое утро я находила молоко под дверью.
Белый пакет, литровый, жирность 3,2% – всегда один и тот же. Он появлялся между шестью и семью утра, когда подъезд ещё спал. Я слышала шаги – мягкие, осторожные, будто человек боялся разбудить тишину. Потом лёгкий стук пакета о плитку. И шорох удаляющихся подошв.
Я не выходила из этой квартиры четыре года. И кто-то об этом знал.
Нет, я не была больна. Не была парализована. Не была заперта. Дверь открывалась, замок работал, ключи лежали в ящике комода. Я просто не выходила. Сначала не хотела. Потом не могла. А потом разучилась хотеть.
Квартира досталась мне от тёти Зои. Она умерла пять лет назад, оставив мне эту однушку на третьем этаже кирпичной пятиэтажки. Тётя была одинокой – ни мужа, ни детей, только я, племянница, которая навещала её три раза в год и звонила по воскресеньям. Этого хватало. Ей хватало.
Мне – нет. Но когда Олег ушёл, когда сказал, что нашёл другую, что я «выгорела», что со мной «невозможно», – мне стало всё равно, чего хватает и чего нет. Мне стало всё равно вообще.
Я переехала сюда летом две тысячи двадцать второго. Катя, дочь, к тому времени уже жила отдельно – снимала комнату с подругой, работала, училась. Ей было двадцать, и она не понимала, почему мама не борется за квартиру в центре, почему отдаёт бывшему мужу всё, почему прячется в бабушкиной однушке на окраине.
Я не пряталась. Я исчезала.
Первые месяцы я ещё выходила – за хлебом, за лекарствами, вынести мусор. Потом научилась заказывать доставку. Потом поняла, что работать бухгалтером можно из дома, что налоговую отчётность не обязательно везти лично, что подпись можно электронную.
А потом мир за дверью перестал существовать.
Тёмно-зелёные портьеры, которые тётя повесила ещё в девяностых, я не раздвигала. Свет – только лампы. Воздух – только форточка. Люди – только голоса курьеров: «Ваш заказ, распишитесь».
Я расписывалась, не открывая дверь. Просовывала бланк в щель. Забирала пакеты. Закрывалась.
Молоко начало появляться осенью того же года. Сначала я решила, что ошиблись дверью. Не взяла – оставила под порогом. На следующий день пакет исчез, а на его месте лежал новый.
Я подумала: может, какая-то программа для малоимущих? Социальная помощь, которую тётя оформила и забыла отменить? Но на пакете не было никаких наклеек, штампов, записок. Просто молоко. Просто каждый день.
Через неделю я сдалась. Взяла.
Молоко было свежим, из магазина «Пятёрочка» через дорогу. Обычное. Нормальное. Без подвоха.
Я пила его с кофе – наливала в тётину чашку, белую, с отбитой ручкой. Тётя пила из неё каждое утро, хотя в шкафу стояли целые. Теперь пила я. Потом начала варить кашу – овсяную, как тётя когда-то. Потом стала ждать утра, чтобы услышать эти шаги.
Это был ритуал. Единственный, который связывал меня с миром снаружи.
***
Катя звонила раз в месяц. Иногда реже.
– Мам, ты как?
– Нормально.
– Выходила куда-нибудь?
– Да, в магазин.
Я врала. Катя делала вид, что верит. Нам обеим было так удобнее.
Ей было чуть за двадцать, вся жизнь впереди, а у меня за спиной – развалины. Я не хотела тащить её в свою яму. Она и без меня справлялась.
Олег не звонил никогда. Я не знала, женился ли он на той женщине, живёт ли с ней в нашей бывшей квартире, помнит ли обо мне вообще. И не хотела знать.
Иногда я думала: а если я умру здесь, кто найдёт?
Не из страха думала. Из любопытства. Курьер, когда заказы перестанут забирать? Соседи, когда запахнет? Катя, когда мама не ответит на ежемесячный звонок?
Мысли были холодными, как молоко из-под двери. Я гоняла их по голове, как шахматные фигуры – без страсти, без тревоги, просто чтобы чем-то занять мозг.
А потом однажды решила посмотреть.
Глазок в двери был мутноватый, засиженный временем. Тётя не меняла его с семидесятых, наверное. Я приникла к нему в шесть сорок утра, когда шаги обычно приближались.
Коридор был пуст. Лампочка под потолком мигала – давно пора заменить, но кто этим занимается? Дверь напротив – обшарпанная, коричневая, с номером «17». Моя была «18».
Семнадцатая квартира. Я даже не задумывалась, кто там живёт. Никогда не слышала ни музыки, ни разговоров, ни ссор. Только иногда – шаги в коридоре. Тихие. Утренние.
Я простояла так минут двадцать, пока не затекла шея. Пусто. Шаги в то утро не пришли.
Значит, молока не будет?
Я открыла дверь – самую щёлочку, только чтобы проверить.
Пакет стоял на месте. Белый, литровый.
Значит, он приходил раньше. Значит, я пропустила.
Я забрала молоко и закрылась, чувствуя, как сердце стучит – громко, глупо, будто я сделала что-то запретное.
Это было первый раз, когда я открыла дверь по собственной воле за два года.
***
Фотографию я нашла случайно.
Разбирала тётин шкаф – скуки ради, в один из тех дней, когда работы не было, а телевизор надоел. Шкаф был забит барахлом: журналы «Работница» за восемьдесят седьмой год, открытки от незнакомых людей, коробка с пуговицами, альбом с марками.
И ещё один альбом – фотографии.
Тётя в молодости. Тётя с родителями. Тётя на курорте в Крыму. Тётя с какой-то женщиной.
Я остановилась на этом снимке.
Тётя Зоя – ближе к шестидесяти, в цветастом платье, смеётся. Рядом – женщина примерно того же возраста, светловолосая, с мягким лицом. Они обнимаются. На обороте надпись: «С Леночкой, май 2018».
Леночка. Кто такая Леночка?
Я не помнила, чтобы тётя упоминала это имя. Хотя что я вообще помнила о её жизни? Приезжала три раза в год, говорила о своём – о работе, о Кате, об Олеге. Тётя слушала, кивала, поила чаем с вареньем. О себе рассказывала мало.
Может, эта Леночка – подруга из дома? Соседка?
Я отложила фотографию на комод. Пообещала себе разобраться. Забыла.
***
Прошло ещё полгода. Потом ещё год. Молоко приходило каждый день.
Я привыкла к нему, как к будильнику. Просыпалась без шести, лежала, ждала шагов. Слышала мягкий стук пакета о плитку. Засыпала снова, теперь уже спокойно.
Иногда думала: кто он? Или она? Старушка, которая путает двери? Волонтёр из какой-то организации? Сумасшедший, одержимый молоком?
Ни одна версия не казалась правильной.
Однажды я снова встала к глазку. На этот раз раньше – в половину шестого.
И увидела.
Мужчина. Ближе к шестидесяти, может, чуть младше. Крупный, с широкими плечами. Серая куртка, джинсы, ботинки с толстой подошвой. Он стоял у моего порога и ставил пакет на пол – аккуратно, медленно, будто боялся расплескать.
Потом выпрямился. И посмотрел прямо на дверь.
Нет, не на неё. На глазок.
Он знал, что я могу смотреть. Знал – и всё равно делал это открыто.
Секунду мы как будто смотрели друг на друга – он на глазок, я через глазок на него. Потом он кивнул – едва заметно – и ушёл. В квартиру напротив. В семнадцатую.
Мужчина из квартиры напротив. Григорий – так было написано на почтовом ящике внизу. Я вспомнила: видела эту надпись, когда переезжала. «Кв. 17 – Воронов Г.»
Григорий Воронов. Мой сосед. Человек, который четыре года оставлял мне молоко.
***
Я не открыла дверь в тот день. И на следующий. И через неделю.
Знание сделало всё странным. Пока молоко было анонимным – оно казалось чудом, маленьким необъяснимым волшебством в моей пустой жизни. Теперь у чуда появилось лицо, имя, номер квартиры.
Я не знала, что с этим делать.
Почему он это делает? Мы незнакомы. Я не помню, чтобы он стучался, здоровался, заводил разговоры. Тётя о нём не упоминала.
Может, он странный? Может, это какой-то ритуал, связанный с чем-то тёмным?
Или он просто добрый?
Последняя мысль казалась самой нелепой. Люди не бывают просто добрыми. За добротой всегда что-то стоит – выгода, вина, жалость, одиночество.
Я думала об этом каждое утро, пока пила молоко.
***
Зима того года выдалась тяжёлой.
Я заболела. Началось с горла – першило, царапало, как наждаком. Потом температура. К вечеру я поняла, что это не простуда – что-то серьёзнее.
Аптечка была скудной: старый парацетамол, просроченный аспирин, какие-то капли от насморка. Я проглотила таблетку, легла, укрылась двумя одеялами. Меня колотило.
Заказать лекарства? Курьер придёт через час, в лучшем случае. Вызвать врача? Из поликлиники – значит, открыть дверь, впустить чужого человека.
Я не могла.
Проклятье. Я понимала, как глупо это звучит. Температура под сорок, и я боюсь открыть дверь. Не боюсь даже – не могу. Тело отказывается, руки не поднимаются к замку.
Я проспала сутки. Или двое. Время размылось.
Когда очнулась, горло болело чуть меньше, но слабость была такой, что до туалета я добиралась, держась за стены.
Молоко. Надо взять молоко.
Я доползла до двери, открыла – как обычно, на щёлочку.
Пакет стоял на месте. А рядом с ним – листок бумаги.
Записка.
Я подняла её трясущимися руками. Развернула.
«Выздоравливайте. Если нужна помощь – постучите в стену. Три раза».
Почерк был крупный, чуть угловатый. Мужской.
Я стояла, босая, в застиранной пижаме, с бумажкой в руке – и плакала. Впервые за четыре года плакала по-настоящему.
Не от горя. От чего-то другого. От того, что кто-то услышал мой кашель через стену. И написал записку.
***
Я не постучала в тот день. И на следующий.
Но я начала думать.
Четыре года он оставлял молоко. Не стучал. Не требовал разговора, благодарности, объяснений. Просто приносил молоко каждое утро и уходил.
Почему?
Я вернулась к фотографии. Тётя с Леночкой. «Май 2018».
Восемь лет назад. Тётя тогда была жива. Эта Леночка, судя по снимку, – близкая подруга.
Может, она что-то знает?
Я попыталась вспомнить. Заставила мозг работать, копаться в обрывках разговоров, в тётиных случайных фразах.
– У меня соседка хорошая, – говорила тётя однажды, наливая мне чай. – Лена. Мы с ней чай пьём, сериалы обсуждаем. Она младше, конечно, но это ничего.
– Лена из какой квартиры? – спросила я тогда, не особо интересуясь.
– Из семнадцатой. Напротив.
Из семнадцатой. Напротив.
Там, где живёт Григорий Воронов.
Я достала фотографию, посмотрела на светловолосую женщину ещё раз. Мягкое лицо, тёплая улыбка. Ей на снимке – около шестидесяти.
Лена. Из семнадцатой квартиры. Подруга тёти.
Но сейчас в той квартире живёт мужчина. Один. Я ни разу не слышала женского голоса за четыре года.
Что случилось с Леной?
***
Ответ пришёл сам – через несколько дней, когда я листала местную газету. Раньше тётя её выписывала, и подписка так и осталась – газета каждую неделю лежала в ящике, я иногда забирала, когда курьер приносил заказ.
В старых номерах, которые я нашла на антресолях, был раздел некрологов. Маленькие объявления с фотографиями.
Я искала не знаю зачем. Может, интуиция.
Нашла.
«Воронова Елена Викторовна, 1967–2019. Светлая память любимой жене, дочери, другу».
Фотография. Та самая женщина со снимка.
Семь лет назад. Лена умерла семь лет назад.
Значит, Григорий – вдовец. Семь лет живёт один в квартире, где они с женой жили вместе.
И его жена дружила с моей тётей.
Я сидела на полу, окружённая старыми газетами, и пыталась сложить кусочки.
Тётя Зоя умерла в двадцать первом. Лена – в девятнадцатом. Лена просила мужа о чём-то перед смертью? Или тётя просила присматривать?
Но почему молоко?
Почему именно молоко?
***
Я смотрела на дверь семнадцатой квартиры через глазок каждое утро.
Григорий выходил на работу около семи. Я научилась узнавать его шаги: тяжёлые, но не громкие. Он не торопился. Нёс что-то в руке – сумку, наверное, или термос.
Возвращался вечером, около шести. Иногда позже. Я слышала, как щёлкает его замок.
Он жил тихо. Так же тихо, как я.
Два человека в одиноких квартирах, разделённые тремя метрами коридора и четырьмя годами молчания.
Однажды я услышала, как он разговаривает. Не со мной – с кем-то по телефону. Стены были тонкие, голос доносился глухо, но я разобрала отдельные слова.
– Нет, не надо... Сам справляюсь... Да, точно...
Потом пауза.
– Лена бы так хотела.
Лена бы так хотела.
Что хотела Лена? Чтобы он приносил молоко незнакомой женщине? Чтобы заботился о квартире, где раньше жила её подруга?
Я поняла, что должна спросить. Должна открыть эту дверь и спросить.
Но прошла ещё неделя. И ещё одна.
***
Болезнь вернулась. Или не уходила до конца – просто притаилась, ждала.
На этот раз было хуже. Я лежала пластом, не могла встать за водой. Телефон разрядился, а зарядка осталась в комнате, и дойти до неё казалось подвигом.
Молоко стояло под дверью. Я знала, что оно там. Но встать не могла.
Прошёл день. Или два.
Потом я услышала стук. Не в дверь – в стену. Три раза. Глухо, осторожно.
Он стучал мне. Спрашивал, всё ли в порядке.
Я собрала остатки сил, доползла до стены, стукнула в ответ. Один раз. Слабо, костяшками пальцев.
Тишина. Потом – снова три удара. И голос, приглушённый стеной:
– Если нужна помощь – откройте дверь. Я принесу лекарства.
Я лежала у стены, прижавшись щекой к обоям. Дышала. Думала.
Четыре года я пряталась от мира. Четыре года закрывалась от людей. Четыре года этот человек оставлял молоко и ни разу не постучал.
А теперь постучал. Потому что понял, что я не встала за молоком.
Он следил за мной? Нет. Он просто видел, что пакет стоит у двери дольше обычного.
– Хорошо, – сказала я стене. Не знаю, услышал ли он.
Потом доползла до двери и открыла её.
***
Он стоял на пороге – в той же серой куртке, с пакетом из аптеки в руке. Лицо немолодое, с глубокими складками у рта. Глаза светлые, серые. Спокойные.
Крупные руки с короткими квадратными ногтями. Кожа на костяшках загрубела от работы.
– Григорий, – сказал он. Не спросил, как меня зовут. Просто представился.
– Марина, – ответила я. Голос был хриплый, чужой.
Он кивнул. Протянул пакет.
– Антибиотик, жаропонижающее, витамины. Аптекарша сказала, этого хватит.
Я взяла пакет. Руки дрожали – от слабости, не от страха.
– Спасибо.
– Молоко на полу, – сказал он. – Заберите, когда сможете.
И ушёл. Не спрашивая, почему я не выхожу. Не требуя объяснений. Просто ушёл.
Я закрыла дверь и проплакала час.
***
Через три дня мне стало лучше. Температура спала, горло перестало болеть. Я встала, приняла душ, впервые за неделю посмотрела на себя в зеркало.
Волосы до плеч, пепельно-русые, свалявшиеся в колтуны. Тонкие запястья с выступающими косточками – от того, что забывала есть. Лицо бледное, осунувшееся. Сорок шесть лет. Выгляжу на шестьдесят.
Я причесалась. Собрала волосы в низкий хвост резинкой без украшений – как обычно. Надела чистую рубашку.
А потом открыла дверь.
Григорий как раз выходил из квартиры – в рабочей куртке, с термосом в руке.
– Доброе утро, – сказала я.
Он остановился. Посмотрел на меня – без удивления, без вопросов. Просто посмотрел.
– Доброе. Как себя чувствуете?
– Лучше. Благодаря вам.
Он качнул головой.
– Благодаря лекарствам. Я просто принёс.
Пауза. Я не знала, что говорить дальше. Он, кажется, тоже.
– Я хотела спросить, – выдавила я наконец. – Про молоко.
Он чуть наклонил голову. Ждал.
– Почему?
Долгое молчание. Я думала, он не ответит, уйдёт на работу, оставит меня гадать.
Но он ответил.
– Лена. Моя жена. Она дружила с Зоей Павловной, вашей тётей.
Я кивнула. Это я уже поняла.
– Перед тем как... – он запнулся. – Перед смертью Лена попросила. «Присмотри за Зоиной квартирой, если со мной что-то случится». Я не понял тогда, зачем. Она сказала: «У Зои племянница, ей когда-нибудь понадобится это место».
Я стояла, слушала, боялась дышать.
– Зоя умерла через два года после Лены. А ещё через год появились вы. Я видел свет в окне. Слышал шаги. Понял, что вы там.
– Почему не постучали?
Он помолчал.
– Лена говорила: иногда человеку нужно, чтобы его просто не трогали. Не лезли с помощью, не давили добротой. Просто чтобы знал – рядом кто-то есть. На всякий случай.
Молоко. Каждый день. Четыре года.
На всякий случай.
– Откуда вы знали, что я его беру? – спросила я.
– Пакеты исчезали к вечеру. Значит, вы живы. Значит, всё в порядке.
Я не могла говорить. Горло перехватило – не от болезни. От чего-то большего.
– Спасибо, – выдавила наконец.
Он кивнул. Помедлил.
– Я на работу. Вечером буду, если захотите чаю.
И ушёл. Не оборачиваясь.
***
Вечером я постучала в его дверь.
Три раза. Как он стучал в стену.
Он открыл почти сразу – будто ждал. На нём были домашние брюки и застиранная рубашка. Квартира за его спиной была чистой, пустой, с одной фотографией на комоде.
Лена. Молодая, улыбающаяся.
– Проходите, – сказал он. – Чайник только закипел.
Я вошла.
Его квартира была зеркальным отражением моей – тот же метраж, та же планировка. Но ощущение другое. У меня пахло нафталином и старыми лекарствами. У него – просто чистотой.
Мы сели за маленький стол на кухне. Он достал две чашки – простые, белые. Налил чай.
– Лена любила эти чашки, – сказал он, заметив мой взгляд. – Говорила, в них чай вкуснее.
Я улыбнулась. Первый раз за долгое время – настоящей улыбкой.
– У моей тёти была чашка с отбитой ручкой. Она пила из неё каждый день, хотя в шкафу стояли целые.
– Привычка.
– Да. Привычка.
Мы молчали, пили чай. Это было странное молчание – не тяжёлое, не неловкое. Просто молчание двух людей, которые давно отвыкли говорить.
– Расскажите про Лену, – попросила я наконец.
Он посмотрел на фотографию.
– Мы прожили вместе тридцать лет. Познакомились на заводе, она работала в бухгалтерии. Я – электриком. Полгода не решался подойти.
Он говорил медленно, подбирая слова.
– Она была... солнечной. Всегда улыбалась, всегда кого-то опекала. Соседей, кошек, птиц во дворе. С Зоей Павловной подружилась в первый же месяц, как мы сюда переехали. Они чай пили вместе, сериалы смотрели. Лена говорила, что у вашей тёти очень добрые глаза.
Добрые глаза. Да, это было про тётю Зою.
– Когда Лена заболела... – Он замолчал. Я не торопила. – Когда мы узнали диагноз, она не плакала. Сказала: «У нас ещё есть время». И мы жили. Просто жили, день за днём. Она ещё успела Зою навестить, когда та слегла. Сидела у её кровати, читала вслух какую-то книгу. Через два месяца её самой не стало.
– Мне жаль.
Он покачал головой.
– Не надо жалеть. Она прожила хорошую жизнь. Любила и была любима. Не все могут этим похвастаться.
Я подумала о своей жизни. О двадцати годах с Олегом, которые закончились фразой «ты выгорела». О Кате, которая звонит раз в месяц. О четырёх годах в пустой квартире с молоком под дверью.
– Я не выходила четыре года, – сказала я. Вслух. Впервые кому-то, кроме себя.
Григорий кивнул.
– Я знаю.
– Откуда?
– Соседи внизу говорили – квартира Зои пустует. Нет, говорю, там кто-то живёт. Не верили. Говорили, призрак, наверное.
Призрак. Да, это подходящее слово.
– Почему вы не сказали им правду?
Он пожал плечами.
– Не моё дело. Если вы хотели, чтобы вас считали призраком, – значит, так надо.
Я смотрела на него – на это спокойное лицо, на руки, обхватившие чашку.
– Вам не было обидно? Четыре года носить молоко – и ни разу не услышать «спасибо»?
Он улыбнулся. Первый раз за весь разговор.
– Пакеты исчезали. Этого хватало.
***
Я возвращалась к себе около десяти вечера. В коридоре было темно – та самая мигающая лампочка наконец перегорела.
– Завтра заменю, – сказал Григорий из-за спины.
Я обернулась. Он стоял у своей двери, не заходил.
– Спокойной ночи, Марина.
– Спокойной ночи.
Я зашла к себе, закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной.
Квартира пахла нафталином. Шторы были задёрнуты. Лампа горела тускло.
Но что-то изменилось. Что-то сдвинулось.
Я подошла к окну и раздвинула портьеры.
Снаружи была ночь. Фонари, припаркованные машины, тёмные окна соседних домов. Обычный двор обычной пятиэтажки.
Четыре года я не видела этого вида.
Стояла у окна долго, пока не замёрзли ноги. Потом легла спать.
Впервые за четыре года – без тяжести на груди.
***
Мы не стали друзьями. Не сразу.
Я не бросилась в общение, не превратилась в другого человека за одну ночь. Это так не работает. Четыре года изоляции не стираются одним разговором за чаем.
Но кое-что изменилось.
Я стала открывать дверь. Не для мира – для Григория. Утром, когда он уходил на работу, я иногда выходила на площадку, здоровалась. Он кивал, улыбался уголками губ, уходил.
Вечером иногда стучался – с пакетом из магазина.
– Взял лишний кефир. Возьмёте?
– Купил пирожки на рынке. Вам оставить?
Я брала. Говорила «спасибо». Он уходил.
Это был медленный, осторожный танец. Два человека, которые разучились быть рядом с другими, – и заново учились.
Катя позвонила в конце февраля.
– Мам, как ты?
– Нормально. Выходила сегодня, – сказала я. И впервые это была правда.
Пауза.
– Выходила? Куда?
– В магазин. Через дорогу. Купила хлеб.
Катя молчала так долго, что я подумала – связь оборвалась.
– Мам... это серьёзно?
– Да.
– И как... как ты себя чувствовала?
Я подумала.
– Страшно. Ноги дрожали. Но дошла и вернулась. Завтра попробую ещё раз.
Катя расплакалась прямо в трубку. Я слушала и не перебивала.
– Мам, я так рада. Так рада.
– Я тоже, – сказала я. И впервые почувствовала, что это правда.
***
В марте я впервые позвала Григория к себе.
– Чай будете? – спросила утром, когда он ставил молоко у двери.
Он замер. Посмотрел на меня – как тогда, через глазок, только теперь без преграды.
– Буду.
Моя квартира была другой, чем его. Старая мебель, тяжёлые шторы (теперь раздвинутые), запах, который так и не выветрился до конца. Но я прибралась. Протёрла пыль. Выбросила просроченные лекарства из аптечки.
Мы сели на кухне. Я достала тётину чашку с отбитой ручкой и вторую – целую, с васильками.
– Эта была тётина любимая, – сказала я про чашку с ручкой. – Я её не выбрасываю.
– Правильно, – кивнул Григорий. – Некоторые вещи нельзя выбрасывать.
Мы пили чай и смотрели в окно. Март был серый, слякотный, но сквозь тучи пробивалось солнце.
– Знаете, – сказал он вдруг, – когда Лена умерла, я тоже не выходил. Месяц или два. Сидел здесь, в квартире, смотрел в потолок. Не мог понять, зачем вставать.
Я молчала. Слушала.
– Потом вспомнил, что она просила. Присматривать за соседями, кормить птиц, менять лампочки в подъезде. Мелочи. Но они заставляли выходить из дома. Двигаться. Жить.
Он посмотрел на меня.
– Молоко – это тоже было для меня. Не только для вас. Каждое утро – причина встать, выйти, сделать что-то.
Я поняла. Мы оба держались за этот ритуал. Он – снаружи, я – внутри. Два одиноких человека, связанных пакетом молока.
– Спасибо, – сказала я. – За четыре года. За каждый день.
Он кивнул. Молчание было тёплым.
– Теперь ваша очередь, – сказал он. – Найти что-то, ради чего выходить.
Я задумалась.
– Может, начну с малого. Буду выносить мусор сама.
Он улыбнулся.
– Хорошее начало.
***
Весна пришла медленно, как всегда в этом городе. Я выходила каждый день – сначала до мусорки, потом до магазина, потом до сквера через дорогу.
Ноги дрожали. Сердце колотилось. Люди казались громкими, чужими, пугающими.
Но я выходила.
Григорий не торопил. Не спрашивал, куда иду, надолго ли, зачем. Просто был рядом – иногда буквально, иногда через стену.
В апреле Катя приехала. Стояла на пороге – взрослая, красивая, с глазами, полными слёз.
– Мам...
Я обняла её. Впервые за год.
Она осталась на выходные. Мы гуляли по двору, сидели на лавочке, пили кофе в кафе за углом. Катя рассказывала про работу, про парня, про планы. Я слушала – и слышала. Не сквозь вату, не из-за стены. По-настоящему.
– Ты другая, – сказала она перед отъездом.
– Какая?
– Живая.
Живая. Да. Это подходящее слово.
***
Однажды вечером я стояла у окна и смотрела на двор. Григорий возвращался с работы – я узнала его походку: чуть замедленную, будто каждый шаг взвешивает.
Он поднял голову. Увидел меня в окне. Помахал.
Я помахала в ответ.
Простой жест. Обычный. Ничего особенного.
Но для меня – целая вселенная.
Четыре года он оставлял молоко под дверью. Анонимно. Тихо. Каждый день.
Нашу квартиру считали пустой.
Она не была пустой. В ней жил человек, который разучился жить. И другой человек – за стеной – терпеливо ждал, пока она вспомнит как.
Я раздвинула шторы пошире. Впустила вечерний свет.
Завтра утром я открою дверь раньше, чем он положит молоко.
Завтра утром скажу: «Доброе утро, Григорий. Давайте завтракать вместе».
А сегодня – просто постою у окна.
Смотрю на мир, которого боялась четыре года.
Он всё ещё пугает. Но уже не так сильно.