Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СУДЬБА ВОРОНА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 5
Весна набирала силу с каждым днём.
Снег сошёл стремительно, обнажив тёмную, дымящуюся паром землю. На хуторе Григория началась та суетливая, прекрасная пора, когда каждый день на счету.
Но в этом году привычный ритм был окрашен новым, сладким беспокойством. Мысли о предстоящих работах переплетались с мыслями о Есении, о их договоре, о тех ульях, которые пока существовали лишь в

РАССКАЗ. ГЛАВА 5

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Весна набирала силу с каждым днём.

Снег сошёл стремительно, обнажив тёмную, дымящуюся паром землю. На хуторе Григория началась та суетливая, прекрасная пора, когда каждый день на счету.

Но в этом году привычный ритм был окрашен новым, сладким беспокойством. Мысли о предстоящих работах переплетались с мыслями о Есении, о их договоре, о тех ульях, которые пока существовали лишь в чертежах, начертанных её уверенной рукой на оборотной стороне обоев.

Она приехала в назначенный день, но не одна.

За её телегой, понуро опустив голову, брела тощая овца с явными признаками скорого окота.

— Это Марфа, — без предисловий сказала Есения, слезая и привязывая животное к столбу. —Взяла у соседки по Крутцу.

Не смогла она её зимой прокормить, продавала за бесценок. Я подумала… если мы всерьёз за овец, начинать надо с чего-то. Она добрая, ручная. И ягнёнок скоро.

Григорий подошёл, осмотрел овцу. Животное было измождённое, но глаза умные, спокойные.

— Место в хлеву есть, — кивнул он. — И сена вдоволь. Откормим.

В её глазах блеснула благодарность за то, что он не стал спрашивать, на какие деньги, не усомнился в её решении. Просто принял как часть их общего дела.

Первый совместный рабочий день был посвящён не ульям, а Марфе.

Они вдвоем обустроили для неё отдельный закуток в хлеву, постелили свежее сено, принесли воды.

Есения обращалась с овцой с той же тихой, уверенной ласковостью, с какой кормила воробьёв. Григорий наблюдал за ней, как она что-то шептала животному, поправляя сено, и чувствовал, как в его душе что-то тает, как последний лёд на реке.

— Спасибо, — сказала она, выходя из хлева и отряхивая солому с подола. — Теперь за ульи.

Они разложили чертежи на столе в избе. Есения оказалась прирождённым конструктором: её эскизы были простыми и продуманными до мелочей.

— Вот здесь леток должен быть вот таким, под уклоном, чтобы дождь не заливал, — объясняла она, водя пальцем по линиям.

— А крышу лучше съёмную сделать, из досок, сверху дёрном обложить для тепла.

Григорий слушал, кивал, вносил свои поправки, основанные на опыте отца. Они спорили тихо, деловито, находя решения. Это было не просто обсуждение — это был совместный акт творения, планирование общего будущего, скреплённое стружкой и гвоздями.

Работа в столярке закипела. Григорий строгал доски, Есения, закатав рукава, держала их, размечала, подавала инструмент. Запах свежей сосновой стружки смешивался с запахом хлеба из печи — она испекла каравай, пока он колдовал над первым корпусом. Молчание между ними было теперь совершенно иным — не напряжённым, а насыщенным, наполненным смыслом совместного действия. Иногда их взгляды встречались над заготовкой, и в них читалось взаимное понимание, почти улыбка.

К вечеру первый, грубый корпус будущего улья был готов.

Они вынесли его на двор, поставили на козлы, отошли и молча смотрели.

— Похож на маленький дом, — тихо сказала Есения.

— Дом для пчёл, — согласился Григорий. — И первый дом, который мы построили вместе.

Она быстро взглянула на него, затем опустила глаза, но он успел заметить, как по её щекам разлился лёгкий румянец.

На следующий день они начали готовить тот самый пустующий огород.

Земля была мягкая, податливая. Григорий вёл соху, запряжённую Вороном, а Есения шла рядом, разбивая крупные комья лёгкой бороной-суковаткой.

Работа была монотонной, физически тяжёлой, но в ней был свой, древний ритм. Солнце припекало спины, пот стекал по вискам, а из леса доносился звонкий, настойчивый крик первой кукушки.

— Отдохнём? — предложил Григорий, когда они прошли первый ряд.

Они сели на брёвнышко у забора, попили воды из одного глиняного кувшина

. Есения сняла платок, распустила волосы, чтобы проветрить голову. Тёмная коса рассыпалась по плечам, и на мгновение она показалась ему не той суровой, замкнутой хозяйкой, а просто уставшей, очень молодой девушкой.

— Ты никогда не думала уехать отсюда? В город? — спросил он, неожиданно для себя.

Она задумалась, глядя на распаханную чёрную полосу.

— Думала. После родителей. Но… это моя земля. Их земля. Если я уеду, здесь всё зарастёт, изба развалится. И кто я тогда буду? Никто и нигде. А здесь… здесь я Есения. Я знаю каждую тропинку в лесу, каждую кочку на поле. Это трудно, да. Но это моё.

Он понял её как никогда. Его собственная тоска по земле, по корням, нашла в её словах живой отклик.

— И я так же, — просто сказал он. — От земли никуда.

Когда огород был вспахан и заборонован, они вместе пошли в погреб Григория за семенной картошкой.

В прохладном, земляном полумраке, среди запаха сырости и прошлогодних яблок, их плечи нечаянно соприкоснулись.

Она не отпрянула, только замолчала на полуслове. Он почувствовал лёгкое, тёплое прикосновение через ткани рубах и замер, боясь спугнуть этот миг.

В темноте погреба её фиалковые глаза казались огромными, тёмными. Они стояли так, всего секунду, но эта секунда растянулась в вечность, наполненную биением двух сердец и тихим шелестом картофельных ростков в мешке.

— Надо брать, — наконец прошептала она, и её голос прозвучал хрипловато.

— Да, — кивнул он, с трудом отрываясь от её взгляда. — Надо.

Посадка картофеля стала их первым настоящим совместным ритуалом. Григорий мотыгой делал лунки, Есения шла следом, опуская в каждую по картофелине, присыпая землёй из следующей лунки.

Работали молча, но каждый жест был дополнением к жесту другого. Он учился чувствовать её ритм, она — подстраивалась под его темп. Иногда их пальцы встречались в земле, и тогда они оба делали вид, что ничего не заметили, но в воздухе повисал сладкий, напряжённый трепет.

Когда последний ряд был засажен, Есения выпрямилась, отерла лоб.

— Готово. Теперь ждать.

— И поливать, и полоть, — улыбнулся Григорий, глядя на ровные, аккуратные грядки. Они уже не были пустыми. Они были залогом будущего лета, будущего урожая. Их общего урожая.

— Вместе, — тихо сказала она, и в этом слове был весь их договор.

Вечером, за ужином, Марфа громко заблеяла в хлеву.

Они переглянулись и одновременно вскочили. Роды начались раньше, чем они ожидали.

В тесном закутке, при свете керосиновой лампы, они вдвоём помогали овце. Есения, забыв всякий страх, успокаивала животное, говорила с ним ласково, а Григорий, со знанием, почерпнутым из долгой сельской жизни, принимал ягнёнка. Это был долгий, напряжённый час, полный тихих команд, тяжёлого дыхания овцы и их собственного сосредоточенного молчания.

И вот он появился на свет — маленький, мокрый комочек шерсти на соломе.

Марфа тотчас принялась его облизывать. Есения опустилась на колени рядом, её глаза сияли восторгом и слезами.

— Смотри, Григорий, — прошептала она. — Живой. Совсем живой.

Он стоял рядом, глядя не на ягнёнка, а на её лицо, озарённое мягким светом лампы и таким чистым, безусловным счастьем, что ему захотелось встать на колени рядом и обнять её.

Но он не посмел. Только положил руку ей на плечо, на секунду, чувствуя, как она вздрагивает от прикосновения, но не отстраняется.

— Молодец, Марфа, — хрипло сказал он. — И ты молодец.

Они вышли из хлева под чистые, холодные звёзды.

Усталость валила с ног, но внутри бушевало странное, ликующее возбуждение.

— Вот и начало нашему стаду, — сказала Есения, запрокидывая голову к небу. Её голос звенел.

— Начало, — согласился Григорий. И, глядя на её светящееся в темноте лицо, добавил: — Хорошее начало, Есения.

Она осталась ночевать — уже не из-за темноты на дороге, а потому что не могла оставить новорождённого ягнёнка и ослабевшую матку.

Они снова спали в одной избе, разделённые пространством. Но теперь эта разделённость ощущалась по-другому. Она была не барьером, а тонкой, проницаемой перегородкой, через которую пробивалось тепло их общего дня, их общей заботы, их общего маленького чуда в хлеву.

Перед сном, уже в темноте, она сказала:

— Григорий?

— Да?

— Спасибо тебе. За сегодня. За всё.

— Тебе спасибо, — ответил он. И это были не просто слова. Это было признание. Признание того, что её приход в его жизнь — это самое важное, что случилось с ним за долгие годы молчаливого выживания.

Он лежал и слушал её ровное дыхание, и тоска-ворона наконец слетела с его плеча. Не навсегда, может быть. Но она улетела в ночную тьму, уступив место новому чувству — тихому, тёплому и невероятно прочному. Чувству, что он больше не один. Что у него есть товарищ. Что у них есть общая земля, общие заботы, общее будущее, которое они строят своими руками, доска за доской, грядка за грядкой. И этого будущего, такого простого и такого огромного, ему вдруг страстно, до боли захотелось.

Лето пришло на хутор знойное, щедрое, напоённое ароматами цветущих лугов и гречихи. Работы было невпроворот, но теперь она делилась на двоих. Есения практически переехала на хутор. Её изба в Крутце стояла на запоре, а её нехитрый скарб постепенно перекочевал в дом Григория — не по приказу, а по естественной необходимости. Её платья висели рядом с его рубахами в сенях, её глиняные миски стояли на его полке, а её тёмная коса каждое утро виднелась у печи, где она варила кашу.

Их сближение было не стремительным вихрем, а медленным, как течение реки в жаркий день.

Оно происходило в тысяче мелочей: в том, как она поправляла ему воротник, неловко вытирая рукой крошки с его бороды за завтраком; в том, как он, не спрашивая, чинил сломанную прялку, привезённую из Крутца; в том, как их пальцы всё чаще и дольше соприкасались, передавая инструмент или чашку.

Однажды, после особенно изматывающего дня покоса, когда они вернулись в избу, едва держась на ногах от усталости, Григорий, снимая сапоги, вдруг тихо сказал:

— Сегодня, пожалуй, на печь не полезу. Кости ломит. На лавке останусь.

Есения, ставившая на стол ужин, замерла. Потом, не оборачиваясь, так же тихо ответила:

— Лавка жёсткая. Ты и так весь измождённый. Ложись… ложись на кровать. Она шире. Там… там места хватит.

В избе повисла напряжённая, звенящая тишина.

Григорий почувствовал, как кровь ударила в виски. Это был не просто приглашение разделить кров. Это был ключ, протянутый к последней двери в её крепости.

— Я… я не буду тебя беспокоить, — с трудом выговорил он.

— Я знаю, — просто сказала она. — Я тоже устала.

Он лег первым, у самого края широкой деревянной кровати, стараясь занять как можно меньше места.

Изба погрузилась в темноту. Он слышал, как она осторожно движется по комнате, как шуршит ткань снимаемого платья, как скрипнет половица под её босыми ногами.

Потом край одеяла приподнялся, и он почувствовал лёгкое движение рядом. Она легла на другом краю, оставив между ними холодное пространство простыни.

Они лежали, не двигаясь, слушая, как громко бьются их сердца в ночной тишине.

Никто не спал. Напряжение было таким плотным, что его можно было резать ножом.

Григорий боялся пошевелиться, боялся даже дышать. А потом сквозь темноту к нему донесся сдавленный, похожий на всхлип звук.

Он обернулся. Она лежала на спине, и по её вискам, серебрясь в полосе лунного света из окна, текли слёзы.

— Есения? — испуганно прошептал он. — Что ты? Я… я сейчас на лавку…

— Нет, — она перебила его, и голос её дрожал. — Не уходи. Это не от страха. Это… это от того, что мне не страшно. Впервые за столько лет.

Он не сдержался.

Медленно, давая ей время отстраниться, он протянул руку и коснулся её щеки, смахнул слезу шероховатым большим пальцем. Она вздрогнула, но не отпрянула. Наоборот, её рука накрыла его ладонь и прижала её к своему лицу.

— Григорий, — выдохнула она его имя, и в этом звуке была вся её накопившаяся за годы тоска по теплу, по защите, по простому человеческому прикосновению.

Он больше не мог терпеть.

Он повернулся к ней, и она встретила его, не как испуганная девчонка, а как женщина, жаждущая утолить долгую жажду.

Их первая близость была не страстной, а бесконечно нежной, осторожной, полной немых вопросов и тихих, успокаивающих ответов

. Он боялся причинить боль, она боялась разочаровать. Но в темноте, в этом первом, робком соединении двух одиноких тел и душ, растворились последние остатки страха и недоверия.

Они нашли друг в друге не просто товарища по хозяйству, а потерянную половину самого себя.

Утром он проснулся оттого, что она смотрела на него.

Она лежала на боку, подперев голову рукой, и её фиалковые глаза были ясными, спокойными и бездонно глубокими. В них не было стыда или смущения. Была тихая, совершенная уверенность.

— Доброе утро, — прошептала она.

— Доброе, — он провёл рукой по её распущенным волосам, и они шелковисто обвились вокруг его пальцев.

Он знал, что должен сделать. Сейчас. Пока это утро ещё принадлежало только им двоим.

— Есения, — сказал он, садясь и беря её руки в свои. — Ты стала для меня всем. И землёй, и домом, и тишиной, в которой наконец нашёл покой. Я не умею говорить красиво. Но я спрашиваю тебя просто и прямо. Будь моей женой. Настоящей. Перед Богом и людьми. Дай мне право защищать тебя не как соседа, а как мужа. Дай мне право называть тебя своей. И будь хозяйкой в этом доме не временно, а навсегда.

Она слушала, не отводя взгляда, и слёзы снова навернулись на её ресницы, но теперь это были слёзы счастья.

— А я… а я буду тебе хорошей женой? — прошептала она, и в этом вопросе была вся её прежняя неуверенность в себе.

— Ты уже ею стала, — твёрдо сказал Григорий. — Ты вернула мне жизнь. Теперь осталось только скрепить это.

Она кивнула, не в силах выговорить слово, и прижалась лбом к его груди. Их обручение состоялось без колец, без свидетелей, в лучах утреннего солнца, заливавшего их общую постель.

Свадьбу сыграли тихую, скромную, но от этого не менее счастливую.

Не было шумного застолья на весь хутор. Были только самые близкие: Федот с Анфисой, сияющие как два подсвечника, дед Гордей, благословивший их старинной иконой, Трофим с сыном Мироном. Стол ломился от простой, но вкусной еды, которую Анфиса и Есения готовили вместе.

Есения, в белом, скромном платье, перешитом из старой занавески Анфисы, с венком из полевых цветов в тёмных волосах, была прекрасна. Не броской красотой, а той внутренней, светящейся красотой женщины, нашедшей своё место в мире.

Григорий, в чистой вышитой рубахе, не сводил с неё глаз. В его груди, где так долго жила ледяная пустота, теперь цвёл целый сад. Тоска-ворона улетела навсегда, её место занял светлый, тёплый аист, свивший гнездо под самой крышей его сердца.

Когда гости разошлись, и они остались одни в своём доме — уже действительно своём, общем — Есения подошла к нему, обняла за шею и прижалась щекой к его щеке.

— Спасибо тебе, муж, — прошептала она. — За доверие. За терпение. За этот дом.

— Это я должен благодарить, жена моя, — обнял он её, чувствуя, как его душа обретает наконец ту самую целостность, которую он увидел в ней в самом начале.

-

Переезд Есении окончательно стёр границу между «моим» и «твоим». Теперь всё было «наше». Наше поле, наша пасека (ульи стояли в ряд у липы, и в них уже гудели первые пчёлы), наш огород, где зеленели всходы, наш хлев с Марфой и подросшим ягнёнком, которого назвали Яшкой. Жизнь на хуторе забила новым, полноводным ключом. В доме пахло теперь не только дымом и кожей, но и травами, которые она сушила, и свежим хлебом, который она пекла каждый день.

А потом наступило утро, когда Есения, готовя завтрак, внезапно сказала:

— Я… я не знаю наверняка, но… кажется, Гриша, у нас будет ребёнок.

Мир для Григория в тот миг перевернулся. Он онемел, потом подхватил её на руки, осторожно, как хрустальную вазу, и закружил по двору, не в силах вымолвить ни слова.

Потом опустил на землю и припал головой к её животу, к тому ещё плоскому, не выдающему тайны месту, где уже билась новая жизнь — их жизнь.

— Слышишь? — шутливо спросила она, запустив пальцы в его волосы.

— Ещё нет, — прошептал он. — Но чувствую. Чувствую всем сердцем.

Беременность Есении стала самым счастливым временем в жизни Григория.

Он носил её на руках через каждую лужу, не давал поднимать тяжести, по ночам вставал, чтобы поправить на ней одеяло. А она расцветала. Лицо её округлилось, на щеках заиграл румянец, а в глазах светилось такое глубокое, спокойное счастье, что, глядя на неё, Григорий понимал: вот оно. Вот то самое, ради чего стоит жить.

Известие о счастье Григория, как и первое известие о местонахождении Дарьи, пришло окольными путями. Однажды в уездную лавку, где работала Дарья приказчицей, зашёл мужик с того самого хутора. Разговорились.

— А у нас на хуторе радость, — сказал мужик, закуривая. — Григорий Сельсин наш, вдовец тот самый, женился. На сиротке молодой, из Крутца. Есения. Хозяйка, говорят, золотые руки. И дитя, слышно, у них уже на подходе.

Дарья, пересчитывая в это время скобяной товар, замерла. Цифры поплыли перед глазами.

Она медленно отложила счёты, извинилась и вышла в подсобку. Там, среди запаха железа и кожи, она прислонилась к холодной стене и закрыла лицо руками. Слёз поначалу не было. Была просто пустота. Та самая, которую она когда-то променяла на сытость и относительную безопасность под крылом купца Михеева.

А потом слёзы пришли. Тихие, горькие, жгучие. Она плакала не о потерянной любви — той любви между ней и Григорием уже давно не было.

Она плакала о потерянном доверии. О потерянной возможности быть не приживалкой в чужом доме, а настоящей хозяйкой в своём. О том, что, пока она пряталась от страха и голода за широкой спиной Михеева, её Гриша, её когда-то сильный, молчаливый Гриша, вынес всё один.

А потом нашёл в себе силы не просто выжить, а заново построить дом, семью, счастье с другой. С той, которая не испугалась его тишины и его ран.

Она вытерла слёзы грубым рукавом своего форменного платья, взяла глубокий, прерывистый вдох. Из-за двери доносились голоса покупателей, смех, стук монет. Жизнь Михеева, чужая жизнь. Она пожалела. Не о том, что ушла. Тогда у неё не было выбора. Она пожалела о том, что когда-то, очень давно, они с Григорием не сумели сохранить то, что имели. Что сломались об жизнь оба, только по-разному.

Она вышла в лавку, подошла к прилавку. У неё было белое, вытянутое лицо, но глаза сухие.

— Что там заказывали? — спросила она у мужика своим обычным, ровным, «городским» голосом.

— Гвоздей, дюймовок, — ответил тот.

Она кивнула, отмерила, отсчитала. Руки не дрожали. Внутри была тихая, усталая, но чистая печаль. Печаль об упущенном. И тихое, невольное пожелание тому, кто был когда-то её мужем и отцом её детей: «Живи, Гриша. Будь счастлив. Ты заслужил».

А на хуторе, под вечер, Григорий сидел на завалинке своего дома. Рука его лежала на округлившемся животе Есении, которая примостилась рядом, положив голову ему на плечо. Они молча смотрели, как последние лучи солнца золотили верхушки ульев, как по двору важно расхаживал Петькин петух (тот самый, которого чуть не съел Ворон), как у забора мирно щипала траву Марфа с Яшкой.

Внутри Есении толкнулся ребёнок. Сильно, уверенно. Григорий почувствовал это своей ладонью. Он встретился взглядом с женой. В её фиалковых глазах, полных бездонной нежности, отражалось закатное небо и его собственное, постаревшее, но спокойное и светлое лицо.

— Сильный, — улыбнулась она.

— Как мать, — сказал он и наклонился, чтобы поцеловать её в макушку, впитав запах её волос, хлеба и летней земли.

Он обвёл взглядом свой двор, свой дом, свою землю. Всё, что было выстрадано, потеряно и заново обретено. Тоска окончательно улетела, оставив после себя не пустоту, а это тихое, глубокое, как сама земля, счастье. Оно не было громким или восторженным. Оно было простым, как хлеб, и прочным, как сруб хорошего дома. Дома, где наконец-то зажгётся свет в детской, и где его будет ждать не леденящая тишина, а тёплый голос жены и звонкий смех ребёнка. Его ребенка. Их ребенка.

И Григорий понял, что круг замкнулся. Боль, потеря, одиночество — всё это было не зря. Всё это привело его сюда, на эту завалинку, к этой женщине, к этой новой жизни. Он крепче обнял Есению, чувствуя, как под его ладонью бьётся сразу два сердца: одно — большое, выносливое, выстоявшее в бурях, и другое — маленькое, только начинающее свой путь, но уже такое же сильное и желанное.

«Совсем ничего не осталось», — думал он когда-то в отчаянии. Теперь он знал: осталось всё. Самое главное. И этого хватит на всю оставшуюся жизнь.

. Конец.