У начальницы моей, Натальи Петровны, было два состояния: работа и «всё остальное». На работе она была даже не танк, а целая бронетанковая дивизия. Фигура плотная, голос — баритон, от которого в приемной стекла звенели, а у особо чувствительных сотрудников случалось легкое недержание отчета. Мы, бойцы невидимого фронта, боялись её пуще, чем налоговой.
Но был у нашего «танка» один человеческий грешок. Любила она, царство ей небесное, после аврала расслабиться. И не в гордом одиночестве под вяленую рыбу, а в шумных компаниях, где можно было душу отвести.
И вот каким-то осенним вечерком, а дело было аккурат в пятницу, 13-го, как сегодня. занесло её на посиделки к вдовам-пенсионеркам. Бог весть как. Подруга позвала , или сама Наталья Петровна решила: «А почему бы и нет? Где наша не пропадала? Глядишь, чего интересного узнаю».
Сидели вдовушки за столом, пили чай с бальзамом «Три топора», закусывали пирожками с ливером и пели негромко, душевно. А когда бальзам ударил в голову, потянуло на откровения, да такие, что мороз по коже.
Первая, Клавдия Степановна, бывшая учительница, начала:
— А мой-то, Царствие небесное, ровно до сорокового дня как живой приходил. Не видела, а чуяла. Запах от него шел: потных портянок и накаленной на керосинке иглы. И главное — валенки. Слышу, бывало, как они у порога стукаются. Тук-тук. Я ему и говорю: «Ты хоть валенки-то снимай, не на улице». А он молчит. Тук-тук.
Вторая, Аннушка, женщина загадочная, подхватила:
— А у нас с мужем уговор был. Кто первый уйдет — подаст знак, значит, жизнь там все-таки есть. Мужа давно схоронила. И вот легла я как-то после обеда на кровать, смотрю на шифоньер. А на шифоньере у меня коробка из-под зефира стоит, там пуговицы, нитки, катушки. И вижу я: на коробке будто что-то приклеено, лоскуток. Пригляделась — батюшки святы! Рубашки той самой, свадебной, кусочек. Рубашку ту я сто лет назад на коврики изрезала, а тут — на тебе. И поняла я: значит, есть там что-то. Сдержал уговор, голубь сизокрылый.
Налили еще. Моя Наталья Петровна сидела, слушала, кивала с умным видом, но в глазах читалось: «Протокол, отчет, явка. Никаких вам валенок и лоскутков. Спирт — да, есть. А покойников — нету».
Расходиться стали за полночь. Хозяйка дома, бабушка — божий одуванчик говорит:
- Сейчас Вася мой придет.
Наталья Петровна, которая ничего не боялась, которая замов в хвост и в гриву гоняла, которая могла одним взглядом квартальный отчет в нокаут отправить, хотела улыбнуться снисходительно.
Но не успела.
Из подпола донесся звук. Не мышиный, не кошачий. Глухой, тяжелый гром. Словно кто-то ворочал сырые бревна, ворочал и ронял. Потом шаги. Мерные, тяжелые. И вдруг половицы, прямо посреди кухни, стали медленно подниматься. Горбом. Половые доски выгибались, как будто их изнутри давила неведомая сила.
— Слышишь? — ласково сказала бабушка. — Пришел Васинька.
Дальше Наталья Петровна ничего не помнила. Помнила только сени, ледяной сквозняк и прихожую. Она натянула на ходу первые попавшиеся резиновые сапоги и вылетела на улицу. Бежала она так, как не бегала и в восемнадцать лет. Трезвая. Абсолютно. Даже головная боль прошла.
Утром она сидела на своей кухне, тупо глядя на стоящие в углу резиновые сапоги. Ну, ладно, с перепугу перепутала, чужую обувь надела. Но другое удивляло: как тридцать шестой размер на её ногу, тридцать девятого, влез?
Мы собрались утром в кабинете, ждали разноса. Вместо разноса — тишина. Наталья Петровна вошла, села и уставилась в одну точку.
— Как я в них дошла? — спросила она нас тихо, почти шепотом.
Мы молчали. А она смотрела на сапоги, и лицо у неё было не испуганное даже. Растерянное. Так смотрят люди, которым всю жизнь говорили, что дважды два — четыре, а тут вдруг оказалось, что минус один.
— Значит, есть там что-то, — сказала она наконец. — Раз я на три размера ноги скрючила и не заметила. И ведь не больно было.
И знаете что? С той самой пятницы, тринадцатого, больше никогда, ни на одной планерке, она на нас голос не повысила. Максимум — погрозит пальцем и сама же смутится. Танк стал электромобилем. Тихим и задумчивым.