Найти в Дзене
Бельские просторы

Фронтовик

В общежитии умер фронтовик Иван Беляев. На войне он был танкистом, и обожженное лицо его приводило нас в неописуемый ужас. Это было не лицо, а маска из сросшихся волнами и водоворотами кусочков кожи, кожи, казалось, вывернутой наизнанку, до того она была красной и так явно проступали на ней сосуды. В те годы фронтовики умирали часто. Наверное, им быстрее хотелось избавиться от груза воспоминаний, взваленного на их плечи войной. Но чтобы сбросить этот груз, надо было сойти с ума или умереть. И фронтовики умирали. Друзья Ивана Беляева в день похорон на работу не пошли, отпросились. Они толпились, мрачные и прокуренные, в коридоре, у комнаты покойного, тихо беседовали. Из бильярдной доносился стук шаров и крики: «В разрез! Свояка!» Там играли Перевощиков и Лапин, бывшие полицаи. Они никого не убили на войне и, как говорили, вообще ничего плохого не сделали, но они были полицаями, они предали. Фронтовик Горшков ругнулся и пошел в бильярдную. Вернулся скоро, злой и красный. — Гады,— сквозь
Кадр из фильма "Всего одна жизнь"
Кадр из фильма "Всего одна жизнь"

В общежитии умер фронтовик Иван Беляев. На войне он был танкистом, и обожженное лицо его приводило нас в неописуемый ужас. Это было не лицо, а маска из сросшихся волнами и водоворотами кусочков кожи, кожи, казалось, вывернутой наизнанку, до того она была красной и так явно проступали на ней сосуды.

В те годы фронтовики умирали часто. Наверное, им быстрее хотелось избавиться от груза воспоминаний, взваленного на их плечи войной. Но чтобы сбросить этот груз, надо было сойти с ума или умереть. И фронтовики умирали.

Друзья Ивана Беляева в день похорон на работу не пошли, отпросились. Они толпились, мрачные и прокуренные, в коридоре, у комнаты покойного, тихо беседовали.

Из бильярдной доносился стук шаров и крики:

«В разрез! Свояка!» Там играли Перевощиков и Лапин, бывшие полицаи. Они никого не убили на войне и, как говорили, вообще ничего плохого не сделали, но они были полицаями, они предали.

Фронтовик Горшков ругнулся и пошел в бильярдную. Вернулся скоро, злой и красный.

— Гады,— сквозь зубы протолкнул он.

— Плесень,— согласился кто-то.

В общежитии все уважали Горшкова, а полицаи и уголовники (конечно, бывшие) побаивались, потому что Горшков был на войне разведчиком и по праздникам цеплял на пиджак три ордена Славы — один к одному — Солдатской Славы.

Приехал Руба. Он тоже был из фронтовиков. Жил Руба на кладбище, работал там сторожем, по причине частых похорон его знали все в городке, и матери пугали детей: «Будешь баловать, отдам Рубе...»

Да, мы боялись Рубы... кто его знает...

У Рубы не было руки и ноги; лицо, иссеченное осколками, когда он улыбался, искажалось и становилось жутким. Несмотря на неполный комплект конечностей, Руба был женат и за недолгие послевоенные годы успел сотворить пять сыновей.

В обычные похороны все и проходило обычно, и Руба не появлялся, а вот на похороны фронтовиков он приезжал в плетенной из ивовых прутьев, как корзина, кошевке, привозил целый воз еловых веточек и пшена. Веточки ему ломал старший сын Володька, а крупу Руба закупал в магазине.

Он не мог нести гроб, но тело покойного не выносили до тех пор, пока у изголовья не посидит Руба. Потом он ковылял за гробом, отмахивая культяпкой с натянутой на нее черной перчаткой.

Потом Руба ехал в бричке в конце похоронной процессии, бросая на дорогу еловые веточки, и сыпал желтые бусинки пшена, которые тут же подбирали птицы.

И еловые веточки, и пшено, и птицы — все это было связано с дорогой, по которой уносили наших отцов и по которой мы бежали в будущее, бежали так, что жирная грязь летела по сторонам, ведь мы бежали от войны в прекрасное будущее. И над нами гудели не бомбовозы — шмели, и пахло не сгоревшим порохом, а мирно — весенней прелью и терпким лошадиным потом.

У двухэтажного бревенчатого дома почти всегда похоронную процессию встречал Нема. Он вставал со своей скамьи и снимал шапку. Небритые щеки его вваливались, а рука, в которой он держал шапку, мелко вздрагивала. Нема стоял сгорбившись, будто повиснув на своем костыле, и смотрел. Потом, когда процессия проходила, подбирал с земли веточку, тряс головой и стонал: «Нэ-э-э! Нэ-э-э!» Огромные кулаки его, натруженные костылями, сжимались и разжимались, будто он что-то хотел сдавить в себе, не давал этому «что-то» вырваться наружу и улететь с весенним теплым ветром. Наверное, это были его слезы, а может, жизнь.

— А Нема ветки ворует! — заорал однажды Сережка Федотов, известный нюня.

Похоронщик Руба поднял голову, долго, сузив глаза, смотрел на Нему, желваки на его лице задвигались, словно шатуны, потом он, видимо пересилив злость, сник и махнул рукой:

— Пускай его...

Мы давно замечали, что эти двое безногих не любили друг друга. Я говорю «не любили» потому, что в те годы для нас, детей, существовали две категории человеческих отношений — огромная любовь и ненависть, такая, как между фронтовиками и полицаями.

Автор: Сергей Ионин

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.