Марфа поставила на стол чугунок со щами — наваристыми, густыми, с крупными кусками мяса, которые томились в печи с самого утра. Запах поплыл по горнице, смешиваясь с ароматом ржаного хлеба и сушеного чабреца, подвешенного пучками под потолком.
Всеволод сидел у края стола, на лавке, которую три года назад обивал Митрий собственноручно. Помнил еще, как прилаживал новую доску взамен старой, рассохшейся. Помнил запах стружки и то, как Александра стояла в дверях и смеялась: «Ты плотник, кузнец или жених?»
— Ложку дай, — шепнула Марфа Александре. — А то сидит, глядит, как сыч. Нешто так наешься?
Всеволод взял ложку. Деревянную, с обгрызенным черенком — эту ложку Митрий тоже держал в руках. Обвел пальцем край, провел по выщерблине. Александра перехватила это движение, отвела глаза.
— Щи ешь, — сказала она. — Пока не остыли...
Он поднес ложку ко рту.
Проглотил.
И замер.
Что-то перехватило горло — не вкус, нет, вкуса он почти не чувствовал. Но тело, его собственное тело, которое три года питалось иначе, вдруг сжалось, отвергло, вытолкнуло обратно.
Он рванулся из-за стола, едва успев отбросить ложку. Рухнул на колени у порога — его вывернуло наизнанку, сухо, крупной дрожью, будто из нутра рвали что-то живое.
— Господи Исусе, — ахнула Марфа, отшатнувшись. Чугунок в ее руках качнулся, щи плеснули на пол.
Александра уже была рядом. Опустилась на колени, придержала его за плечи, не обращая внимания на то, что рубаха его мокрая, что пахнет от него не потом и не кровью, а чем-то чужим — болотной тиной, старым лесом, тем, чему нет имени.
— Не могу, — выдохнул он, утирая рот тыльной стороной ладони. Рука дрожала. — Я думал… три года прошло… думал, сможет…
— Тш-ш-ш, — она гладила его по спине, по жестким волосам, по сведенным судорогой лопаткам. — Не надо.
Отец смотрел из угла. Лицо его было серым, как зола. Он не сказал ни слова, только перекрестился мелко, часто — и поднялся.
— Я в опочивальню, — глухо обронил. — Устал.
Он ушел, не оглядываясь. Дверь за ним закрылась плотно, без скрипа, будто отсекла этот миг от всего остального дома.
Марфа стояла у стола, прижимая к груди край фартука. Губы ее тряслись, она смотрела на лужу щей на полу, на опрокинутую ложку, на Всеволода, который все еще стоял на коленях, тяжело дыша.
— Я… я пойду, — прошептала она. — Спать пойду. Уморилась я сегодня. Совсем уморилась.
— Иди, Марфа, — тихо сказала Александра. — Я сама тут.
Старуха ушла, шаркая валенками, крестясь на ходу. В горнице стало тихо — только потрескивала догорающая свеча да тяжелое, рваное дыхание Всеволода.
Александра поднялась.
— Жди здесь, — сказала она. — Я сейчас.
Он не спросил куда. Сидел на полу, прислонившись спиной к косяку, глядя в одну точку. Руки его лежали на коленях, тяжелые, бессильные.
Она вышла в сени, накинула платок. Во дворе было темно, петухи еще спали, только Зорька вздыхала в хлеву да шуршала сеном. Александра миновала хлев, прошла к клетушке, где держали птицу.
Петух — старый, черный, с алым гребнем — забился в углу, захлопал крыльями. Она взяла его уверенно, без дрожи в руках. Нож нашелся тут же, на перекладине, точеный, острый.
Через минуту она вернулась в горницу. В руках ее был глиняный стакан — темный, с неровными краями, из тех, что стоят в сенях для воды. Но в стакане была не вода.
Всеволод поднял голову.
— Что это?
Она не ответила. Поставила стакан на край стола, подвинула к нему.
— Пей, — сказала.
Он смотрел на стакан. На темную, густую жидкость, что плескалась внутри, отсвечивая алым в дрожащем свете огарка.
— Чья? — спросил он.
— Не твоя забота.
— Александра…
— Пей, я сказала.
Он взял стакан. Руки его уже не дрожали — замерли, сжались на глиняных боках мертвой хваткой.
Он выпил.
В три глотка. Жадно, торопливо, захлебываясь, будто путник в пустыне, нашедший родник. Кровь текла по подбородку, капала на рубаху, на пол, смешиваясь с пролитыми щами. Он не замечал.
Когда стакан опустел, он долго сидел неподвижно. Потом медленно поднял глаза.
— Прости, — сказал он. — Я не хотел, чтобы ты…
— Ты хотел жить, — перебила она. — Вот и живи.
Она забрала у него стакан. Отнесла в сени, ополоснула водой из ведра. Поставила на место, донышком к стенке.
В горнице было тихо. Свеча догорела, истаяла, фитиль утонул в лужице воска. Александра не стала зажигать новую.
— Спать ложись, — сказала она из темноты. — Завтра все будет по-другому.
— Откуда ты знаешь? — спросил он.
— Ниоткуда. Просто будет.
Он поднялся с колен. Постоял, глядя в окно, где уже начинал брезжить серый, неверный рассвет.
— Ты не боишься меня? — спросил он.
— Боюсь, — ответила она просто. — Но это неважно.
Она ушла за перегородку, на свою половину. Он остался в горнице один.
В доме было тихо. Отец не вышел из опочивальни. Марфа не ворочалась на печи. Только ветер шуршал соломой на крыше да где-то далеко, за лесом, начинал заниматься новый день.
Всеволод опустился на лавку. Закрыл глаза.
На языке все еще оставался вкус — теплый, солоноватый, живой.
Он не знал, сколько еще протянет. Не знал, чем придется платить за каждый глоток. Не знал, простят ли его когда-нибудь те, кого он невольно сделал соучастниками своего проклятия.
Но одно он знал точно.
Он будет жить.
Ради нее.
Утро не принесло облегчения.
Всеволод не спал — сидел у окна, глядя, как серый свет медленно заливает двор, плетень, мокрую после ночной росы траву...
За перегородкой было тихо. Отец не вышел к завтраку. Марфа ворочалась на печи, но не слезала, только вздыхала тяжело и крестилась под одеялом.
Александра появилась на пороге в простом будничном сарафане, волосы убраны под платок, в руках — пустое ведро.
— Встал? — спросила буднично. — Иди коней напои.
Он помолчал. Потом взял второе ведро, стоящее у порога, и вышел следом.
Колодезная вода была холодная, обжигала пальцы. Всеволод опустил ведро, слушал, как плещется в глубине, как скрипит журавль. Рядом, у коновязи, перебирали ногами гнедые ...
— Их зовут как? — спросил он.
— Ветер и Гроза, — ответила Александра. Она стояла у крыльца, опершись на косяк..
— Гроза, — повторил он. — Хорошее имя.
Он налил в корыто, кони потянулись к воде. Ветер всхрапнул, ткнулся мордой ему в плечо — не узнал. Или узнал, но не подал вида.
Всеволод провел ладонью по теплой конской шее.
— Я думал, меня лошади чуять будут, — сказал он тихо. — Как чужого.
— А ты не чужой, — отозвалась Александра. — Ты свой. Просто вернулся не с той дороги.
Он не ответил.
День тянулся медленно, как смола.
Он починил калитку, что давно просила починки. Перебрал упряжь, смазал дегтем колеса у телеги. Работал молча, не поднимая глаз, и Александра работала рядом — носила воду, задавала корм скотине, полола гряды в огороде.
Никто не заговаривал о вчерашнем.
Отец вышел к обеду. Сел за стол, долго смотрел в миску, потом поднял глаза на Всеволода.
— Есть будешь? — спросил коротко.
Всеволод покачал головой.
Отец кивнул. Больше не спросил ни о чем.
Марфа подала на стол похлебку, постную, без мяса. Сама села в угол, отвернувшись к стене, и ела молча, не поднимая глаз.
Всеволод сидел с ними за одним столом, но отдельно. Не притронулся к ложке. Просто ждал, когда кончится эта пытка — запах хлеба, пара, поднимающейся над мисками.
Александра ела быстро, не глядя в его сторону. Но когда поднялась убирать посуду, остановилась рядом, шепнула:
— Потерпи. Скоро стемнеет.
Он не спросил, что будет, когда стемнеет. Он знал.
Вечер наступил быстро — как будто день устал длиться и уступил ночи без боя.
Отец ушел в опочивальню рано, сославшись на усталость. Марфа забралась на печь, задернула полог, и вскоре оттуда донеслось ровное, притворное посапывание.
Александра сидела у стола, при свете одной свечи.
Всеволод стоял в дверях.
— Я каждую ночь хочу пить, — сказал он. — Чем дольше я здесь, тем сильнее. Я не знаю, как долго смогу…
— Я знаю, — перебила она.
Она поднялась. Подошла к нему близко — так близко, что он видел каждую ресницу, каждую крапинку в ее глазах.
— Я не петуха тебе принесла, — сказала она тихо. — Петух — это на один раз. На сегодня.
— А что тогда?
Она взяла его руку. Перевернула ладонью вверх, провела пальцем по сгибу локтя — там, где под кожей синела жила.
— Меня, — сказала она. — Если понадобится.
Он отдернул руку, будто обжегся.
— Нет.
— Ты не хочешь жить?
— Хочу. Но не так.
— А как? — она смотрела на него в упор, без страха, без жалости, без тени того отвращения, которое он видел в глазах Марфы и отца. — Как ты хочешь жить, Всеволод? Пить кровь зверей, пока не одичаешь совсем? Питаться тем, от чего тебя выворачивает, пока не сдохнешь с голоду? Я тебя спрашиваю: как?
Он молчал.
— Я не дам тебе уйти, — сказала она. — Не теперь. Не когда ты наконец вернулся.
— Ты не понимаешь, — выдохнул он. — Если я начну пить человечью кровь, я не смогу остановиться. Сначала чуть-чуть. Потом больше. А потом я перестану видеть в людях людей. Я стану одним из них.
— Ты не станешь.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что ты отдал свою кровь, чтобы спасти чужую жизнь, — сказала она. — Тот, кто способен на такое, не становится зверем. Даже если питается кровью.
Он смотрел на нее долго, не мигая.
— Ты слишком в меня веришь, — сказал он наконец.
— А ты слишком мало.
Она шагнула назад. Поправила платок, будто ничего не случилось.
— Ложись спать, — сказала она. — Завтра еще крышу на сеновале латать.
— Александра..
Она остановилась.
— Я не буду пить твою кровь, — сказал он. — Никогда. Слышишь?
Она не обернулась.
— Посмотрим, — сказала она тихо. — Посмотрим.
Три дня он держался.
Три дня он пил кровь птиц — Александра приносила каждый вечер, не спрашивая, не глядя в глаза. Курица, еще один петух, старая утка, которую Марфа берегла на суп.
Марфа не выходила из кухни, когда Александра уходила во двор. Отец перестал садиться с ними за один стол.
Всеволод работал от зари до зари. Чинил, строгал, таскал, копал — наваливал на себя столько, что хватило бы на троих мужиков. Не для того, чтобы заслужить прощение. Просто чтобы не думать.
На четвертую ночь ему приснился Митрий.
Они стояли на опушке того самого леса, три года назад. Митрий был жив, цел, улыбался, и родинка над губой темнела знакомой горошиной.
— Ты меня убил, — сказал Митрий.
— Я тебя спас, — ответил Всеволод. — Ты бы умер от ран. Я принял тебя в себя.
— Ты меня стер.
— Я тебя сохранил.
Митрий покачал головой. Протянул руку, коснулся его лица — там, где белел шрам.
— Она ждала меня, — сказал Митрий. — Три года. Каждую ночь выходила на дорогу.
— Я знаю.
— А ты вернулся и отнимаешь у нее последнее.
— Что?
— Надежду, — сказал Митрий. — Ты не я. Ты никогда не станешь мной. А она все смотрит и ищет в тебе — меня,ты слышишь? — ищет меня. И не находит.
Всеволод проснулся.
В горнице было темно. За окном завывал ветер, где-то далеко, в лесу, отозвался волк — или не волк.
Он сел на лавке, обхватил голову руками.
Руки дрожали. Не от страха — от голода.
Четвертый день.
Птичьей крови больше не хватало. Она не насыщала, только дразнила, пробуждала то, что три года он учился сдерживать. Голод поднимался изнутри, горячий, требовательный, почти сладостный.
Он хотел жить.
Он хотел убивать.
— Всеволод.
Он поднял голову.
Александра стояла на пороге его каморки. В руке ее был глиняный стакан.
— Пей, — сказала она.
— Чья? — спросил он, не глядя.
— Моя.
Он замер.
— Ты… зачем?
— Ты умираешь, — сказала она просто. — Я вижу. Ты худеешь с каждым днем. У тебя тени под глазами, как провалы. Ты перестал спать.
— Я не могу.
— Можешь. — Она шагнула ближе, поставила стакан на край стола. — Я сама. Сегодня утром. Немного,из вены на руке. Марфа не видела, отцу не сказала.
Он смотрел на стакан.
— Я не просил, — сказал он хрипло.
— А я не ждала.
— Александра…
— Пей, — она накрыла его ладонь своей. — Пей, Всеволод.
Он взял стакан.
И выпил.
Это было не похоже на птичью кровь. Не похоже на то, что он пил три года в лесу. Там была чужая, мертвая, отнятая у тех, кого он ненавидел.
Здесь была ее.
Теплая, живая, солоноватая — и сладкая, такой сладости он не знал никогда. Она текла в горло, не обжигая, не пугая, наполняя тело не силой даже — покоем.
Когда стакан опустел, он долго сидел неподвижно.
— Прости, — сказал он.
— За что?
— За то, что делаю тебя… этим.
— Чем «этим»?
Он поднял глаза. В них стояла такая мука, что у нее сжалось сердце.
— Соучастницей, — сказал он. — Ты даешь мне кровь. Добровольно. Свою. Значит, ты теперь тоже… нечистая.
Она помолчала.
— Знаешь, — сказала она наконец. — Вчера Марфа спросила, зачем я все это делаю. Зачем ты мне сдался, полумертвый, полутварь, с приданым из проклятия. Я думала долго. А потом поняла.
— Что?
— Когда ты ушел тогда, три года назад, я осталась. Живая, здоровая, невредимая. И каждый день думала: зачем? Зачем меня уберегли, если того, кого я любила, больше нет? Зачем я просыпаюсь по утрам, ем, работаю, разговариваю с людьми — если ты не вернешься?
Она смотрела на него, не отводя глаз.
— А ты вернулся. И теперь я знаю зачем. — Она коснулась его руки. — Чтобы я могла тебя спасти. Хотя бы раз. Хотя бы так.
Он взял ее руку, поднес к губам.
Коснулся запястья — там, где еще розовел свежий надрез.
— Я не заслуживаю, — сказал он.
— Это не тебе решать, — ответила она.
Утром отец вышел на крыльцо и долго смотрел на поленницу, на залатанную крышу, на прибранный двор.
Потом перевел взгляд на Александру.
— Долго это будет продолжаться? — спросил он.
— Не знаю, батюшка.
— И что дальше?
— Дальше — жить, — сказала она. — Как все.
Отец покачал головой.
— Не как все, дочка. Совсем не как все.
Она не ответила.
Отец постоял еще, глядя на лес, где вчера выли не то волки, не то кто похуже.
— Ну, — сказал он наконец. — Живите. Раз уж так.
Он спустился с крыльца и пошел на скотный двор, не оборачиваясь.
Александра смотрела ему вслед.
Из-за угла вышел Всеволод. Остановился рядом, молча.
— Отец знает, — сказала она.
— Знает.
— И не гонит.
— Нет.
Она помолчала.
— Ты останешься?
Он долго не отвечал.
Ветер шевелил его волосы, уже тронутые сединой. Солнце золотило шрам на скуле, делая его похожим не на метку проклятия, а на след времени — просто линию, проведенную жизнью по лицу.
— Останусь, — сказал он. — Пока ты хочешь, чтобы я остался.
— Конечно хочу ..
Он не ответил. Только кивнул — чуть заметно, будто сам себе...
Осень в тот год выдалась долгая, теплая.
Листья облетали нехотя, по одному, и лес стоял золотой, прозрачный, будто насквозь пронизанный солнцем. Отец сказал: «К теплой зиме». Марфа вздыхала, поглядывая на небо...
Всеволод работал. Руки его, привыкшие за три года только сжимать меч, снова учились держать топор, молоток, рубанок. Он латал крыльцо, перекладывал печку в горнице, выстругал для Марфы новую скалку...
Марфа скалку приняла, повертела в руках, погладила гладкое дерево.
— Ловко, — сказала она..
— Спасибо, — ответил он.
Она покачала головой, но скалку унесла, поставила на полку, бережно, как икону.
Александра смотрела на это из сеней и улыбалась.
В тот вечер отец впервые за две недели сел с ними ужинать.
— Ты как, — спросил он, глядя в миску. — Есть-то будешь?
— Нет, — ответил Всеволод. — Я не голоден.
— Ну, как знаешь.
Отец больше не крестился, когда Александра уводила Всеволода в каморку и закрывала дверь. Не спрашивал, откуда на ее руке свежие порезы. Молчал, но оставался за столом.
Марфа по вечерам ворчала, но на ночь стала оставлять в сенях крынку с молоком — вдруг да передумает, отведает. Всеволод не отведывал, но крынку убирал в погреб, чтобы не прокисло.
— Привыкают, — сказала Александра однажды ночью, когда они сидели на крыльце и смотрели на звезды.
— К кому? — спросил он.
— К тебе.
Он промолчал. Глядел в небо, и звезды отражались в его глазах — холодные, далекие, чужие.
— Я не привык, — сказал он. — К тому, что можно не ждать удара в спину.
— Здесь не ждут.
— Я знаю.
Она взяла его за руку. Пальцы у него были теплые — от работы, от ее крови, от того, что он снова учился быть живым.
— Ты боишься? — спросила она.
— Боюсь, — ответил он. — Что это отнимут.
— Кто?
— Не знаю. Те, кто меня сделал. Те, кто еще ищет. Или просто — жизнь. Она умеет отнимать.
Александра прижалась плечом к его плечу.
— Мы будем драться, — сказала она. — Вместе.
Он не ответил. Только сжал ее пальцы крепче.
Той ночью она впервые не ушла в свою светелку.
Они лежали на узкой лавке в его каморке, укрывшись одним тулупом. За окном шумел ветер, и Александра слушала, как бьется его сердце — ровно, спокойно, почти как у живого человека.
— Ты спишь? — шепнула она.
— Нет.
— О чем думаешь?
Он помолчал.
— О том, что я не имею права на это.
— А кто дает права? — спросила она. — Твари из леса? Люди? Бог?
— Не знаю.
— Я даю, — сказала она. — Этого довольно?
Он повернул голову, посмотрел на нее в темноте.
— Довольно, — ответил он.
Она закрыла глаза.
Впервые за три года она уснула спокойно.
Ее разбудил запах гари.
Она села на лавке — сердце колотилось, в ушах шумела кровь. Рядом никого не было. Тулуп сполз на пол, дверь в каморку стояла распахнутая настежь.
— Всеволод! — крикнула она.
Тишина.
Она выбежала в сени. Там было темно, но сквозь щели в ставнях пробивался странный, мертвенно-желтый свет — не огонь, не луна, что-то другое.
— Батюшка! — закричала она. — Марфа!
Никто не ответил.
Она рванулась в горницу — и замерла на пороге.
Дверь в опочивальню отца была сорвана с петель. Внутри царила тьма — густая, живая, она шевелилась, перетекала сама в себя, будто там, в глубине, ворочалось огромное тело.
— Нет, — выдохнула Александра. — Нет, нет, нет…
Она кинулась внутрь.
Отец лежал на полу, у опрокинутой кровати. Лицо его было белое, глаза открыты, смотрят в потолок. На груди — рваная, черная рана, и кровь уже не течет, застыла темной коркой.
— Батюшка…
Она упала на колени. Трясущимися руками коснулась его лица — холодного, воскового, чужого.
— Батюшка, встань… встань, пожалуйста…
Он не ответил.
Он уже ничего не мог ответить.
Сзади донесся звук — мокрый, чавкающий, страшный.
Она обернулась.
У печи стояла Марфа. Вернее, то, что от нее осталось. Старуха была еще жива — глаза ее, выцветшие, добрые, смотрели на Александру с невыносимой мукой. Руки она прижимала к животу, и сквозь пальцы текла кровь, черная в желтом свете.
— Сашенька, — прошептала Марфа. — Беги…
— Марфа!
— Беги, дитятко… они пришли… за ним пришли…
Она осела на пол. Голова ее ударилась о половицу, руки разжались.
Александра закричала.
Она не помнила, как выбежала во двор. Не помнила, как схватила меч — свой, отцом дареный, с широкой гардой и потертой рукоятью. Не помнила, как кинулась к околице, где в свете пожарища метались тени.
Всеволод стоял у ив.
Он был один против пятерых.
Меч его сверкал серебром, разрезая тьму, но тени наседали, лезли со всех сторон, и силы его таяли с каждым ударом. Он истекал кровью — своей, чужой, уже не разобрать.
— Всеволод! — закричала она.
Он обернулся.
В глазах его был ужас.
— Не подходи! — крикнул он. — Уходи, слышишь! Уходи!
— Отец мертв! — закричала она. — Марфа мертва! Куда мне уходить?!
Он замер.
На мгновение тени отступили, будто давая им эту минуту — последнюю, вырванную у смерти.
— Я не уберег, — сказал он тихо. — Я обещал… я думал…
— Мы убьем их, — сказала Александра. Меч в ее руках дрожал, но голос был тверд. — Всех. До одного.
— Ты не понимаешь. Их много. Их логово глубоко в лесу, туда никто не заходит, никто не возвращается…
— Значит, мы будем первыми.
Она шагнула к нему. Встала рядом, плечом к плечу.
— Я с тобой, — сказала она. — Или здесь умрем. Вместе.
Он смотрел на нее долго. Ветер трепал его волосы, седые пряди смешались с темными, и шрам на скуле белел, как клятва.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда слушай.
Он поднял меч.
— Их логово за Черным болотом, в старом кургане. Там их гнездо. Там их матка.
— Матка?
— Та, что родит их. Та, что сделала меня. — Он помолчал. — Ее нужно убить первой. Иначе они будут плодиться вечно.
Александра кивнула.
Тени приближались. Желтые глаза горели в темноте, голодные, ненасытные.
— Дорогу пробьем вместе, — сказал Всеволод. — А потом ты вернешься.
— Нет.
— Александра…
— Я сказала — нет. Или мы идем вдвоем, или я иду одна.
Он стиснул зубы.
— Упрямая.
— Знаю.
Он усмехнулся — горько, устало, почти весело.
— Тогда держись.
Тени бросились.
Они пробивались сквозь лес до самого рассвета.
Всеволод рубил серебром, Александра прикрывала спину. Меч ее не убивал тварей — только отбрасывал, заставлял отступать, давал время. Но время — это было все, что им нужно.
К утру они вышли на опушку.
Впереди чернело болото. Гнилой туман стлался над кочками, пахло тиной и смертью. Старые сосны тянули корявые ветви к небу, будто молили о пощаде.
Всеволод остановился.
— Дальше пешком, — сказал он. — Кони не пройдут.
Александра обернулась. Там, за лесом, еще поднимался дым над усадьбой.
— Мы вернемся, — сказала она. — Когда все кончится.
Он не ответил.
Она взглянула на него — на его бледное, изможденное лицо, на руки в чужой крови, на меч, который он сжимал так, будто это единственное, что удерживало его в этом мире.
— Ты не один, — сказала она. — Запомни.
Он поднял глаза.
— Я помню, — ответил он. — Теперь всегда буду помнить.
Она кивнула.
И они шагнули в туман.
Продолжение следует…