Стоял тот странный период поздней осени, когда лес уже не золотой, но ещё и не серебряный. Листва облетела, обнажив чёрный кружевной узор ветвей против свинцового неба. Воздух пах прелью, снежной сыростью и тишиной. Такой тишиной, что слышно, как падает последний лист с осины.
Анна Ивановна шла по своей тропе не спеша, опираясь на палку-посох. Ей было под восемьдесят, но в лес ходила каждый день. «Проведать», — говорила она. Проведать берёзу-подружницу, что росла у ручья; старый дуб-великана; ель-королеву, под которой ещё в девках с первым поклонником тайком встречалась. Лес был её живой летописью, единственным собеседником после того, как похоронила мужа, а сын с семьёй укатил в город за тридевять земель.
Она шла и вдруг замерла. Из-под корней вывороченной бурей сосны, из тёмного провала, доносился звук. Не птичий, не мышиный. Жалобный, тонкий, как струна. Писк.
«Котёнок, — сразу подумала Анна Ивановна. — Бросили нелюди. Или мать-кошка под..хла».
Осторожно разгрёб ладонями сырые листья и мох у входа в нору. И увидела их. Два комочка меха, пёстрых, как осенний лес. Рыжевато-серых, в тёмных крапинах. Они жались друг к другу, слепые, едва покрытые шерстью, и дрожали от холода и голода. Рядом — ни следов матери, ни запаха. Хищник унёс? Сама пог..бла? Лес молчал.
— Ах вы, сиротки несчастные, — прошептала старушка. — Совсем крохи. Замерзнете тут.
Она сняла с головы большой шерстяной платок, бережно, одним движением, как когда-то пеленала сына, завернула в него оба тельца и прижала к груди, под тёплый ватник. Котята запищали слабее, тычась слепыми мордочками в складки ткани, ища тепло и молоко.
Дома, при свете керосиновой лампы, она рассмотрела их лучше. Лапки — несоразмерно большие, мощные. Кисточки на ушах — крошечные, но уже угадывались. И главное — короткие, как обрубки, хвосты.
Сердце у Анны Ивановны ёкнуло. Она-то лесная. Рысь видела и не раз, пусть мельком, крадущейся тенью. Это были не котята.
«Дикая кошка. Матеря будет, — подумала она со страхом. — Найдёт по следу — беды не оберёшься».
Один из найдёнышей, тот, что покрупнее и смелее, тыкнулся мокрым носом в её палец и жалобно запищал. Второй лишь слабо пошевелился. Они были на грани. Решать нужно было сейчас: или выбросить назад в холод, или… взять на свою душу.
Анна Ивановна вздохнула.
— Ну, что ж. Видно, судьба. Будь что будет. Только вы… вы уж меня не съешьте потом?
Она назвала их сразу, почти не думая: того, что покрупнее и рыжее — Рыжиком. Второго, серенького, с хитрой мордочкой — Пушком. Названия простые, домашние, будто стараясь приручить саму суть этих существ.
Выкармливать пришлось из пипетки, разведённым молоком с желтком. Первые дни — это была битва за жизнь Пушка, который слабел на глазах. Анна Ивановна не спала ночами, грела его на печке, заворачивая в тряпицы, по капле вливая ему в рот тёплую смесь. Рыжик же оказался бойцом: сосал жадно, упирался лапами, громко урчал своим крошечным моторчиком.
Через две недели у них открылись глаза. Сначала мутно-голубые, потом постепенно налились странным, водянисто-зелёным цветом, а зрачки стали вертикальными щелочками. Они смотрели на Анну Ивановну, на её склонённое лицо, и в этих взглядах не было ещё дикой хитрости. Было лишь детское, всепоглощающее доверие. Она была для них целым миром: источником тепла, пищи и безопасности.
Она устроила им гнездо в старом плетёном коробе возле печки. Но как только они окрепли и начали ползать, границы были нарушены. Сначала они исследовали половики, потом взобрались на лавку, а в один прекрасный день Рыжик, карабкаясь по занавеске, добрался до подоконника. Лес за стеклом манил его непонятным, но жутко притягательным зовом.
Анна Ивановна понимала, что растит беду. Они были милы сейчас, с их пушистыми ушками-кисточками, неуклюжими прыжками и кошачьей привычкой тереться об ноги. Но в их игре уже сквозила жестокая грация хищника. Пушок, казавшийся тихоней, мог часами караулить соломинку, а потом наброситься на неё со всей яростью, вцепившись когтями и кусая. Рыжик забирался на высоту и оттуда «охотился» на тапочки старушки.
Она пыталась приучить их к обычной еде. Сначала скоблёное мясо, потом мелко нарезанное. В первый раз, почуяв запах кр..ви, они замерли, а потом накинулись на миску с таким диким, первобытным азартом, что Анне Ивановне стало не по себе. Это было не кошачье мурлыканье над вискасом. Это было пиршество плоти. Звук, с которым они рвали мясо, был другим. Лесным.
Сосед, дядя Митяй, заглянувший как-то за солью, обомлел.
— Бабка Анна, да ты в уме?! Это ж рысята! Звери! Они тебе горло перегрызут, как подрастут!
— Не перегрызут, — спокойно ответила она, вытирая руки об фартук. — Они меня знают.
— Звери никого не знают! У них инстинкты! Ты им не мать, ты — еда на будущее!
Анна Ивановна лишь покачала головой. Она не могла объяснить, но чувствовала: связь, возникшая между ними, была тоньше и крепче инстинкта. Когда она грустила, сидя у окна, Рыжик подходил и клал ей на колени свою тяжёлую, уже большую голову. Пушок лизал ей шершавым языком руку, покрытую старческими пятнами. Они спали у её ног, свернувшись калачиком, и их довольное урчание грело душу лучше любой печки.
Но лес звал. С приходом весны в их поведении появилось беспокойство. Они подолгу стояли у закрытой двери, принюхиваясь к щелям, откуда лился поток новых запахов: талого снега, проталин, первой травы. Их взгляды, устремлённые в окно, стали задумчивыми и тоскливыми.
Анна Ивановна знала, что должна сделать. Но сердце разрывалось. Они стали её семьёй. Её тихий, пушистый смысл просыпаться по утрам.
Однажды в мае, когда лес зазеленел, она открыла дверь.
— Ну, — сказала она, голос её дрогнул. — Идите. Ваша воля. Ваш лес.
Рыжик и Пушок осторожно высунули носы на порог. Потом вышли. Стояли на крыльце, ошеломлённые буйством красок, звуков и запахов. Потом Рыжик, не оглядываясь, прыгнул с крыльца и скрылся в кустах малины. Пушок посмотрел на Анну Ивановну, тихо мяукнул (у них так и остался этот детский звук) и побежал за братом.
Дверь закрылась. В доме воцарилась пустота, по сравнению с которой прежнее одиночество казалось лёгкой грустью. Теперь тишина была громкой, оглушительной. Она давила.
Прошла неделя. Две. Анна Ивановна перестала ждать. «Ушли и хорошо. На воле им лучше. Выживут».
Она снова ходила в лес, но тропинка казалась чужой и слишком широкой. Однажды, сидя на пеньке у ручья, она вдруг почувствовала на себе пристальный взгляд. Подняла голову. На противоположном берегу, в тени елей, неподвижно, как изваяние, стояла взрослая рысь. Стройная, мощная, с холодными жёлтыми глазами. Она смотрела на старуху без страха, с холодным, оценивающим любопытством. Потом мягко развернулась и исчезла в чаще, не издав ни звука.
«Мать, — поняла Анна Ивановна. — Пришла посмотреть. На того, кто забрал её детей».
И ей стало стыдно и страшно одновременно.
Лето пролетело. Анна Ивановна потихоньку привыкала к одиночеству. Но иногда, особенно по ночам, ей чудилось шуршание под окном, мягкий топот. Однажды утром она нашла на крыльце убитого, ещё тёплого глухаря. Перо рядом. Больше — никого.
«Они, — с безумной надеждой подумала она. — Это они».
Но ни Рыжика, ни Пушка она не видела.
Осень снова пожухла, и первые заморозки сковали землю. Анна Ивановна стала хуже ходить. Ноги отказывали. Сын звонил, требовал переезжать в город. Она отнекивалась. «У меня тут… дела».
Делами были её лес, её дом и тихая, тлеющая надежда.
Тот вечер был особенно промозглым. Она рано легла, но заснуть не могла. Вдруг снаружи, совсем рядом с домом, раздался звук, от которого кр..вь застыла в жилах. Не кошачье мяуканье. Низкое, хриплое, угрожающее рычание. Потом — лай. Не один, а несколько голосов. Собаки. Бродячая стая, что зимой становилась дерзкой и опасной.
Анна Ивановна поднялась, подошла к окну. В свете луны, отражавшейся от инея, она увидела их. Три одичавшие, крупные собаки, помесь волка с кем-то, окружили кого-то у самой стены дома. Их жертва выгибала спину, шипела и рычала, отступая к стене. Это была рысь. Взрослая, но не гигантская. Она была одна против трёх.
И в этот момент пёс, самый крупный, рванулся в атаку.
Анна Ивановна, не помня себя, схватила кочергу и выскочила на крыльцо.
— Пошла вон! Ах вы, гады! — закричала она, изо всех сил стуча кочергой по перилам.
Собаки на секунду отвлеклись. Этого было достаточно. Из тени, из-за угла дома, выскочила вторая рысь. Она атаковала молниеносно, без звука. Один прыжок — и она повисла на спине ведущего пса, впившись когтями и зубами ему в холку. Пёс взвыл, закрутился, пытаясь сбросить с себя хищницу.
Первая рысь, видя поддержку, перешла в контратаку. Её удар лапой был страшен — он сбил с ног второго пса, оставив на его морде кровавые полосы.
Третий, видя разворот событий, поджал хвост и с визгом бросился наутек. За ним, хромая и воя, потянулись и его подраненные товарищи.
Наступила тишина. В лунном свете, на белом инее, стояли две рыси. Они тяжело дышали, шерсть на загривках была взъерошена. Анна Ивановна, всё ещё сжимая кочергу, смотрела на них, не веря своим глазам.
И тогда та, что была поменьше и атаковала второй, осторожно повернула к ней голову. В её жёлтых глазах, холодных и диких, мелькнуло что-то неуловимо знакомое. Что-то в повороте головы, в форме ушей… Она тихо, почти неслышно, хрипло мяукнула. Тот самый звук из детства.
— Пушок? — выдохнула Анна Ивановна.
Рысь, услышав это имя (а может, просто старый, знакомый голос), сделала шаг вперёд. Не для того, чтобы подойти. Просто сократила дистанцию. Посмотрела. Взгляд её смягчился. Она медленно, с царственным достоинством, кивнула своей красивой головой с кисточками. Потом обернулась к своей спутнице — той, что первой приняла бой. Та была крупнее, мускулистее, с ярко-рыжей шерстью. Рыжик.
Он тоже посмотрел на Анну Ивановну. В его взгляде не было детской доверчивости. Была уважительная отстранённость взрослого, могучего зверя, который помнит добро. Он коротко, отрывисто фыркнул, будто говоря: «Ну вот. Разобрались».
Потом они развернулись. И ушли. Не побежали — ушли. Мягко ступая по инею, два силуэта растворились в чёрном провале леса.
Анна Ивановна стояла на крыльце, и слёзы текли по её морщинистым щекам, но на душе было светло и спокойно. Они выросли. Они стали сильными, красивыми, дикими. И они пришли. Не за помощью. Они пришли, чтобы помочь. Чтобы отстоять то место и ту старуху, которые когда-то были для них целым миром.
Она больше никогда их вблизи не видела. Но иногда, выходя утром на крыльцо, она находила на нём «подарки»: свежепойманного зайца, тетерева. А однажды — даже косулёнка, оставленного аккуратно, как дань. И зимой, глядя на свежевыпавший снег вокруг дома, она видела цепочки крупных, округлых следов с отпечатками мощных когтей. Следы обходили дом кругом, как незримая, но нерушимая охрана.
Они были свободны. Они были дики. Но тонкая, невидимая нить между ними и старой женщиной в лесной избушке не порвалась. Она превратилась в закон, понятный только им троим: закон памяти, благодарности и той странной, немой любви, которая может возникнуть только на границе двух миров — человеческого и звериного. И которая иногда, в лютую стужу или в минуту смертельной опасности, оказывается крепче стали и теплее домашнего очага.
Анна Ивановна больше не чувствовала себя одинокой. Она знала: где-то там, в глубине векового леса, живут её рысьи дети. И пока они есть — её дом под защитой. Не людей. Самой дикой, древней и честной силы на свете.