Найти в Дзене

- Надевай и не спорь! — прикрикнула цыганка. - У меня кровь горячая, а тебе ещё рожать (4 часть)

первая часть
Рада переступила порог детской. Здесь пахло бедой. Запах был густым, липким. Пахло перегретым пластиком, дорогими лекарствами, потом и тем сладковатым душком, который появляется, когда жизнь начинает уходить из тела. Рада поморщилась. Воздух был мёртвым. Окна закупорены наглухо, кондиционер гонял по кругу одну и ту же отраву.
Славик лежал на кровати, разметавшись по подушке. Он был

первая часть

Рада переступила порог детской. Здесь пахло бедой. Запах был густым, липким. Пахло перегретым пластиком, дорогими лекарствами, потом и тем сладковатым душком, который появляется, когда жизнь начинает уходить из тела. Рада поморщилась. Воздух был мёртвым. Окна закупорены наглухо, кондиционер гонял по кругу одну и ту же отраву.

Славик лежал на кровати, разметавшись по подушке. Он был похож на восковую куклу, которую забыли у огня. Личико заострилось, кожа стала почти прозрачной, сквозь неё просвечивали тоненькие голубые жилки. Грудная клетка ходила ходуном, из горла вырывался сиплый свист. Он горел. Жар сжигал его изнутри, выпивая последние капли сил. Рада подошла к кровати, опустилась на колени. Положила ладонь на лоб мальчика.

Горячо, как от печки. Но страшнее жара был холод, который она почувствовала ладонью. Внутренний холод одиночества. Ребёнок умирал не от вируса. Он умирал от того, что за него никто не держался. Ниточка, связывающая его с миром, истончилась и готова была порваться. На тумбочке у кровати теснились ряды баночек, коробочек, блистеров. Разноцветные таблетки, сиропы, капсулы, красивые и дорогие яды.

Рада взяла стакан с водой, стоящей рядом, понюхала едва уловимый запах химии. Она пригубила воду, покатала на языке и тут же сплюнула на пол, на пушистый ковёр. Вода была мёртвой. Горькой, вяжущей рот.

– Убери это, — сказала она Громову, который стоял в дверях, не смея войти, словно боясь спугнуть надежду.

– Всё убери. И таблетки эти, и воду в помойку. Виктор метнулся к тумбочке, сгребая лекарства в охапку.

Блистеры посыпались на пол.

– Что ты делаешь? — взвизгнула подбежавшая Алина.

– Это швейцарские лекарства, они стоят $1 000. Без них он умрёт.

– Уйди.

Рада даже не обернулась.

– Смерть шума не любит, но и жизнь в крике не рождается. Ты пустая девка, в тебе звона много, а тепла нет. Уйди отсюда. Твоя злоба ему дышать мешает.

– Ты…

Алина задохнулась от возмущения, но Громов уже вытолкнул её в коридор и захлопнул дверь перед её носом, повернув ключ в замке. Теперь они остались втроём: умирающий ребёнок, старый солдат и тюремная знахарка «

– Открой окно, — приказала Рада.

– Замёрзнет же, — попытался возразить Громов.

– Открывай, дух здесь гнилой. Пусть мороз зайдёт, он чистый.

Виктор распахнул створку. В комнату ворвался клуб морозного пара, запах снега и хвои. Свежесть ударила в нос, разгоняя больничный спрад. Славик на кровати глубоко вздохнул впервые за долгие часы и закашлялся. Рада начала раздеваться. Она стянула с себя серую робу, оставшись в простой нательной рубахе, застиранной до дыр. Рубаха была тонкой, но чистой. Цыганка развязала узел с травами, которые всё это время прятала за пазухой, достала пучок сухой полыни и зверобоя.

По комнате поплыл горький терпкий аромат степи, запах дикой воли и древней силы. Она растёрла сухие травы в ладонях, смешивая их со своей слюной, превращая в кашицу. Затем она сделала то, от чего у Громова перехватило дыхание. Рада откинула одеяло со Славика, стянула с мальчика промокшую от пота пижаму, оставив его нагим, и легла рядом, прямо на кровать.

Она прижала маленькое пылающее тельце к своей груди, обхватила его руками и ногами, накрывая собой. Как птица накрывает птенца крыльями в непогоду. Кожа к коже, сердце к сердцу. Древний способ, самый верный. Когда лекарства не помогают, жизнь можно только перелить. Из полного сосуда в пустой.

– Виктор, — позвала она тихо.

– Свет погаси и свечу зажги. Есть свеча в доме?

– Найду.

Хрипло отозвался полковник. Он нашарил в шкафу декоративную свечу, толстую, витую, чиркнул зажигалкой. Маленький огонёк затрепетал, отбрасывая длинные тени. Громов выключил люстру и сел в кресло в углу, боясь пошевелиться. В полумраке происходило таинство. Рада начала петь. Это была не песня в привычном понимании.

Это был низкий гортанный речитатив, похожий на шум ветра в камышах, или на рок от далёкой реки. Слова были незнакомые, чужие, но Громов вдруг понял, что понимает их не умом, а нутром. Она не просила, она требовала, она торговалась с тем, кто стоит у порога.

– Матерь Божья, заступница.

Перешла она на русский, и голос её стал мягче, глубже.

– Посмотри на него. Он чист, как роса утренняя, не его черёд, не его срок. Мой возьми, мою силу возьми. Я пожила, я грешила, я любила, А он и солнца не видел.

Громов видел, как напряглось тело цыганки. Жилы на её шее вздулись, по виску катился пот. Казалось, она держит на себе не тщедушное тельце шестилетнего ребёнка, а бетонную плиту. Она дрожала крупной, тяжёлой дрожью.

Она забирала его жар, втягивала в себя его болезнь, как губка втягивает грязную воду. Славик завозился, застонал

– Мама! — прошептал он на бреду.

– Мамочка, ты пришла?

Громов вжался в кресло. Сейчас мальчик откроет глаза, увидит чужую старую женщину и испугается, закричит. Но Рада не отстранялась. Она лишь крепче прижала его к себе и начала гладить по спине жёсткой, мозолистой ладонью: вверх-вниз, вверх-вниз. Успокаивая, убаюкивая.

– Я здесь, сынок, — ответила она. И голос её изменился. Исчезла хрипота, исчезла усталость. Он стал звонким, молодым, полным бескрайней нежности.

– Я здесь, я держу тебя. Спи. Никто тебя не обидит. Волки ушли, буря утихла.

– Мама, — выдохнул мальчик с облегчением. Он доверчиво прижался щекой к плечу Зэчки, уткнулся носом в её рубаху, пахнущую полынью и тюрьмой, а не шинелью.

– Ты теперь тёплая. Ты теперь добрая.

– Спи, родной. Спи, моё сердечко.

Громов смотрел на это и чувствовал, как по его небритым щекам снова текут слёзы. Он не вытирал их. Он видел чудо.

Не фокусы с картами, не магию. Он видел чудо любви. Чужая женщина, избитая жизнью, лишённая всего, сейчас отдавала себя без остатка чужому ребёнку. Просто потому, что он нуждался в тепле. Родная мать за стеной, наверное, уже спала, заткнув уши берушами, чтобы не слышать хрипов сына. Время в комнате остановилось. Свеча оплавилась, потекла восковыми слезами. Рада продолжала шептать молитвы, но голос её слабел.

Громов заметил страшное. Ему показалось, или в неверном свете огня чёрные с проседью волосы цыганки стали белыми, прямо на глазах, прядь за прядью, словно иней покрывал её голову. Лицо её осунулось. Нет, не осунулось, заострилось. Тени под глазами стали чёрными провалами. Она старела. За этот час она проживала год или десять. Но дыхание мальчика выровнялось.

Страшный свист в груди сменился ровным сопением. Жар спадал. Тело Славика расслабилось, кулачки разжались. Он спал. Впервые за неделю он спал настоящим, здоровым сном исцеляющегося человека. Рада открыла глаза. Они были мутными, уставшими, словно выцветшими. Она с трудом повернула голову к Громову.

– Воды, — прошептала она одними губами.

Виктор вскочил, поднёс ей кружку.

– Не ту с мёртвой водой, а свою, с чаем, который принёс из кухни.

Рада сделала глоток. Руки её дрожали так, что чай расплескался.

– Живой, — сказала она тихо, кивнув на ребёнка.

– Отступила костлявая, не понравилась я ей, старая я для неё, невкусная.

Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабой, похожей на гримасу боли.

– А теперь, Виктор, одень меня. И его укрой. Знобит меня, словно в прорубь окунули.

Громов бережно, как хрустальную вазу, накрыл внука пуховым одеялом, потом помог Раде подняться. Она шаталась. Он накинул на неё бушлат, усадил в кресло. Сам сел на пол у её ног. Взял её руку, грубую, с обломанными ногтями, руку зечки и прижался к ней лбом.

– Спасибо, — прошептал он.

– Век молиться буду. Проси, что хочешь. Хочешь, я тебе побег устрою. Хочешь, документы новые, увезу, спрячу, никто не найдёт.

Рада погладила его по жёсткому ёжику седых волос.

– Дурак ты, Витя. Куда мне бежать? От себя не убежишь и от Бога не спрячешься. Не надо мне наград. Ты лучше вот что.

Она замолчала, собираясь с силами.

– Ты посмотри, что мать ему давала. Там, в ведре мусорном. Я вкус почуяла. Трава дурная, сонная, разум гасит, волю бьёт. И если бы не я, не проснулся бы он завтра.

Громов поднял голову. В глазах его снова разгорался тот страшный, тяжёлый огонь. Но теперь он знал, на кого этот огонь обрушится.

– Я разберусь, — сказал он.

– Клянусь, Рада, я разберусь.

За окном начинал сереть рассвет. Метель утихла, оставив после себя чистые, белые сугробы. В доме было тихо, только ровно дышал спасённый мальчик, да в кресле дремала седая женщина, отдавшая свою силу ради чужой жизни. Буря прошла. Но для кого-то она только начиналась. Утро в тот день выдалось ослепительным. Снежная буря, терзавшая город всю ночь, выдохлась, ушла на север, оставив после себя сугробы выше человеческого роста, и небо такой пронзительной синевы, что больно было смотреть.

Солнце холодное январское, било в окна дома Громовых, рассыпаясь искрами на хрустальных подвесках люстр. Играя на полированных боках дорогой мебели. Казалось, сам мир умылся и приготовился к празднику. В детской было тихо. Но это была уже не та мёртвая ватная тишина, что царила здесь вчера. Это была тишина покоя.

Славик спал. Спал, подложив

ладошку под щеку, и дыхание его было ровным, глубоким. Без того страшного, присвистывающего хрипа, который ещё вчера рвал сердце Громова на части. На щеках мальчика, вчера ещё серых, как пепел, проступил слабый, едва заметный румянец. Жизнь вернулась. Рада сидела в кресле. Она не спала. Она просто не могла пошевелиться.

За эту ночь она постарела на десяток лет. Её волосы, ещё вчера чёрные с проседью, теперь стали совсем белыми, как первый снег за окном. Лицо заострилось, кожа обтянула скулы, под глазами залегли чёрные провалы. Она отдала всё, что у неё было, вычерпала себя до дна. Громов стоял у окна, глядя на искрящийся снег. Он боялся обернуться, боялся, что всё это сон.

Мирок. И стоит ему пошевелиться, как чудо исчезнет.

– Деда.

Тихий сонный голос прозвучал для полковника, как иерихонская труба. Виктор Петрович резко обернулся. Славик открыл глаза. Они были ясными, осмысленными. В них больше не плавал тот мутный туман лихорадки.

– Деда, я есть хочу, каши манной с комочками.

Громов задохнулся.

Горло перехватило спазмом. Он бросился к кровати, упал на колени, схватил руку внука и прижался к ней губами.

– Будет тебе каша, родной, с комочками, с вареньем, с чем хочешь. Хоть луну с неба. Живой! Господи, живой.

Рада в кресле слабо улыбнулась.

– Не надо варенья, Виктор, пустую дай, на воде. Желудок у него слабый, отвык от еды. Пусть запускается потихоньку. И чаю дай травяного.

Громов вскочил, готовый бежать на кухню, готовить, крушить, созидать. Энергия била из него ключом.

– Сейчас, сейчас, я мигом.

– Постой!

Голос Рады остановил его у двери. Он был тихим, скрипучим, как старое дерево.

– Прежде чем кормить найди то, чем его травили.

– Что?

Громов замер.

Улыбка сползла с его лица, сменившись маской хищника.

– Я говорила тебе. Это не болезнь, это отрава. Ищи банку. Ту, из которой мать ему витамины давала. Я должна знать точно.

Громов кивнул. Лицо его закаменело. Он подошёл к тумбочке, где вчера сгребал лекарства. Там, среди блистеров и коробочек, валялась небольшая пластиковая банка без этикетки.

Просто белая банка с оранжевой крышкой. Он взял её, открыл. Внутри оставалось немного белого порошка.

– Это?

Рада протянула руку, взяла банку, лизнула палец, окунула в порошок, коснулась языком. Глаза её сузились.

– Дурман-трава и сонник в лошадиной дозе. От такого взрослый мужик умом тронется, а ребёнок…

Она сплюнула на ковёр.

– Он не просто спал, Виктор, он угасал. Сердце замедлялось, дыхание останавливалось, ещё пара дней, и он бы просто не проснулся. Остановка сердца во сне. И ни один врач не подкопается, скажут: «Организм слабый не выдержал». Громов чувствовал, как пол уходит из-под ног.

– Это Алина? Собственного сына?

– Она, — просто ответила Рада.

– Ей воля нужна, а он гиря на ногах, тяжёлая гиря, больная.

продолжение