Найти в Дзене

- Надевай и не спорь! — прикрикнула цыганка. - У меня кровь горячая, а тебе ещё рожать (2 часть)

первая часть
Та зима была такой же лютой, как и эта. Их табор тогда погнали с места. Власти решили, что кочевая жизнь — это преступление. Сказали: «Осёдлость» или «тюрьма». Гнали по степи, не давая остановиться, отогреться. У Руслана начался жар. Рада металась, просила помощи, но двери перед ней закрывались.
Цыгане, — говорили люди и опускали засовы. Он сгорел за три дня. Умер у неё на руках, так

первая часть

Та зима была такой же лютой, как и эта. Их табор тогда погнали с места. Власти решили, что кочевая жизнь — это преступление. Сказали: «Осёдлость» или «тюрьма». Гнали по степи, не давая остановиться, отогреться. У Руслана начался жар. Рада металась, просила помощи, но двери перед ней закрывались.

Цыгане, — говорили люди и опускали засовы. Он сгорел за три дня. Умер у неё на руках, так и не открыв глаз. Она даже похоронить его по-людски не смогла. Земля была как камень. Тогда, 30 лет назад, в ней что-то умерло вместе с ним. Часть души вымерзла, превратилась в ледяной осколок. Она думала, что больше никогда не сможет никого любить, никого жалеть. Зачем? Чтобы снова потерять.

Но жизнь распорядилась иначе. Видно, у Господа на каждого свои планы. Рада посмотрела на спящую Катю. Девочка во сне чмокала губами, как маленькая, и рука её лежала на животе, оберегая невидимое сокровище.

– Чужих детей не бывает, — прошептала Рада одними губами. Она сунула руку за пазуху, нащупала тёплый металл иконки. Пальцы привычно пробежались по рельефу образа.

– Пресвятая Богородица! — беззвучно молилась она.

– Ты сына своего отдала на муки ради нас грешных. Помоги и этой девочке. Дай ей сил вынести всё это, не дай душе её озлобиться, а мне, мне дай терпение, и если суждено мне здесь сгинуть, пусть это будет не зря.

Боль в плече немного утихла, стала глухой, пульсирующей. Барак спал.

Слышались только тяжёлые вздохи, кашель, да шорох мышей под полом. Где-то далеко за периметром выл ветер, перекликаясь с волками. Рада поправила сбившийся платок. Ей было холодно, босые ноги в кирзовых сапогах стыли, но на сердце было странно спокойно, словно тот ледяной осколок, что сидел в груди 30 лет, начал понемногу таять, согретый чужой, спасённой жизнью. Она знала. Завтра будет новый день.

Будет перекличка на морозе, будет тяжёлая работа, будут злые окрики надзирателей и косые взгляды блатных, которые обязательно захотят проверить новенькую на прочность. Завтра начнётся война за выживание. Но это будет завтра. А сегодня она сделала то, что должна была. Она осталась человеком там, где людей пытались превратить в зверей.

– Спи, сынок, — прошептала она в пустоту, обращаясь к тому, кого не было рядом уже полжизни.

– Мама здесь. Мама держится.

И впервые за долгие годы сон пришёл к ней не тяжёлым забытьём, а лёгкой прозрачной дымкой, в которой пахло не тюрьмой, а цветущим яблоневым садом.

Дом полковника Громова стоял на окраине города, отгородившись от мира высоким кирпичным забором. Это был не дом, а крепость. Двухэтажный, добротный, сложенный из красного кирпича. Он должен был служить надёжным тылом, местом, где тепло и покойно.

Но всякий раз, возвращаясь со службы, Виктор Петрович Громов чувствовал, как невидимая ледяная плита давит на плечи, стоит лишь переступить порог. Здесь было тепло. Современный котёл гнал горячую воду по трубам; дорогие ковры глушили шаги, а камин в гостиной мог бы согреть полк солдат. Но холод здесь жил иной, нутряной, мёртвый. Он прятался в углах, в блеске хрустальных люстр, в идеальной чистоте, похожей на стерильность операционной.

Громов вошёл в прихожую, стряхивая снег с погон. Тяжёлая дверь с мягким щелчком отсекла уличный шум. В доме пахло не пирогами, не живым духом семьи, а полиролью для мебели и приторными удушливо-сладкими духами невестки. Этот запах шанели или что-то вроде того, Виктор Петрович ненавидел. Он казался ему запахом лжи.

– Витя, это ты?

Донёсся из гостиной звонкий, капризный голос Алины. Она даже не вышла встретить свёкра. Громов не ответил. Он медленно снял бушлат, повесил его в шкаф. В зеркале отразился грузный седеющий мужчина с глубокими складками у рта. 58 лет. Вроде бы ещё не старик, силы есть, руки крепкие, а в глазах пепел. Он прошёл в гостиную.

Алина сидела на диване, поджав ноги в модных джинсах, и листала глянцевый журнал. Одной рукой она прижимала к уху телефон, другой накручивала на палец локон осветлённых волос.

– Нет, Маш, ну ты послушай, — щебетала она в трубку, не обращая внимания на вошедшего Громова.

– Турция — это уже мовитон. Я хочу в Эмираты. Там сейчас скидки и сервис на уровне. Я так устала, мне просто необходимо море, иначе я свихнусь в этом склепе.

Она заметила взгляд свёкра и на секунду прикрыла микрофон ладонью с длинными хищными ногтями, выкрашенными в алый цвет.

– Ужин на плите, Виктор Петрович, сами разогреете, я занята.

И снова затараторила в трубку, смеясь какой-то шутке подруги. Смех у неё был звонкий, рассыпчатый, как битые ёлочные игрушки. Громов молча прошёл мимо. Ему не нужен был ужин.

Кусок в горло не лез. Он шёл туда, где действительно был нужен. В дальнюю комнату на первом этаже, где окна всегда были зашторены. Дверь в детскую он открыл тихо, боясь скрипнуть половицей. Хотя полы здесь не скрипели, дорогой паркет лежал намертво. В комнате пахло лекарствами. Горький тяжёлый дух микстур, спирта и болезней перебивал даже запах Алиных духов. Здесь горел ночник в виде луны, отбрасывая бледный свет на детскую кроватку.

Славик не спал. Мальчику было шесть лет, но выглядел он на четыре. Тоненький, прозрачный, словно сделанный из папиросной бумаги. Под огромными, в пол-лица глазами, залегли синие тени. Он лежал на спине, глядя в потолок, и судорожно сжимал в руке плюшевого медведя с оторванным ухом. Увидев деда, мальчик попытался улыбнуться. Улыбка вышла слабой, мученической.

– Деда, — прошептал он. Голос шелестел, как сухая листва.

– Ты пришёл.

Громов почувствовал, как внутри всё сжимается в тугой узел. Он подошёл, грузно опустился на стул рядом с кроватью, взял маленькую, почти невесомую ладошку внука в свою огромную шершавую ладонь. Рука ребёнка была сухой и горячей. Опять жар.

– Здравствуй, боец.

Громов старался говорить бодро, но в горле першило.

– Как ты тут? Держал оборону?

– Держал, — кивнул Славик.

– Деда, а мама? Она скоро придёт?

Громов стиснул зубы так, что желоваки заходили ходуном. Алина не заходила к сыну с утра.

– Чтобы не расстраиваться, так она говорила.

Вид больного ребёнка портил ей настроение, мешал мечтать об Эмиратах.

– Мама занята, малыш, у неё дела, - соврал Громов.

Ложь была горькой, как полынь.

– Я знаю, — тихо сказал мальчик. Он перевёл взгляд на деда, и в этом взгляде было столько взрослого, всепрощающего понимания, что Громову стало страшно.

– Она устала от меня. Я ведь не играю, не бегаю, я скучный.

– Не говори так! — вырвалось у полковника резко, почти грубо. Он осёкся, погладил внука по редким, влажным от пота волосам.

– Ты не скучный, ты самый лучший. Ты мой герой. Вот поправишься, и мы с тобой на рыбалку махнём, на утреннюю зорьку. Помнишь, я обещал?

– Помню.

Славик прикрыл глаза. Ресницы у него были длинные, пушистые, отбрасывающие тень на впалые щёки.

– Только ты не расстраивайся, деда, ладно, если я не поправлюсь.

– Что ты такое несёшь?

Громов почувствовал, как страх липкий и холодный ползёт по спине.

– Я слышал, как мама говорила по телефону, сказала, что врачи не знают, что со мной, что я бракованный.

Слово «бракованный» повисло в воздухе, как удар хлыста. Громов замер. Ярость, чёрная, клокочущая, поднялась со дна души, застилая глаза красной пеленой. Он хотел вскочить, пойти в гостиную, вырвать этот проклятый телефон из рук невестки, вышвырнуть её на мороз.

Но он не мог. Не при ребёнке. Нельзя пугать Славика. Он наклонился ниже, прижался губами к горячему лбу внука.

– Не верь никому, слышишь? Ты — моя кровь. Громовы не сдаются. Мы с тобой ещё повоюем.

Славик вздохнул, и в груди у него что-то свистнуло, булькнуло, как в пробитой гармошке.

– Пить, — попросил он.

Громов метнулся к столику, налил воды из графина, поддержал голову внука, поднёс стакан к потрескавшимся губам. Мальчик сделал пару глотков и без сил откинулся на подушку.

– Горько, — поморщился он.

– Вода горькая. Это лекарство, наверное, вкус перебивает, — успокоил его дед, хотя вода была чистой родниковой. Он сам возил её с источника.

– Поспи, родной, я тут посижу. Я пост сдал, теперь я на карауле.

Славик закрыл глаза. Через минуту его дыхание стало прерывистым, неровным. Он метался в забытьи, что-то шептал. Жар поднимался. Громов сидел неподвижно, как каменное изваяние. Он слушал тиканье часов, отмеряющих время, которого оставалось всё меньше. Он смотрел на внука и понимал страшную вещь. Мальчик не боролся. У него не было сил жить, потому что его никто не держал здесь, на этом свете.

Отец Пашка вечно в командировках, зарабатывает деньги и откупается дорогими игрушками. Мать, ждёт, когда проблема решится сама собой. Славик был сиротой при живых родителях, одиноким маленьким солдатом в пустом поле. Громов осторожно высвободил руку, встал. Ему нужно было выйти, воздуха не хватало. Он вышел в коридор, плотно прикрыв за собой дверь.

В гостиной всё ещё бубнил телевизор, слышался смех Алины. Этот смех резал по-живому. Полковник прошёл в ванную, заперся на щеколду, включил воду на полную мощь. Струя ударила в фаянс раковины, зашумела, заглушая звуки. Громов упёрся руками в края раковины, опустил голову. Он смотрел, как вода закручивается в воронку, уходя в темноту канализации. Так уходила жизнь его внука.

Здоровый, сильный мужик, прошедший две войны, видевший кровь и грязь, умеющий принимать жёсткие решения. Сейчас он был беспомощнее слепого котёнка. Его связи, его погоны, его деньги — всё это было мусором. Ничто не могло вытащить Славика из этой ямы. Врачи разводили руками. Анализы плохие, организм истощён, нет иммунного ответа. Они пичкали ребёнка таблетками, от которых тот становился только бледнее.

– Господи, — выдохнул Громов. Он никогда не молился, в партии состоял, в науку верил, а сейчас слова сами сорвались с губ.

– Если ты есть, зачем ты так? Он же мухи не обидел. Забери меня. Я грешный, на мне крови много. Забери мои ноги, мои глаза, жизнь мою забери. Только ему дай дышать.

Плечи полковника затряслись. Он, не издавая ни звука, зарыдал.

Это были страшные, сухие мужские рыдания, когда слёз почти нет, а есть только спазмы, разрывающие грудную клетку. Он выл беззвучно, как подстрелённый волк, открывая рот и хватая ртом влажный воздух ванной комнаты. За стеной продолжала смеяться Алина. Громов поднял лицо, плеснул в него ледяной водой. Раз, другой, третий. Смыть эту слабость, смыть этот морок.

Из зеркала на него смотрели красные, налитые кровью глаза. В них уже не было пепла, в них разгорался тяжёлый, мрачный огонь.

– Если Бог не слышит, — прошептал он, вытирая лицо жёстким полотенцем.

– Значит, пойду к тем, кого он проклял.

Он вспомнил сегодняшний этап. Вспомнил ту старуху-цыганку с синими глазами. Надзиратели доложили. В бараке её уже прозвали знахаркой.

Говорили, она одним прикосновением сняла приступ у сердечницы. Бред, конечно, бабьи сказки, мракобесие. Но когда тонешь, хватаешься и за лезвие ножа.

продолжение