Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ОБЕЗДОЛЕННАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 5.

РАССКАЗ. ГЛАВА 5.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Тихону исполнился месяц, когда в доме Зотовых произошло событие, изменившее расстановку сил.

Платон Игнатьич вернулся из волости с тяжёлой, окованной железом шкатулкой.

Не говоря ни слова, он поставил её на стол в горнице, когда все собрались за ужином.

Щёлкнул замком, откинул крышку. Внутри, на тёмном бархате, лежала толстая пачка ассигнаций, несколько серебряных рублей и — что самое неожиданное — женская брошь с темно-синим камнем, похожим на осколок ночного неба.

— Заработали, — коротко пояснил Платон, следя за реакцией. — Контракт с городской лавкой подписал. Теперь наша шерсть идёт прямо на фабрику. Без перекупщиков.

Ефросинья перекрестилась, её глаза на миг оживились.

Зиновий удивлённо таращился на деньги, не вполне понимая их значение.

Наталья, кормившая Тихона у печи, лишь скользнула взглядом по шкатулке и опустила глаза. Какое ей дело до этих богатств?

Но Платон не закончил.

Он достал брошь, подержал её на ладони, где тусклый камень вспыхнул при свете лампады.

— Это — тебе, — сказал он, оборачиваясь к Наталье. — За сына. За наследника.

Тишина в горнице стала густой, как кисель. Ефросинья замерла с половником в руке. Даже Зиновий почувствовал неладное и насупился.

Наталья медленно подняла голову. Её глаза, пустые и тёмные, встретились с взглядом Платона.

— Мне не надо, — тихо, но отчётливо сказала она.

Платон не дрогнул. Уголки его губ дрогнули в подобии улыбки.

— Не «надо», а «нужно». Ты теперь мать наследника. Должна и выглядеть соответственно. — Он сделал шаг в её сторону, протянул брошь. — Возьми. Это приказ.

Она не двинулась. Тихон, почувствовав напряжение, захныкал у её груди.

— Возьми, Наталья, — уже без тени улыбки сказал Платон. В его голосе зазвенела знакомая сталь.

Она взяла.

Холодный металл обжёг пальцы. Она смотрела не на брошь, а на его руку — жилистую, покрытую тёмными волосами, руку, которая и принесла ей все несчастья, и теперь дарила бессмысленную безделушку.

— Спасибо, — выдавила она, как выдыхают воздух из лёгких после удара.

— Не за что, — отозвался он, и его взгляд скользнул по её фигуре, уже почти вернувшей былые формы, но отмеченной новой, зрелой тяжестью. — Носи на праздник. На крестины Тихона.

Крестины справили пышно, как не справляли в деревне давно. Пригласили не только родню, но и уважаемых людей из волости, даже священника из соседнего села. Столы ломились от еды: заливной поросёнок, куры, пироги с рыбой и грибами, самогон и покупная водка.

Наталья сидела во главе стола рядом с Платоном, одетая в новую синюю паневу и белую рубаху с вышивкой.

На груди, над левой грудью, где билось сердце, поблёскивала та самая брошь. Она казалась куклой — красивой, наряженной, с правильной, заученной улыбкой на лице. Улыбалась гостям, кивала, принимала поздравления.

— Молодца, Платон Игнатьич, крепкого наследника взрастили!

— Наталья — золото, не жена, а клад!

— Продолжатель фамилии, слава Богу!

Она повторяла «спасибо», «милости просим», «на здоровье».

А внутри была ледяная пустота. Она смотрела на Тихона, которого носила на руках Ефросинья, показывая гостям.

Крепкий, розовощёкий, он спал, не обращая внимания на шум.

Его крошечное личико уже проступали черты, которые она с ужасом узнавала: твёрдый подбородок Платона, форма его бровей. Только глаза пока были неясного, младенческого цвета, но она боялась дня, когда они потемнеют и в них появится тот же хищный, оценивающий блеск.

В разгар пира к ней подошла Евдокия. Та пробиралась между столами, смущённая и гордая одновременно. Она обняла дочь, поцеловала в щёку.

— Красивая ты у меня, — прошептала она со слезами на глазах. — И внук… какой богатырь.

— Да, — монотонно ответила Наталья. — Богатырь.

Она видела, как мать смотрит на брошь, на новый наряд, на полные столы, и в её глазах читается облегчение: дочь теперь в безопасности, в достатке. И не было сил объяснить, что этот достаток — сладкая отрава, что эта безопасность — прочные стены тюрьмы.

Платон в тот день был на вершине. Он принимал поздравления как полководец, одержавший решительную победу.

Его похлопывали по плечу, поднимали тосты в его честь. Он ловил взгляды мужчин — завистливые, уважительные — и взгляды женщин, в которых читалось нечто большее, чем просто одобрение.

Он был хозяином не только этого дома, но и, казалось, всей окружающей жизни.

Когда гости разошлись и в доме остались только свои, Платон подозвал Наталью. Он был навеселе, глаза блестели.

— Видела, как на тебя смотрели? — сказал он, обнимая её за талию. Запах перегара, табака и пота смешался в тяжёлое облако. — Видела? Красивая ты у меня. И умная. И сына родила. Всё у тебя будет, Наталья. Всё.

Он притянул её к себе, попытался поцеловать в губы. Она отвернулась, и его губы прикоснулись к щеке.

— Стыдно, — прошептала она. — Зиновий…

— Зиновий спит, как убитый, — проворчал Платон, но отпустил её. — Ладно. Иди к сыну.

Она ушла в горницу, где в зыбке спал Тихон. Сняла брошь, сжала её в кулаке так, что острые края впились в ладонь. Потом подошла к сундуку, открыла его, закинула блестящую безделушку на самое дно, под груду старых тряпок. Как хоронила последний след собственного достоинства.

С этого дня Платон стал навещать её по ночам открыто.

Не каждый день, но регулярно. Зиновий спал в той же горнице, за занавеской, и иногда просыпался от шорохов.

Однажды он поднял голову и увидел, как тень отца склоняется над кроватью Натальи. Он не понял, но почувствовал что-то неладное, заплакал, заворчал, как раненый зверь.

— Спи, — рявкнул на него Платон из темноты. — Не мешай.

И Зиновий затихал, уткнувшись лицом в подушку.

Его мир окончательно раскололся на две части: дневную, где он был мужем Натальи и отцом Тихона, и ночную, тёмную и непонятную, где правила сильная, страшная воля отца.

Наталья не сопротивлялась.

Она лежала неподвижно, как бревно, глядя в потолок, пока Платон утолял свою страсть.

Иногда он говорил ей что-то на ухо — хриплые, отрывистые слова, полные животной нежности и безраздельной власти.

Она не слышала. Она уходила в себя, в ту самую внутреннюю крепость, которую построила за эти месяцы. Там было тихо, пусто и безопасно.

Только одно выводило её из этого оцепенения — плач Тихона.

Тогда она мгновенно приходила в себя, отстраняла Платона и шла к зыбке.

Брала сына на руки, кормила, укачивала. И в эти минуты на её лице появлялось что-то человеческое — сосредоточенная, суровая нежность.

Она не любила этого ребёнка. Но он был её. Её единственная реальная связь с миром, её долг, её крест. И в исполнении этого долга она находила подобие смысла.

Ефросинья наблюдала за всем молча. Она видела больше, чем кто-либо.

Видела, как тает на глазах её сын Зиновий, превращаясь из наивного дурачка в запуганное, озлобленное существо.

Видела, как Платон всё больше утверждается в роли не просто хозяина, а царя и бога в своём маленьком царстве. И видела, как Наталья, словно тень, движется по дому, оживая только рядом с младенцем.

Однажды, когда они остались вдвоём в горнице, Ефросинья не выдержала.

— Терпи, — сказала она вдруг, не глядя на Наталью, занятую штопкой. — Всё на этом свете проходит.

Наталья подняла на неё глаза. Впервые за много месяцев в её взгляде вспыхнул не страх, а что-то вроде горького изумления.

— Что проходит? — тихо спросила она.

— Всё, — повторила Ефросинья, и её старческое лицо исказила гримаса непонятной боли.

— И молодость, и сила… и власть. Всё проходит. Только дети остаются. Твои дети.

Она кивнула в сторону зыбки, где спал Тихон.

— Вот он — твоя правда. Твоё продолжение. О нём и думай.

И ушла, оставив Наталью одну с этими словами.

В ту ночь, когда Платон снова пришёл к ней, Наталья не лежала неподвижно. Она повернулась к нему лицом в темноте и спросила шёпотом, но так, что каждое слово прозвучало отчётливо:

— А что будет, когда Тихон вырастет? Узнает? Поймёт?

Платон замер на мгновение. Потом грубо схватил её за подбородок.

— Он узнает то, что я ему скажу. А скажу я ему, что его мать — почётная жена в этом доме. Что его отец — уважаемый человек. А всё остальное — не его дело. И не твоё. Поняла?

Она поняла. Поняла, что у неё нет будущего.

Что даже её сын, плоть от плоти её, будет воспитан в этой системе, станет её частью. И, возможно, однажды посмотрит на неё теми же хорьковыми глазами, полными холодного расчёта.

Она закрыла глаза и снова ушла в себя. Но на этот раз в её внутренней крепости было не так тихо.

Там звучал плач. Плач по той девушке, которой она была когда-то. По той жизни, которая могла бы быть. По свободе, которая так и не наступила, даже после того, как она заплатила за неё всем, что имела.

А за окном уже зрела новая весна. Снова дымилась земля, бежали полноводные ручьи, зеленела трава. Но в доме Зотовых весна была другой — тяжёлой, спёртой, пропитанной запахом детских пелёнок, мужского пота и несбывшихся надежд.

Наталья подошла к окну, прижала лоб к холодному стеклу.

Вдали, за оградой, виднелась дорога, уходящая в поля, в лес, в неведомый, свободный мир. Она положила руку на живот, где уже не было чужеродной жизни, но осталась глубокая, ноющая пустота.

И вдруг осознала страшную истину: даже если бы завтра открылись все двери и с неё сняли все цепи, она бы не смогла уйти. Потому что самые прочные цепи были не снаружи. Они были внутри. И звали их — Тихон.

Годы над домом Зотовых текли не как вода, а как густая, тяжёлая смола — медленно, липко, неумолимо затягивая в себя всё живое.

Тихону исполнилось пять лет, когда в семье произошло первое за эти годы заметное изменение: Ефросинья умерла. Ушла тихо, во сне, как и жила — без жалоб и лишних слов.

Нашли её утром холодной, с застывшими на веретене пальцами. Платон похоронил жену с подобающей помпой, но в глазах его была не скорбь, а скорее досада — как от утраты исправной, давно привычной вещи.

После её смерти что-то сломалось в хрупком равновесии дома. Теперь Наталье пришлось взять на себя не только заботу о Тихоне и Зиновии, но и всё домашнее хозяйство.

Работы прибавилось втрое, но сил — не прибавилось вовсе. Она двигалась по дому как загнанная лошадь: молча, покорно, с опущенными веками, но с какой-то новой, стальной напряжённостью в спине.

Тихон рос странным ребёнком. Тихим, наблюдательным, не по-детски серьёзным.

Он редко смеялся, почти не играл с деревенскими мальчишками, предпочитая сидеть где-нибудь в уголке и смотреть.

Смотрел на то, как мать месит тесто, как отец Зиновий что-то бормочет себе под нос, ковыряя палкой в земле, как дед Платон считает деньги за столом. Его глаза — тёмные, как спелая черника, но без их сочности — впитывали всё, но ничего не отражали.

К Наталье он относился с холодноватой, почтительной отстранённостью.

Не ласкался, не просился на руки. Иногда, когда она, обессилев, присаживалась на лавку, он подходил и молча смотрел на неё. Его взгляд был таким взрослым, таким оценивающим, что у неё мороз бежал по коже.

— Чего, Тихон? — спрашивала она, и голос её звучал хрипло от вечной усталости.

— Ничего, мам, — отвечал он и уходил, оставляя её в недоумении и смутной тревоге.

Однажды она застала его на задворках, у старого, полуразвалившегося хлева. Он сидел на корточках и с глубокомысленным видом тыкал палкой в муравейник, наблюдая, как насекомые в панике разбегаются.

— Что делаешь? — спросила Наталья, останавливаясь рядом.

— Смотрю, — сказал Тихон, не оборачиваясь. — Они маленькие, а работают много. Как мужики в поле.

— А зачем ты их палкой трогаешь?

— Интересно, что будет. Как они спасаются.

Его бесстрастный тон, спокойное наблюдение за чужой паникой испугали её.

Она хотела сказать что-то, отругать, но слова застряли в горле. Вместо этого она просто положила руку ему на голову. Он вздрогнул, но не отстранился. Сидел неподвижно, словно ждал, когда же она уберёт свою руку.

— Иди ужинать, — наконец выдавила она и ушла, чувствуя, как что-то тяжёлое и незнакомое сжимает сердце.

Отношения с Платоном сложились в какую-то уродливую, но устойчивую форму.

Он больше не скрывал своего положения в доме. Наталья была его женой во всех смыслах, кроме официального.

Зиновий стал чем-то вроде приживальщика — его кормили, одевали, но на него уже не обращали внимания, как на сломанную игрушку.

Иногда по ночам Наталья слышала, как он тихо плачет за занавеской. Но у неё не оставалось сил даже на жалость. Она могла лишь лежать и смотреть в темноту, слушая тяжёлое дыхание Платона рядом и тихие всхлипывания мужа в углу.

Платон, меж тем, набирал силу не только в доме, но и в деревне.

Его дела шли в гору. Он скупал за бесценок земли у разорившихся соседей, нанимал на работу бедняков, вёл какие-то тёмные дела с городскими купцами.

В доме появились новые вещи: фабричный самовар, зеркало в резной раме, даже патефон с набором пластинок. Но роскошь эта была мёртвой, чужой. Она не радовала, а лишь подчёркивала глубину несвободы.

Однажды поздней осенью, когда первый снег уже запорошил грязные дворы, в дом Зотовых пришла беда.

Не та, внутренняя, к которой все давно привыкли, а внешняя, острая. Из города вернулся сын соседа, краснощёкий парень Федька, служивший в армии.

Увидев Наталью у колодца — она, похудевшая, с тёмными кругами под глазами, но всё ещё прекрасную в своей зрелой, горькой красоте, — он позволил себе глупую, пьяную шутку.

— Что, Наталья, твой дурачок-муж не надоел? Может, ко мне перебежишь? Я тебя по-настоящему любить научу!

Она даже не ответила, лишь повела плечом и пошла прочь.

Но кто-то из соседей донёс Платону. Тот не сказал ни слова. Выждал пару дней.

А потом, когда Федька шёл ночью из кабака, на него напали в тёмном переулке. Избили так, что парень месяц пролежал, а потом, едва оправившись, сбежал обратно в часть, не попрощавшись даже с родителями.

На деревню накатила волна шёпота. Все всё понимали, но вслух не говорили. Боялись. Платон Зотов стал не просто богатым мужиком — он стал силой, с которой считались и которую боялись.

В тот вечер, после избиения Федьки, Платон вернулся домой поздно.

Он вошёл в горницу, где Наталья шила у лампы, подошёл и встал перед ней, заслонив свет.

— Слышала, что было? — спросил он глухо.

— Слышала, — не поднимая глаз, ответила она.

— Больше никто не посмеет. Ни слова тебе лишнего. Поняла?

Она кивнула. В горле стоял ком. Она понимала, что эта «защита» — очередное звено цепи. Теперь она была не только его собственностью, но и предметом, за который он готов убить. И это знание делало её ещё более несвободной.

— Спасибо, — всё же выдавила она, потому что знала — он ждёт этого.

Платон положил тяжёлую руку ей на плечо, потом провёл ладонью по её щеке.

— Ты у меня одна. И Тихон — один. Всё для вас делаю.

В его голосе прозвучала неподдельная, страшная в своей искренности нежность. Он действительно верил, что всё делает ради них. Что его жестокость — проявление заботы. Что его владение — высшая форма любви.

Той же ночью она проснулась от странного звука. Прислушалась. В горнице было тихо. Платон спал рядом, Зиновий — за занавеской. Но звук повторился — тихий, приглушённый шорох из сеней.

Она осторожно поднялась, накинула платок и вышла.

В сенях, у самой двери, сидел Тихон. Он был одет в свою худую рубашонку, хотя в доме было холодно, и смотрел в маленькое окошко, за которым кружился снег.

— Тихон? Что ты не спишь? — прошептала Наталья, опускаясь рядом с ним на корточки.

— Снег смотрю, — так же тихо ответил мальчик. — Он как пух. Летит и летит. А куда?

— На землю ложится. Спит до весны.

— А мы когда спать ляжем? Навсегда?

Вопрос был задан таким спокойным, деловитым тоном, что у Натальи перехватило дыхание.

— Что ты, сынок… Мы спим каждую ночь. А навсегда… это когда старые становятся.

Тихон повернул к ней своё серьёзное личико. В темноте его глаза казались огромными, бездонными.

— А дед Федьку бил. За тебя. Я слышал, как тётка Марфа бабке Устинье говорила.

Кровь отхлынула от лица Натальи. Она схватила сына за плечи.

— Ты ничего не понял, Тихон. Взрослые разговоры… не слушай.

— Я всё понимаю, — сказал он просто. — Дед сильный. Все его боятся. И мы должны его слушаться.

В его голосе не было ни осуждения, ни восхищения. Был холодный, констатирующий факт. И это было страшнее всего.

— Ты меня слушаешься? — вдруг спросила она, и в голосе её прозвучала отчаянная мольба.

Тихон на мгновение задумался, потом кивнул.

— Слушаюсь. Ты мама.

Она прижала его к себе, ощутив под тонкой рубашкой хрупкость его детского тела.

Он не обнял её в ответ, но и не отстранился. Просто позволил себя обнять.

— Ты мой сын, — прошептала она ему в волосы. — Мой. Запомни это.

— Я знаю, — ответил он. — Я твой. И деда. И папин.

Он произнёс это так, как будто перечислял предметы собственности.

И Наталья поняла, что уже проиграла. Что Платон победил не только её тело и волю, но и душу её сына. Тихон вырастет таким же — расчётливым, холодным, беспощадным. Он унаследует не только дом и земли, но и эту страшную философию власти, где люди — всего лишь инструменты.

Она отпустила его, и он тихо ушёл обратно в горницу, к своей постели.

А она осталась сидеть в сенях, глядя на кружащийся снег.

И вдруг, впервые за много лет, слёзы потекли по её щекам.

Не горькие, не истеричные — тихие, бессильные, как этот ночной снег. Она плакала не о себе. Она плакала о Тихоне. О том мальчике, которым он мог бы стать, если бы родился в другой семье, у другой матери. О том человеке, которым он никогда не станет.

А снег всё шёл, заваливая двор, крыши, дорогу. Заваливая всё, что могло бы стать выходом, надеждой, спасением. И казалось, что этой зимой не будет конца. Как не будет конца и этому дому, и этой жизни, и этой тихой, безнадёжной каторге под названием «семья».

Наталья вытерла слёзы, поднялась и пошла обратно в горницу.

Ложась рядом с Платоном, она знала, что завтра будет таким же, как сегодня. И послезавтра. И все дни, что отпущены ей на этой земле. Но теперь она знала ещё одну страшную истину: даже её смерть ничего не изменит. Потому что после неё останется Тихон. Её сын. Продолжение этой бесконечной, мрачной истории.

И это знание было тяжелее всех побоев, всех унижений, всей тоски прошедших лет. Потому что оно отнимало последнее — надежду на то, что когда-нибудь, хоть для кого-то, эта пытка закончится.

****

Летом Тихону уже исполнилось десять лет, когда в укладе дома Зотовых произошла сдвижка, подобная тихому землетрясению: мальчика стали брать в поле и на скотный двор не как зрителя, а как участника.

Платон Игнатьич, чья борода теперь отливала сплошной сединой, словно иней покрыл некогда чёрную землю, принял это решение без обсуждения.

За завтраком он отодвинул тарелку, посмотрел на внука тяжёлым, оценивающим взглядом и сказал просто:

— С завтрашнего дня — со мной. Пора учиться хозяйство держать.

Наталья, ставившая на стол горшок со щами, замерла на мгновение.

В глазах её мелькнуло что-то острое — страх или протест, — но она тут же опустила ресницы.

Тихон лишь кивнул, не отрываясь от краюхи хлеба, которую методично крошил в миску. Его лицо, теряющее детскую мягкость и обретающее угловатые, платоновские скулы, не выразило ни удивления, ни радости. Это был приказ. Приказы исполняют.

Зиновий, сидевший в своём углу и что-то мурлыкавший под нос, поднял голову.

— И я пойду? — спросил он с тупой надеждой. Его взгляд, помутневший за эти годы, блуждал по лицам.

— Ты останешься, — отрезал Платон, даже не глядя на сына. — Дрова поколоть надо. Да за двором присмотреть.

Зиновий понурился и снова уткнулся в свою тарелку. Он стал почти прозрачным в этом доме — тихим призраком, которого кормили, одевали и изредка давали несложную работу, чтобы не мешался.

Следующее утро открыло новую эру. Тихон, одетый в миниатюрную, но точную копию дедовского зипуна, шагал рядом с Платоном через двор.

Наталья стояла на крыльце, вытирая руки о фартук, и смотрела им вслед. Сердце её сжалось, глядя на эту пару: мощную, чуть ссутулившуюся фигуру старика и прямой, ещё хрупкий стебель внука.

Они были так похожи в своей сосредоточенной серьёзности, что казались вылитыми из одного металла — только один уже покрылся патиной времени, а другой ещё блестел холодной новизной.

— Наталья, — позвал её из сеней Зиновий жалобным голосом. — Где топор? Не могу найти…

Она вздохнула и повернулась к нему, к своему вечному, беспомощному ребёнку.

Уходя в избу, она в последний раз обернулась. Тихон, подходя к воротам, обернулся и посмотрел на неё.

Его взгляд был спокоен, пуст. Он не помахал рукой. Просто посмотрел, как смотрят на знакомый пейзаж, и скрылся за поворотом.

Платон начал обучение с самого простого и самого жестокого: с наказания. В тот же день из поля прибежал парнишка лет пятнадцати, сын наёмного работника Васьки. Лицо его было бледным, в глазах стояли слёзы.

— Платон Игнатьич… Лошадь-то… она, вишь, хромала, а я не доглядел… … — бормотал он, путаясь в словах.

Платон слушал молча, опершись на палку. Рядом стоял Тихон, внимательно наблюдая.

— Приведи, — коротко сказал Платон.

Привели гнедую кобылу. Действительно, на левой передней ноге ниже колена виднелась ссадина, уже запекающаяся.

Платон осмотрел её, потом повернулся к парнишке.

— Руку давай.

Тот, дрожа, протянул правую руку. Платон сильным, резким движением схватил её за запястье и ударил своей палкой по ладони. Раз. Два. Три. Удары были не яростные, а расчётливые, тяжёлые. Парень вскрикнул, слёзы брызнули из глаз.

— Больно? — спросил Платон, отпуская его.

— Б-больно…

— А ей не больно? — Платон кивнул на лошадь. — Она твоя дурь молча терпит. И работать будет. А ты запомни: за каждую глупость — расплата. Не деньгами — кожей. Понял?

Парень, сжимая покрасневшую ладонь, кивал, захлёбываясь всхлипами.

— Иди. Коня подлечи.

Когда парень увёл лошадь, Платон повернулся к Тихону.

— Запомнил?

Тихон кивнул. Лицо его было непроницаемым.

— Почему ты его ударил, а не оштрафовал? — спросил он после паузы. — Ты говорил, что за порчу имущества — штраф.

Платон хмыкнул, одобрительно.

— Штраф — для тех, у кого есть деньги. У Васькиныих — только руки да спина. Отнимем деньги — работать не станут, обозлятся. А боль — она быстро проходит, но помнится долго. И другим наука.

Тихон внимательно смотрел на покрасневшую ладонь парня, который вдалеке уже мазал лошади ногу дёгтем.

— Значит, с каждым — по-разному?

— С каждым — как выгоднее, — поправил его Платон. — Главное — чтобы слушались и боялись. Но бояться должны правильно. Не как огня — от огня бегут. А как грозы — её не избежать, можно только переждать и быть осторожным.

Они пошли дальше, к амбару, где принимали молоко от деревенских баб. Тихон шёл, переваривая урок. Его детский ум, острый и холодный, впитывал эти истины не как моральные установки, а как математические формулы. Они имели свою безупречную, железную логику.

Тем же вечером, когда Тихон мыл руки у колодца, к нему подошла Наталья. Она несла в руке кусок свежего, ещё тёплого хлеба, смазанного конопляным маслом.

— На, подкрепись, — сказала она, протягивая.

Он взял, кивнул.

— Спасибо.

— Как… как день прошёл? — осторожно спросила она, садясь на ступеньку рядом.

— Нормально, — ответил Тихон, откусывая хлеб. — Васькин сын лошадь испортил. Дед его наказал.

— Как наказал? — голос Натальи дрогнул.

— Палкой по рукам. Три раза.

Наталья закрыла глаза на мгновение. Перед ней встал образ этого парня — такого же молодого, каким когда-то был её брат Ванюшка, — и её собственной, когда-то отцовской руки, поднятой для удара.

— Жалко его? — прошептала она.

Тихон задумался, тщательно пережёвывая.

— Не знаю. Он виноват. Деду виднее.

— А если бы тебя так наказали? — не удержалась она.

Тихон посмотрел на неё своими тёмными, недетскими глазами.

— Значит, я был бы виноват. Надо лучше смотреть.

В его тоне не было ни вызова, ни покорности. И Наталья поняла: мост между ними, и без того шаткий, теперь рухнул окончательно. Она пыталась научить его жалости, а он выучил справедливость по Платону — холодную, беспристрастную и беспощадную.

Из избы послышался голос Платона:

— Тихон! Иди счёты проверять!

Мальчик быстро дожевал хлеб, кивнул матери и побежал.

Наталья осталась сидеть на ступеньке, глядя, как сумерки медленно поглощают двор. Где-то за сараем слышался равномерный, тупой стук — это Зиновий, с усердием слабоумного, колол дрова. Раз. Два. Раз. Два. Ритм этой бессмысленной работы отбивал такт её собственной жизни.

Недели превращались в месяцы. Тихон менялся на глазах.

Детская мягкость ушла безвозвратно. Он говорил мало, слушал внимательно, вопросы задавал точные и дельные.

Платон всё больше доверял ему: поручал считать сдачу, следить за тем, чтобы работники не воровали овёс, записывать в тетрадь долги соседей.

Однажды Наталья стала свидетелем сцены, которая врезалась ей в память как страшная гравюра. К Платону пришёл сосед, старый, больной Артём, чья корова пала. Он занял когда-то на семена и теперь не мог отдать.

— Платон Игнатьич… дай срок до осени… сын из города пришлёт… — бормотал старик, сжимая в руках шапку.

Платон сидел за столом, перебирая чётки. Рядом стоял Тихон, склонившись над тетрадью.

— Осенью проценты вырастут, — холодно сказал Платон. — Сейчас должен десять, осенью — пятнадцать. Потянет?

Старик только безнадёжно мотал головой, глаза его были мутными от слёз.

Тогда Платон повернулся к внуку.

— Как думаешь, Тихон? Давать срок?

Все взгляды устремились на мальчика. Наталья, мывшая пол в углу, замерла с тряпкой в руке.

Тихон поднял глаза на Артёма, изучил его поношенную одежду, трясущиеся руки.

— Не потянет, — чисто, без колебаний сказал он.

— Он осенью не отдаст. И сын не пришлёт — он, говорят, на шахте покалечился. Залог взять нечего — изба ветхая, земли клочок. Давать больше — только потеряем.

В горнице повисла тишина. Даже Платон на мгновение замер, глядя на внука с неподдельным изумлением и гордостью. Артём ахнул, как от удара.

— Мальчик… что ж ты…

— Не мальчик, а правду говорит, — перебил Платон, и в голосе его звучало глубокое удовлетворение. — Слышал, Артём? Даже ребёнок видит, что ты — пустое место. Ладно. Из уважения к старости твоей — дам срок до Петрова дня. Но если не отдашь — землю забираю. Ступай.

Когда старик, пошатываясь, вышел, Платон положил тяжёлую руку на плечо Тихона.

— Молодец. Видишь суть. Это главное.

Наталья вышла во двор.

Её тошнило. Она стояла, прислонившись к холодной стене сарая, и дрожала мелкой дрожью. В ушах звенел чистый, безэмоциональный голос её сына, спокойно выносящий смертный приговор старику. И самое страшное было то, что мальчик не был жесток. Он был… точен. Как нож. И его точность была страшнее любой жестокости.

С того дня она стала бояться сына. Бояться его спокойного взгляда, его немногословности, его растущей власти.

В нём просыпался Платон, но Платон улучшенный, без грубости и эмоций, с холодным, аналитическим умом. И она понимала, что он — будущее этого дома. Будущее, в котором для таких, как она — измученных, чувствующих, слабых, — не будет места вовсе.

****

Однажды ночью её разбудил не Платон, пришедший с привычными притязаниями, а странный звук из сеней. Она накинула платок и вышла. У открытой наружной двери, закутанный в тулупчик, сидел Тихон. На дворе стояла глубокая осень, лил холодный дождь.

— Что ты? Простудишься, — прошептала Наталья, опускаясь рядом.

— Слушаю, — так же тихо ответил Тихон.

— Что слушаешь?

— Дождь. И как всё спит. И наша деревня, и поля, и лес. Все спят. И дед говорит, что тот, кто не спит, пока все спят, — тот всем управляет.

Наталья похолодела. Она смотрела на профиль сына, освещённый тусклым светом из горницы. Он казался старше своих десяти лет. Старше её самой.

— А разве нужно всем управлять? — выдохнула она.

Тихон повернулся к ней.

В его глазах, отражавших осеннюю тьму, не было ни зла, ни добра. Был только чистый, недетский интерес.

— А что ещё делать? — спросил он искренне.

— Если не управлять, тобой будут управлять.

Дед так говорит. И это правда. Вон Артём — он не управлял. И теперь у него ничего нет. А у деда — всё.

Он произнёс это как аксиому. Дважды два — четыре. Слабый — проигрывает, сильный — побеждает. И нет в этой формуле места для жалости, для любви, для всего того, чем жила она, и что медленно умирало в ней с каждым днём.

Она хотела сказать что-то. Рассказать о том, что есть иная правда.

О том, что можно жить иначе. Но слова застряли в горле. Какая она может быть учительница? Её жизнь — наглядный пример поражения. Она проиграла. Её правда оказалась слабой и ненужной.

— Иди спать, сынок, — только и смогла выговорить она, гладя его по холодной щеке. — Завтра рано вставать.

— Иду, — послушно сказал он, поднимаясь. На пороге он обернулся. — Мам.

— Да?

— Ты не бойся. Я, когда вырасту, тебя в обиду не дам. Я буду сильным. Сильнее всех.

Он сказал это без хвастовства и ушёл в темноту горницы.

А Наталья осталась сидеть на пороге, лицом к холодному осеннему ливню.

И вдруг поняла окончательно и бесповоротно: её сын уже потерян для неё. Он принадлежит Платону и этому дому. Он — плоть от плоти этой системы. И её жалкие попытки достучаться до него — всё равно что попытки растопить лёд дыханием.

Она сидела долго, пока дрожь не проняла её до костей. А дождь всё лил, смывая последние следы ушедшего лета, заливая грязь дорог, под которыми уже спала до весны мёртвая земля.

И казалось, что этот дождь будет идти вечно. Как будет длиться вечно эта жизнь в ожидании конца, который уже не принесёт ни освобождения, ни покоя — потому что после неё останется Тихон. Её сын. Продолжение. Вечность, отлитая в форме этого высокого, крепкого дома на краю деревни, где правят холодный расчёт и железная воля.

.

. Продолжение следует.....

Глава 6