— Фу, оно кислое! — Дениска сморщился и отодвинул тарелку с котлетой.
На кухне стало тихо. Я потянулась за салфеткой, чтобы вытереть внуку рот, но тут в разговор вступил муж. Валера подмигнул мелкому и громко, на всю комнату, выдал:
— Ничего не кислое, выдумал тоже. Оставь на краю, бабушка доест. У неё желудок луженый, она всё переварит. Не выбрасывать же добро.
Санитар леса
Я замерла. Салфетка так и осталась в руке.
Тридцать лет брака. Двое детей, теперь внуки. И всё это время я была кем угодно, но сегодня меня сократили до этого. «Бабушка доест».
Дочь, уткнувшись в телефон, даже не подняла головы. Внук радостно убежал в комнату. А Валера спокойно дожевывал хлеб. Для него это была норма. Я в нашем доме всегда работала «утилизатором».
Подпорченный помидор? «Верке в салат порежем, обрезки выкинем». Суп стоит четвертый день и странно пахнет? «Прокипяти, Вер, съешь, ты же любишь кисленькое». Сыр заветрился? «На бутерброд маме».
И я ела.
Сначала — потому что в девяностые каждая крошка была на счету. Потом — по инерции. А теперь, оказывается, у меня просто «луженый желудок».
Никто не заметил, как я сунула в карман домашнего халата блистер с таблетками. Тяжесть в животе мучила меня уже полгода, но я молчала. Не хотела расстраивать.
Вечером дети уехали.
Бунт пустой тарелки
На плите в сковородке сиротливо лежали те самые три котлеты. Серые, холодные, в застывшем белесом жире.
Валера включил телевизор, почесал живот и, не оборачиваясь, бросил:
— Вер, ну что там с ужином? Грей давай котлеты, пока не испортились. Я две, ты одну доешь. С хлебом нормально пойдет.
Я подошла к плите. Взяла сковороду. Тяжелая, чугунная. Вечная, как наша привычка экономить на мне.
— Слышишь? — переспросил он, не отрываясь от экрана.
Я молча взяла тарелку. Сгребла на неё всё содержимое сковородки. Подошла к мусорному ведру под раковиной.
Открыла дверцу.
И перевернула тарелку.
Звук, с которым слипшиеся макароны и котлеты шлепнулись на дно пакета - влажный, тяжелый «шлёп», — прозвучал в тишине как гром.
Валера дернулся. Медленно повернул голову. Уставился на меня так, словно я только что выбросила в мусор его зарплату.
— Ты... ты чего натворила? — прохрипел он. — Вера?
— Выбросила, — ответила я. Голос был чужим, ровным.
Муж вскочил. Подлетел к ведру, заглянул внутрь. Надеялся, видимо, что ему показалось.
— Ты в себе вообще?! — лицо его покраснело.
— Там же полкило фарша! Мы в девяностые за такие корки... Мы же недоедали, Вера! А ты — в помойку?! У нас что, деньги лишние?
Я смотрела на него и видела не главу семьи. Передо мной стоял перепуганный мальчишка из прошлого века. Он не жалел котлет. Он панически боялся.
У Валеры это сидело глубоко — воспоминания прежних лет. Он физически не мог видеть, как выбрасывают еду. Даже если эта еда уже опасна.
— Валера, те времена кончились тридцать лет назад, — я закрыла дверцу шкафчика ногой.
— У нас полный холодильник. И я — не помойка. Не собираюсь доедать за внуками то, что «кислое».
— Ах, ты не помойка... — он задохнулся от возмущения.
— Заелась, что-ли. Королевна! Я тут копейку к копейке, на дачу откладываю, а она продуктами швыряется!
Он демонстративно достал из шкафа банку с хлопьями гречки. Насыпал себе. Залил молоком.
Сел есть.
Стучал ложкой так, что звенело в ушах.
Чужой праздник
На следующий день мы не разговаривали.
Валера ходил мрачный. Демонстративно доедал вчерашний суп, громко принюхиваясь. Всем видом показывал: «Видите, я ем, я не гордый».
В обед я открыла кошелек. В отдельном кармашке лежали пять тысяч — «на коммуналку». Я никогда их не трогала. Это было святое.
«Хватит», — решила я.
В супермаркете я прошла мимо полок с акционными макаронами. Мимо лотков с суповыми наборами по желтым ценникам. Остановилась у рыбной витрины.
Форель. Стейки. Розовые, свежие, на льду.
Цена кусалась — 850 рублей за кусочек. Раньше я бы на эти деньги неделю варила супы на косточке.
— Вам взвесить? — уточнила продавщица.
— Да, — выдохнула я.
— Самый красивый.
Домой шла, прижимая пакет к груди. Сердце колотилось. Я купила еду только себе. Впервые.
Вечером, когда Валера вернулся с работы, я уже стояла у плиты.
На сковородке таяло сливочное масло. Я положила туда стейк.
Квартира наполнилась ароматом. Смесь жареной рыбы, лимона и розмарина. Запах ресторана. Запах нормальной жизни, которую мы видели только в сериалах.
Валера вошел на кухню. Потянул носом воздух. Лицо его сразу смягчилось.
Он, видимо, решил, что я одумалась. Что этот пир — мой способ извиниться за вчерашнюю выходку с ведром.
Муж помыл руки. Сел за стол. Подвинул к себе приборы и выжидательно посмотрел на меня. Во взгляде читалось: «Ладно, прощаю. Неси».
Я сняла рыбу. Аккуратно, лопаточкой, чтобы не повредить золотистую корочку.
Положила на тарелку. Добавила дольку лимона.
И поставила тарелку перед собой.
Вкус достоинства
Валера моргнул. Перевел взгляд с моей тарелки на пустую сковородку, потом снова на меня. Брови поползли вверх домиком, как у обиженного ребенка.
В кухне повисла тишина. Слышно было только, как тикают настенные часы.
Я взяла нож и вилку. Медленно, с наслаждением отрезала кусочек форели. Розовое мясо легко отделилось от кости, выпустив струйку прозрачного сока.
Отправила кусочек в рот.
Вкусно так, что захотелось зажмуриться. Не «нормально», не «сойдет», не «надо доесть». А именно вкусно.
— Вер... — голос мужа прозвучал растерянно.
— А мне?
Я спокойно прожевала, промокнула губы салфеткой и посмотрела на него.
— А тебе, Валера, я сейчас подам.
Встала, подошла к холодильнику. Достала пластиковый контейнер. Тот самый, прозрачный, с треснувшей крышкой.
В нем серым монолитом лежала вчерашняя гречка. Та самая, которую он вчера так демонстративно ел «назло врагам». За ночь в холоде она слиплась в один большой, унылый ком.
Я поставила контейнер перед мужем. Рядом положила ложку.
— Приятного аппетита.
Экономика должна быть экономной
Валера уставился на гречку. Потом поднял на меня глаза, в которых начало закипать раздражение.
— Ты издеваешься? — процедил он.
— Сама рыбу ешь за тысячу, а мне — этот цемент?
— Почему цемент? — удивилась я, продолжая резать свою форель.
— Это отличная гречка. Ты же вчера сам сказал: выбрасывать еду нельзя. Продукты переводить — грех. В девяностые мы бы за эту гречку дрались, помнишь? Ешь, Валера. Она еще не испортилась. Просто вчерашняя.
— Но она холодная! И без всего! — воскликнул он, косясь на мою золотистую рыбу.
— А ты разогрей, — пожала я плечами.
— И майонезиком полей. Ты же всегда говоришь: «С майонезом всё съедобно».
Я видела, как в нем боролись два чувства.
Первое , привычная, въевшаяся в подкорку жадность (или экономность, как он это называл). По его логике, гречку выбрасывать нельзя, её надо съесть.
Второе — банальная человеческая зависть и физиология. Когда рядом пахнет жареной рыбой с лимоном, запихивать в себя холодную кашу — испытание.
Он взял ложку. Ковырнул серый ком. Поднес ко рту.
Запах моей рыбы плыл по кухне, дразня рецепторы. Валера сморщился. Его ноздри раздувались. Он посмотрел на мой ужин.
— Я не буду это есть, — буркнул он и отодвинул контейнер.
— Совсем совести у тебя нет, Вера. Сама жируешь...
— Нет, Валера, — перебила я его, не повышая голоса.
— Это не я жирую. Это я впервые за тридцать лет поела как человек, а не как утилизатор. Ты же у нас глава семьи, добытчик. Ты всегда говорил, что экономика должна быть экономной. Вот я и экономлю. На тебе.
Он замер.
В воздухе повисло тяжелое, невысказанное.
Он привык, что «экономия» — это когда я доедаю суп, чтобы сварить новый. А когда экономия коснулась его тарелки, схема сломалась.
Валера резко встал. С грохотом отодвинул стул. Схватил контейнер с гречкой и понес его... нет, не к мусорному ведру. К холодильнику. Рука не поднялась выбросить.
— Ну и ладно, — проворчал он, пряча глаза.
— Ну и подавись своей рыбой.
Достал батон. Отрезал кривой ломоть. Швырнул на него два кружка докторской колбасы. Налил себе чаю. И сел жевать бутерброд, уткнувшись в телефон.
Новые правила
Мы ужинали в тишине. Я ела свою форель, смакуя каждый кусочек. Валера жевал сухомятку, демонстративно громко отхлебывая чай.
Но в этой тишине что-то изменилось.
Обычно после таких сцен я чувствовала вину. Мне хотелось подскочить, отдать ему свой кусок, сказать: «Ну прости, давай я тебе яичницу хоть пожарю». Я привыкла быть удобной, мягкой. Той, кто сглаживает углы своим терпением.
А сегодня вины не было.
Было спокойствие. И еще — странное, забытое ощущение легкости в животе.
Я доела рыбу до последнего кусочка. Вытерла тарелку хлебом — не потому что голодна, а потому что соус был слишком вкусным, чтобы оставлять его.
Валера искоса наблюдал за мной. Он ждал, что я сейчас начну оправдываться. Или упрекать.
Но я просто встала. Помыла свою тарелку. Только свою. И убрала сотейник в шкаф.
— Спасибо, было очень вкусно, — сказала я в пустоту.
Муж ничего не ответил. Только громче захрустел батоном. Но я заметила, как он потом отодвинул от себя недоеденный бутерброд. Кажется, кусок в горло не лез.
Вечером, когда мы ложились спать, я привычным жестом сунула руку в карман халата. Хотела достать таблетки. Нащупала блистер.
И остановилась.
Дискомфорта не было. Тяжести не было. Неприятного ощущения, которое мучило меня каждый вечер после «доеденных» котлет или вчерашнего супа, — тоже не было.
Я положила их обратно на тумбочку.
Валера лежал, отвернувшись к стене. Сопел, делая вид, что спит. Но я знала — не спит. Думает. Может быть, о том, что я стала плохой женой. А может, впервые в жизни считает, сколько стоит здоровье его «экономной» супруги.
Я накрылась одеялом и закрыла глаза.
Завтра будет новый день. И я точно знаю, что завтра на обед у меня будет свежий куриный бульон. Сварю ровно одну порцию.
А гречка? Гречка пусть стоит. У неё срок годности длинный. Может, дождется, пока кто-нибудь по-настоящему проголодается.
А у вас в семье тоже есть «дежурный по тарелочкам», который всё доедает, или вы без жалости выбрасываете то, что никто не хочет?
Подписывайтесь, если тоже считаете, что женщина — не посудомойка и не утилизатор.