Предыдущая часть:
Дорога заняла несколько часов. Вера то проваливалась в короткий, тревожный сон, то вздрагивала и просыпалась, в панике оглядываясь на трассу. Ей всё чудилось, что за ними уже мчится погоня — чёрный, полированный внедорожник Марка.
— Приехали, — сказал наконец шофёр, сбавляя ход. — Вон она, твоя Сосновка.
Вера выглянула в окно. Деревня предстала перед ней унылой и неживой. Покосившиеся заборы, несколько домишек, пара колодцев-«журавлей». Она нашла дом бабушки по памяти. Он стоял на самом отшибе, почти скрытый разросшимся до окон бурьяном. Калитка висела на одной единственной ржавой петле. Вера толкнула её, и та с жалобным скрипом открылась, будто вздохнув.
— Ну, здравствуй, мой новый дом, — выдохнула она, глядя на покосившийся фасад.
Дверь была наглухо заколочена досками крест-накрест. Обойдя дом, она нашла в полуразвалившемся сарае старый, покрытый рыжей коррозией лом. Откуда в её обессиленном теле взялись силы, чтобы взвалить его на плечо и приступить к делу, было неясно. Наверное, всё тот же животный страх и адреналин, что не отпускал её с момента бегства. Вера упёрлась ломом в щель между досками. Дерево, прогнившее от времени и сырости, поддалось с сухим, жалостливым треском. Ржавый висячий замок, видимо, только того и ждал — он разлетелся от одного сильного удара, рассыпавшись коричневой пылью.
Внутри пахло вековой пылью, затхлостью и сладковатым запахом мышиных гнёзд. Глубокий, просохший запах старой древесины висел в воздухе. Вера, не разбирая дороги, дошла до дивана, накрытого выцветшей от солнца тряпкой, и рухнула на него. Сознание выключилось мгновенно, поглотив её в тёмную, бездонную пустоту.
Она не могла сказать, сколько часов провела в этом забытьи, но когда её веки наконец разлепились, сквозь грязные стёкла уже лился холодный, белесый свет хмурого утра. И в этой звенящей тишине деревенского дома внезапно раздался чей-то голос.
— Тук-тук! Есть тут кто живой? Эй, хозяйка!
Стук в оконное стекло, настойчивый и чёткий, окончательно вырвал её из объятий липкой дрёмы. Вера вскочила, сердце бешено и глухо заколотилось где-то в горле, пересохшем от страха. Неужели нашли? Уже?
В запотевшем окне маячило расплывчатое лицо в ярком платочке — женское, круглое, с любопытными, прищуренными глазами.
Оцепенение от страха сменилось настороженным любопытством: в окне маячило не мужское, а женское лицо. Вера подошла и открыла дверь.
На пороге стояла женщина лет пятидесяти, крепкого сложения, с огромной потрёпанной сумкой через плечо, битком набитой газетами и свёртками.
— Ой, батюшки мои! — женщина всплеснула руками, и её лицо расплылось в удивлённой улыбке. — А я гляжу, доски оторваны, да дымок из трубы вроде как струится. Подумала, бродяги какие завелись или подростки шалят. А это ты, значит, чья будешь-то?
— Я внучка Людмилы Ильиничны. Вера.
— Вера? — почтальонша недоверчиво прищурилась ещё сильнее, оглядывая её с ног до головы. — Да ну, та самая, что в городе, говорят, большим бизнесом верховодит? Что-то не похожа. Красотку, знаешь ли, только в гроб кладут. А ты… кожа да кости одни.
— Я… я сильно болела, — тихо сказала Вера, опираясь о дверной косяк, чувствуя, как подкашиваются ноги. — Вот и приехала сюда, на старое пепелище. Тишины хочется, покоя. Вы меня, пожалуйста… никому не говорите, что я здесь.
— Ой, да кому ты тут, в нашей глухомани, нужна-то? — отмахнулась женщина, но в её глазах мелькнуло понимание. — А я Лариса Петровна, местная почтальонша. Я тебя ещё вот такой, пятнадцатилетней, помню — ты тут летом у бабушки коз гоняла. Дом-то этот не всегда пустовал, к слову. Года с полтора назад погорельцы из соседнего района месяц тут перекантовались. Потом, правда, съехали. Ну, сама видишь, условия…
Лариса Петровна без лишних церемоний зашла внутрь и по-хозяйски окинула взглядом комнату.
— Да, запустело, конечно. Ничего, руки есть, голова на плечах — отмоешь, приберёшь. Слушай, Вера, раз уж ты объявилась, дело у меня до тебя есть, казённое, так сказать.
Она поставила свою сумку на пол и начала в ней рыться, что-то перебирая и бормоча себе под нос.
— Какое дело? — настороженно спросила Вера, всё ещё не понимая, к чему клонит эта нежданная визитёрша.
— Посылка. Точнее, даже не посылка, а бандероль.
— Мне?
— Да нет, не тебе. Бабушке твоей, Людмиле Ильиничне. Пришла, представляешь, аккурат лет двадцать назад, прямо перед самой её кончиной. Царствие ей небесное.
— И… что с ней? — смущённо пробормотала Вера.
— А то, что её никто не забрал! Ты на похороны приезжала, поплакала, укатила. А я ей извещение-то приносила, да она уж не вставала. Потом я эту бандероль в дальний угол кладовки на почте сунула. Списать бы надо, по правилам, или назад отправить… а сердце не позволило. Вот чуяло что-то, что пригодится. Марки на ней чудные, заграничные. И тяжелённая зараза, хотя по размеру — коробочка с ладошку.
Лариса Петровна с торжествующим видом извлекла из недр сумки небольшую, но плотную коробку, завёрнутую в пожелтевшую от времени обёрточную бумагу и перевязанную бечёвкой. Сургучные печати по углам потрескались, но ещё держались.
— Вот, получай наследство. Грех на душу брать не хочу — отдаю законной хозяйке. Может, там что ценное. Выбросить, конечно, проще было, но рука не поднялась. Что-то прямо не давало, будто сама она ждала своего часа.
Вера взяла коробку. Она и вправду была неожиданно увесистой для своих скромных размеров.
— Спасибо вам, — прошептала она.
— Да не за что, милая. Ты это, заходи, если что нужно. Молочка свежего дам, яиц от своих курочек. Вижу, небогато у тебя. Ладно, мне бежать — ещё верхнюю деревню обходить надо.
Почтальонша ушла, хлопнув калиткой, а Вера осталась стоять посреди пыльной комнаты, сжимая в руках странную ношу. Она медленно подошла к грубому деревянному столу, смахнула с него пыль рукавом и села.
***
Двадцать лет. Кто мог писать её бабушке из-за границы? Та всю жизнь в этой деревне прожила, работала проводницей в поезде, конечно, но разве это повод для международной переписки? Дедушка её умер молодым, ещё до войны. Бабушка больше замуж не выходила.
Сердце забилось чаще. Вера разорвала истлевшую бечёвку. Бумага, хрустя, рассыпалась у неё в пальцах. Под ней обнаружился аккуратный деревянный ящичек, собранный без единого гвоздя, с хитроумной деревянной задвижкой. Она сдвинула крышку.
Внутри, на мягкой подложке из пожелтевшей шерсти, лежал плотный пакет из промасленной бумаги и небольшой свёрток, завёрнутый в тёмно-синий, вылинявший бархат.
В первую очередь она вскрыла пакет. Оттуда посыпались листы бумаги — тонкие, ломкие, испещрённые столбцами чёрных, изящных знаков.
— Иероглифы? — вслух удивилась Вера, перебирая страницы. — Китайские, что ли? Что за чушь?
Не найдя ответа, она осторожно отложила непонятные документы в сторону и заглянула на самое дно ящичка. Там, под слоем полупрозрачной кальки, лежала обычная школьная тетрадь в синей картонной обложке. Сердце ёкнуло с новой силой. Это был почерк бабушки. Крупный, округлый, с сильным нажимом, который продавливал бумагу.
Вера наугад раскрыла тетрадь посередине. Страницы пахли не просто старостью — а именно бабушкиным домом: сушёной ванилью, лавандой и чёрным чаем. Большинство записей были бытовыми: списки продуктов, рецепты солений, подсчёты пенсии. Но один уголок страницы был загнут. Дата: «18 ноября 1998 года». И ниже: «Поезд Москва — Владивосток».
Вера начала читать, и голос бабушки, тихий, немного усталый, зазвучал у неё в голове так ясно, словно Людмила Ильинична сидела тут же, напротив.
*«Господи, пронесло. Руки до сих пор трясутся. Сегодня ночью в наш вагон ворвались трое, бритоголовые, с ножами. Искали одного пассажира, китайца, как они кричали. А он, бедолага, выскакивает из своего купе и — ко мне, в служебное. Глаза круглые от страха, весь трясётся. Ясно — ограбить хотели, а он улизнул. Я его в рундук для грязного белья затолкала, сверху тряпья накидала. Сама в дверях встала, швабру в руки взяла, будто убираюсь. Заходят эти громилы. „Бабка, — орут, — где хлюпик в очках?“ А я им: „Нету тут никого. Только я да мой грипп“. Соврала, что заразная. Они плюнули, да и ушли. Пассажира того звали, кажется, Джан. По-русски почти не говорит. Всю ночь со мной просидел, кланяется без конца, руку к груди прижимает. Чай с малиной ему сварила. Под утро он в Иркутске сошёл. Перед этим сунул мне в руку сложенный листок с этими каракулями и говорит, еле выговаривая: „Долг жизни. Верну“. Чудной такой. Дай Бог ему здоровья. А я думала, таких вот, по-настоящему добрых, уже и не осталось».*
Вера провела пальцами по шершавой странице. На бумаге остались расплывшиеся пятна — то ли от слёз, то ли от того самого малинового чая.
— Вот оно что, — прошептала она, и комок подступил к горлу. — Ты не просто работала, бабуля. Ты жизнь спасла. Ты стала ангелом-хранителем.
Теперь стопка листов с иероглифами не казалась абсурдом. Это было обещание. Тот самый «долг жизни», который спасённый человек попытался вернуть спустя долгие годы.
Осторожно отложив тетрадь, Вера взяла бархатный свёрток и развернула его. На её ладонь выпала статуэтка. Дракон. Нефритовый, изумрудно-зелёный, полупрозрачный, вырезанный с невероятным, застывшим изяществом. Каждая чешуйка, каждый завиток уса, хищный оскал и в то же время мудрый, спокойный взгляд. Дракон свернулся кольцом, охраняя жемчужину, зажатую в мощных лапах. Камень был не холодным, а тёплым, живым на ощупь, и от него, казалось, исходила лёгкая, едва уловимая вибрация.
— Красивый, — прошептала Вера, проводя подушечкой большого пальца вдоль гребня на спине мифического зверя.
Она перевернула статуэтку. На дне, помимо нескольких изящных иероглифов, была аккуратная гравировка латинскими буквами: «Artём».
Вера чуть не выронила дракона. Имя ударило в сознание, как током. *Артём*. Эхом отозвалось в памяти наказ уборщицы: «Артёма сбереги, он ключ ко всему».
Вера пристально смотрела на зелёного стража в своей ладони.
— Значит, ты есть, Артём. Или ты принадлежал Артёму. Где же ты теперь?
В животе предательски и громко заурчало. Голод, забытый в водовороте побега и ошеломляющих открытий, напомнил о себе со всей суровой очевидностью.
— Ладно, Артём, — сказала Вера, почтительно ставя дракона на стол рядом с тетрадью. — С тобой разберёмся. Сейчас надо понять, как выжить, когда весь мир считает тебя мёртвой.
Она поднялась на ноги, чувствуя, как дрожат колени. В углу нашлось ржавое оцинкованное ведро. Колодец, помнилось, был во дворе. Жизнь, похоже, начиналась с самого начала. С глотка ледяной колодезной воды, с пыльного пола под ногами. Но теперь у неё была не просто цель выжить. У неё была тайна. А тайна рождала смысл, и этот смысл был сильнее любого страха.
— Я вернусь, Марк, — тихо, но чётко проговорила она, глядя на своё бледное, исхудавшее отражение в потускневшем зеркале. — Я вернусь. И ты, жалкий трус, ещё поперхнёшься каждым рублём, который считал своим.
За окном, на старой берёзе, каркнула ворона, словно давая на это своё, зловещее согласие.
Вера взяла ведро и вышла во двор, где буйные заросли бурьяна доставали ей уже до пояса. Нужно было искать еду. Она вспомнила про погреб.
Спуск в подполье был крутым и тёмным. Сквозняк, гулявший внизу, был ледяным и пах сырой, спёртой землёй, гнилью и чем-то затхлым. Но в тот момент этот запах показался ей слаще любого парфюма — он пах возможностью жизни.
Глаза постепенно привыкли к полумраку. Вера вытерла пыль с пузатой трёхлитровой банки, стоявшей на полке, и, прищурившись, вгляделась в дальний угол. Там, в старой рогожной сумке, темнели округлые формы.
— Картошка, — выдохнула она с невероятным облегчением. — Настоящая, не тронутая гнилью.
Она набрала в подол своей юбки с десяток крупных, чуть проросших клубней и выбралась на свет. Поначалу она удивлялась, откуда в заброшенном доме взялись припасы, но потом, вспомнив рассказ Ларисы Петровны о погорельцах, поняла: это их нехитрый скарб, оставленный на чёрный день, который так и не наступил.
К её удивлению, дом, несмотря на годы запустения, хранил следы уюта. Она отмыла полы в горнице, выбила пыльные половики, нашла в бабушкином сундуке запасы чистого, хотя и грубого, белья, пропахшего лавандой и нафталином.
— Ну вот, Вера Михайловна, — сказала она сама себе, сгружая драгоценную картошку в ведро с водой, чтобы отмыть от земли. — Жить будем. Драников бы нажарить… Эх, хоть бы масла найти, да соли щепотку.
Сумерки в деревне наступали стремительно, без долгих переходов. Словно невидимая рука набрасывала на Сосновку густое, чёрное одеяло. И вместе с темнотой в щели старых брёвен пробирался холод — сырой, цепкий, пронизывающий до костей.
Вера подошла к русской печи, огромной, белой, занимавшей пол-избы. В её прежней жизни, в пентхаусе с панорамными окнами, «умный дом» сам поддерживал температуру. Достаточно было шепнуть команду или коснуться экрана. Здесь же…
Она открыла чугунную заслонку. На неё пахнуло пустотой и холодной сажей. Вера чиркнула спичкой, поднесла огонёк к краю старой, пожелтевшей газеты, найденной в столе. Пламя весело побежало по бумаге, но стоило ей сунуть её в чёрную пасть печи, как оттуда вырвался густой, едкий клуб дыма, ударив ей прямо в лицо.
— Да что ж такое! — вырвалось у неё сквозь кашель. Она отшатнулась, вытирая слезящиеся глаза. Дрова, которые она с трудом набрала и притащила, оказались сыроватыми. Они не горели, а лишь шипели и чадили, отказываясь давать тепло.
Ветер завывал в печной трубе протяжно и тоскливо, как голодный, запертый в клетке зверь. И от этого звука по спине бежали ледяные мурашки. Старый дом оживал в темноте совсем другими звуками: скрипели половицы, шуршало что-то за обшивкой, в подполье настойчиво скреблись мыши. Каждый шорох, каждый трек казался шагом. Ей чудилось, что сейчас дверь с грохотом распахнётся, и на пороге возникнет силуэт Марка с тем самым стаканом в руке.
Вера съёжилась в углу дивана, кутаясь в найденную пыльную шерстяную шаль. Руки, ещё недавно ухоженные, с идеальным маникюром, были чёрными от сажи и земли.
— Неужели я сбежала от яда, чтобы замёрзнуть здесь, в забытой Богом дыре? — прошептала она в наступающую, непроглядную тьму.
Продолжение :