Часть 1.
До деревни с дивным названием Подолье пешком добираться час, не меньше. Дорога, петляя меж полей, уходит в сторону от большого тракта, тонет в тени вековых ракит, а потом выныривает к покосившимся избам, будто спящим на пригорке. Позже, конечно, стали ездить на автомобилях, пыля и глохнуть на ухабах, но душа того места — неторопливая, задумчивая — всегда жила в ритме шага или мерного конского топота.
А в крайней избе, на отшибе, где огороды уже сливаются с лесом, жил колдун Савелий Иванович. Лица его я, тогдашняя девчонка, не помню — воочую не довелось увидеть. Но слышала, слышала о нём с самых малых лет, и слухом, как водится, земля полнится. Шёпотом на лавочках, заговорщицки у колодца передавались истории, от которых по спине бежали мурашки, а в сердце загорался трепетный огонёк любопытства.
Был он фронтовиком. Ушёл на ту страшную войну вместе с братом. И дала им мать на дорожку не просто записки, написанные её рукой, а материализованную молитву — «Живые помощи», Псалом 90. Это был не клочок бумаги, а физический носитель её любви, веры и горячей, отчаянной просьбы о защите к высшим силам. «Носите у сердца, — наказала она, — храните близко к самой жизни, с почтением». Так и сделали, положили за гимнастёрку, прямо на грудь, где сердце стучит.
А однажды, после боя тяжкого, лютого, сидели они у жалкого, дымного костра, отогревая озябшие руки и суша промокшую насквозь одежду. Сырость проникла во всё, даже бумажки-молитвы в карманах превратились в раскисшие комочки. Брат Савелия, измождённый и усталый , достал свой свёрток, размякший, едва держащий форму.
— Размокла, — с горечью выдохнул он. — Значит, испорчена, бесполезна. Одна вода да грязь.
Он увидел в ней лишь испорченную вещь, утратившую вид, и забыл о силе, что была вложена в слова, в материнский завет. Для него это была теперь просто грязная бумага. Одним резким движением, он швырнул её в огонь. Это было не просто избавление от мокрой ветоши. Это — ритуальное уничтожение дара, отвержение самой защиты, невольное отречение.
Огонь жадно лизнул хрупкий комок, и в тот же миг — откуда ни возьмись, из кромешной, казалось, пустоты и тьмы— грянул одиночный, хлёсткий выстрел. Брат рухнул беззвучно, как подкошенный.
Савелий не крикнул, не двинулся с места сразу. Рука его инстинктивно прижалась к груди, к карману, где лежала такая же промокшая, истончённая до прозрачности бумажка. Он не бросил её. Он сохранил. В этом жесте была не суеверная бережливость, а тихое, непоколебимое смирение и верность. В тот миг, среди дыма, смерти и жуткой тишины, он явственно почувствовал стук другой жизни — тёплой, неугасимой силы материнской мольбы, что жила даже в этом «испорченном» виде. Его верность оберегу была верностью тому невидимому миру, законам которого, тонким и неумолимым, он служил потом всю свою долгую жизнь в избе на отшибе.
А в Подолье шептались: видно, Савелий Иванович ту молитву не просто сберёг. Он её в сердце впитал, и стала она частью его силы, той самой, что и пугала, и притягивала людей к его порогу долгие-долгие годы
(Продолжение следует)