Найти в Дзене
Зоя Чернова | Писатель

Месяц в больнице. Один. Мать приезжает раз в неделю на несколько часов. А он лежит и смотрит в потолок

Запах антисептика въелся в кожу за десять дней. Я уже не замечала его – только когда выходила в буфет за чаем, а потом возвращалась, и он бил в нос заново. Резкий. Больничный. Неистребимый. Руки сами потянулись к сумке. Достала вязание – серая шерсть, спицы, моток почти закончился. Шарф был готов на три четверти. Одна синяя полоска посередине – так захотелось, для разнообразия. Серый с синим. Мужской цвет. Хотела отправить Лёше в Москву к зиме. Сын вечно ходил нараспашку, мёрз, а шарфы терял один за другим. Я каждый год вязала ему что-нибудь, он каждый год говорил «спасибо, мам, очень тёплый» – и через месяц присылал фотографию, где шарфа уже нет. На вопрос, куда делся, отвечал что-то невнятное. То ли забыл в кафе, то ли отдал кому-то. Этот хотя бы довяжу. А там – как получится. Спицы негромко постукивали. Петля за петлёй. Я считала их машинально, не глядя. Тридцать два года в библиотеке – руки привыкли делать что-то, пока голова занята другим. Раньше это были карточки, штампы, книги н

Запах антисептика въелся в кожу за десять дней. Я уже не замечала его – только когда выходила в буфет за чаем, а потом возвращалась, и он бил в нос заново. Резкий. Больничный. Неистребимый.

Руки сами потянулись к сумке. Достала вязание – серая шерсть, спицы, моток почти закончился. Шарф был готов на три четверти. Одна синяя полоска посередине – так захотелось, для разнообразия. Серый с синим. Мужской цвет.

Хотела отправить Лёше в Москву к зиме. Сын вечно ходил нараспашку, мёрз, а шарфы терял один за другим. Я каждый год вязала ему что-нибудь, он каждый год говорил «спасибо, мам, очень тёплый» – и через месяц присылал фотографию, где шарфа уже нет. На вопрос, куда делся, отвечал что-то невнятное. То ли забыл в кафе, то ли отдал кому-то.

Этот хотя бы довяжу. А там – как получится.

Спицы негромко постукивали. Петля за петлёй. Я считала их машинально, не глядя. Тридцать два года в библиотеке – руки привыкли делать что-то, пока голова занята другим. Раньше это были карточки, штампы, книги на полках. Теперь – вязание.

В коридоре было пусто. Воскресенье, посетители разъехались ещё вчера. Утренний обход прошёл, капельницу отцу поставили, врач сказал «динамика положительная» – и исчез до завтра. Остались только мы: больные и те, кому некуда ехать.

Или незачем.

Сорок километров до дома. Час на автобусе. А там – пустая квартира с выцветшими обоями в прихожей. Фотографии на стене, пыль на телевизоре, кот Барсик умер в прошлом году, так и не завела нового. Зачем?

Отец спал в палате. Дышал ровно, тихо – после инсульта он вообще стал тихим. Раньше мог ворчать полдня из-за пересоленного супа, спорить с телевизором, ругать правительство и соседей. А теперь кивал на всё. Говорил мало, больше жестами. Врачи объясняли – это пройдёт. Речь восстановится. Надо только ждать и делать упражнения.

Я ждала. Чего ещё мне оставалось?

Тут я и заметила дверь напротив.

***

Она была приоткрыта. Щель в ладонь, не больше. Свет из окна падал на линолеум коридора – жёлтая полоса на сером. И через эту щель я увидела кровать у окна.

А на кровати – мальчика.

Он лежал на спине и смотрел в потолок. Не шевелился. Не играл ни в какой телефон, не листал книжку, не ёрзал, как обычно делают дети. Просто лежал и смотрел вверх. Руки поверх одеяла – казённого, серого, такого же, как у всех тут.

Сколько ему? Лет семь, может, восемь. Худенький, бледный. Ключицы выступают над воротом больничной рубашки – видно даже отсюда, из коридора. Волосы русые, давно не стриженные – чёлка лезет в глаза.

Первоклассник, наверное. Или только собирается в школу?

Я опустила глаза на вязание. Но руки уже не двигались. Спицы замерли, петля повисла на кончике. Что-то кольнуло в груди – знакомое, давнее, почти забытое.

Я тоже так лежала когда-то. Смотрела в потолок и ждала. Считала трещинки на побелке. Одна, две, пять, одиннадцать. Загадывала: если трещинок больше двадцати – мама приедет сегодня. Если меньше – не приедет.

Никто не приходил.

Я мотнула головой. Глупости. Пятьдесят лет прошло. При чём тут какой-то чужой мальчик?

Но руки так и не взялись за спицы. И взгляд сам возвращался к той двери, к той щели, к той кровати у окна.

***

Валентина Сергеевна вышла из процедурной с подносом – шприцы, ватки, какие-то ампулы. Я её знала уже: она дежурила через день, всегда здоровалась первой, спрашивала, как Пётр Иванович. Невысокая, полная, лет пятьдесят пять на вид. Говорила тихо, двигалась быстро – опытная, сразу видно.

– Валентина Сергеевна, – окликнула я.

Она остановилась. Поднос чуть качнулся.

– Да?

– Мальчик в палате напротив. Он тут один?

Медсестра посмотрела на дверь со щелью. Потом на меня. Что-то мелькнуло в её глазах – то ли сочувствие, то ли усталость от вопросов, которые она слышала сто раз.

– Тимофей, – сказала она негромко. – Семь лет. Месяц уже лежит.

– Месяц?

– Пневмония была тяжёлая. Двусторонняя. Еле выходили, честно говоря. Температура под сорок держалась неделю. Антибиотики меняли три раза, пока нашли, что действует. Сейчас уже лучше, но врач хочет понаблюдать ещё. Может, на следующей неделе выпишут.

Я кивнула. Хотела спросить про родителей, но язык не поворачивался. Как будто знала ответ заранее.

Валентина Сергеевна и сама продолжила – видно, привыкла объяснять:

– Мать на вахте работает. Далеко – двести километров отсюда, в Краснохолмске. Повар в столовой при заводе. Две недели там, потом неделя дома. Когда не на смене – приезжает по субботам. Вчера была, часов пять посидела. Вечером уехала – автобус последний в восемь.

– А отец?

Медсестра покачала головой.

– Нет отца. То есть где-то есть, наверное. Но к мальчику не приходит. Она одна его растит.

Я молчала. Поднос в руках Валентины Сергеевны снова качнулся – она перехватила его поудобнее.

– Мать-то хорошая, – добавила медсестра тише. – Видно, что любит его. Плачет каждый раз, когда уезжает. Но что делать? Работа. Без денег не проживёшь, а тут ещё больница, лекарства. Знаете, сколько один курс антибиотиков стоит?

Я не знала. Но представляла.

– А родственники? Бабушки, дедушки?

– Не знаю точно. Вроде нет никого близко. Она одна приезжает, каждую субботу. Пять часов туда, пять обратно. И несколько часов с ним.

Валентина Сергеевна вздохнула. Поправила ампулу на подносе.

– Ладно, мне идти надо. Уколы ждут.

Она пошла по коридору – быстро, по-деловому. А я осталась стоять. Месяц. Мальчик лежит тут месяц. Один. И видит мать раз в неделю – на несколько часов.

Я повернулась к двери. Щель всё так же светилась – дневной свет из окна, полоса на сером линолеуме. И мальчик всё так же лежал неподвижно. Смотрел в потолок.

Интересно, он тоже считает трещинки? Загадывает желания? Ждёт, что кто-нибудь придёт?

В груди снова кольнуло. Сильнее, чем раньше.

***

Мне было восемь, когда я попала в больницу. Скарлатина – тогда это было серьёзно. Три недели в инфекционном отделении, строгий карантин, никаких посещений первую неделю.

Потом разрешили – но мать работала на фабрике, отец на заводе, бабушки жили в другом городе. Мама приезжала дважды в неделю, по средам и воскресеньям. Привозила яблоки, домашнее печенье, чистые рубашки. Сидела час, может, полтора. Гладила по голове, спрашивала, как себя чувствую. Потом уезжала – надо успеть на автобус, завтра рано вставать на смену.

А я оставалась.

Помню те потолки. Белые, с трещинками. Краска кое-где отслаивалась, и получались узоры – один похож на собаку, другой на дерево, третий на облако с рожками. Я лежала ночами и рассматривала их. Придумывала истории про нарисованную собаку и нарисованное дерево. Разговаривала с ними шёпотом, чтобы соседки по палате не слышали.

Соседки были взрослые – тётеньки лет тридцати, сорока. Они болтали между собой, обсуждали мужей и детей, жаловались на врачей и на еду. На меня почти не обращали внимания. Ребёнок – что с него взять? Лежит тихо, не мешает, и ладно.

Я не плакала днём. Стыдно было. Только ночью, в подушку. Тихо-тихо, чтобы никто не услышал. Зажимала рот рукой, чтобы не всхлипнуть.

Однажды одна из соседок – Нина Павловна, кажется, или Нина Петровна – заметила. Подошла утром, села на край моей кровати. Халат у неё был синий, в белый горошек. Руки большие, красные – видно, что работает руками.

– Что, малышка, плохо тебе?

Я помотала головой.

– Скучаешь по маме?

Кивнула. Губы задрожали, но я удержалась.

Нина Павловна погладила меня по волосам. Рука у неё была шершавая, тёплая. Пахла чем-то домашним – то ли хозяйственным мылом, то ли стиркой.

– Ничего, – сказала она. – Скоро выпишут. Потерпи. Ты же сильная девочка?

И ушла к себе.

Я запомнила эту руку на всю жизнь. Шершавую и тёплую. Единственное прикосновение за три недели, кроме маминых объятий по средам и воскресеньям. Единственный человек, который заметил, что мне плохо, и подошёл.

Пятьдесят лет прошло. Нина Павловна давно умерла, наверное. Мама умерла двенадцать лет назад, от сердца. Отец вот лежит в соседней палате после инсульта. Муж умер три года назад – инфаркт, пятьдесят семь лет, даже до пенсии не дожил.

А я сижу в больничном коридоре с вязанием и смотрю на чужого мальчика через щель в двери.

Только он уже не чужой.

Он – это я. Пятьдесят лет назад. Та же палата, тот же потолок, та же пустота вокруг.

Никто не должен быть один. Никто.

Эта мысль пришла сама – откуда-то изнутри, из того места, где я хранила воспоминания о шершавой руке и синем халате в горошек.

***

После обеда я зашла к отцу. Он проснулся, но был вялый – веки тяжёлые, взгляд мутный. На тумбочке стоял стакан с остывшим чаем. Я потрогала – холодный совсем. Даже пар не идёт.

– Пап, давай свежего налью.

Он кивнул. Медленно, едва заметно.

Я сходила к титану в конце коридора, набрала кипятка, заварила чай из пакетика. С лимоном – отец такой любил. Раньше любил. Сейчас ему, кажется, всё равно.

Вернулась. Отец уже сидел, опираясь на подушки. Двигался медленно, осторожно – левая рука ещё плохо слушалась. Правой он придерживался за спинку кровати, пока приподнимался.

– На, пей. Осторожно, горячий.

Он взял стакан здоровой рукой. Отпил немного. Поморщился – то ли горячо, то ли невкусно. Но ничего не сказал.

Раньше сказал бы. Раньше обязательно бы сказал – «чай пустой», или «заварки мало», или «где сахар». А теперь просто сидел и пил. Молча.

– Пап, хочешь почитаю тебе?

Он посмотрел на меня. Глаза усталые, но что-то в них мелькнуло – интерес, может быть. Или просто удивление, что дочь предлагает такое.

Я достала книгу из сумки. «Волшебник Изумрудного города» – старое издание, в мягкой обложке, страницы пожелтели по краям. Корешок потрёпан, кое-где видны следы скотча. Возила с собой уже неделю, думала – вдруг отцу понравится. Он же сам мне её читал в детстве. Единственная книга, которую я помню из его голоса. Низкий, с хрипотцой от папирос, он читал про Элли и Тотошку, а я лежала в кровати и представляла себе Изумрудный город.

– Помнишь? – спросила я. – Ты мне читал, когда я болела. Там ещё Страшила, Железный Дровосек, Трусливый Лев.

Отец смотрел на обложку. Девочка с косичками, пёсик рядом, зелёный город на горизонте. Картинка выцвела, но ещё можно разобрать.

Он кивнул – медленно, едва заметно. Узнал, может быть. Или просто согласился послушать, чтобы я отстала.

Я раскрыла книгу. Страницы зашуршали.

– «Среди обширной канзасской степи жила девочка Элли. Её отец, фермер Джон, целый день работал в поле, а мать Анна хлопотала по хозяйству».

Отец слушал. Минуту, может, две. Я читала негромко, как в детстве – только тогда это был его голос, низкий, с хрипотцой. А теперь – мой. Женский, мягкий, немолодой уже. Под шестьдесят всё-таки.

«Жили они бедно, в маленьком домике, построенном из досок. Когда ветер дул с юга, домик дрожал, как живой».

Веки у отца опустились. Дыхание стало ровнее.

Я продолжала ещё немного – про ураган, про домик, который поднялся в воздух и полетел неизвестно куда. Но он уже не слушал. Повернул голову к стене, плечо торчало из-под одеяла. Спит.

Я закрыла книгу. Посидела, глядя на его спину. Пижама в полоску, казённая, больничная. Плечо острое, костлявое. Похудел за эти дни. Раньше был крепкий, широкий в плечах. А теперь – как подросток.

Восемьдесят два года. Инсульт. Левая сторона тела почти не работает. Речь еле-еле восстанавливается. И никого рядом, кроме меня. Мама умерла, брат мой умер ещё раньше, внуков нет – Лёша не женат, всё некогда ему.

Только я.

Встала. Поправила одеяло на отце – сползло с плеча. Вышла в коридор.

Дверь напротив всё так же была приоткрыта. Щель в ладонь. Жёлтая полоса света на сером линолеуме.

А потом я поняла, что уже иду к ней.

***

Я не собиралась туда идти. Хотела вернуться к своему вязанию, довязать ещё рядов десять – до ужина времени много. Хотела позвонить Лёше, спросить, как он там, не заболел ли – в Москве, говорят, грипп ходит. Хотела просто посидеть и подумать о своём.

Но ноги сами понесли к той двери.

Я остановилась у порога. Мальчик лежал в той же позе – на спине, глаза в потолок. Только руки теперь теребили край простыни. Пальцы тонкие, бледные. Сжимали ткань, отпускали. Сжимали, отпускали. Снова и снова.

Тревога. Я знала этот жест. Сама так делала когда-то – когда не с кем было поговорить и некуда деть руки. Когда ждёшь чего-то, а оно не приходит.

Постучала тихонько. Костяшками пальцев по дверному косяку – тук-тук-тук.

Мальчик повернул голову. Увидел меня. Не испугался, не удивился – просто смотрел. Глаза серые, большие, какие-то пустые. Лицо бледное, под глазами тени – синеватые, глубокие, от болезни, наверное. Губы сухие, потрескавшиеся. На подбородке – розовая полоска, в полсантиметра, похожа на недавнюю царапину.

– Привет, – сказала я. – Можно войти?

Он помолчал секунду. Смотрел на меня, как будто оценивал – опасная я или нет. Взрослая, незнакомая, зачем-то стою в дверях.

Потом кивнул.

Я толкнула дверь – она открылась шире, петли скрипнули. Вошла.

Палата была точно такая же, как у отца. Две койки, одна пустая – матрас свёрнут в рулон, подушки нет, одеяло сложено в ногах. Тумбочка у кровати мальчика – деревянная, обшарпанная, с царапинами на дверце. На ней – стакан с водой, наполовину пустой. Пакетик с печеньем, открытый, три штуки осталось. Какая-то мятая обёртка от конфеты – жёлтая, с красными буквами.

И всё. Ни игрушек, ни книжек, ни телефона. Ни рисунков на стене, ни открыток на тумбочке. Пусто.

Я села на стул у кровати. Пластиковый, жёсткий – такие же стоят везде в этой больнице.

– Меня зовут Зинаида Павловна, – сказала я. – Я тут напротив сижу, у папы. Он болеет.

Мальчик молчал. Руки всё так же теребили простыню – сжимали, отпускали.

– А тебя как зовут?

– Тима, – сказал он тихо. Голос сиплый, слабый – то ли от болезни, то ли просто отвык говорить. Месяц почти ни с кем, кроме врачей и медсестёр.

– Тимофей?

Кивнул.

– Красивое имя. Сильное.

Он не ответил. Смотрел на меня – настороженно, выжидающе. Как зверёк, который не понимает, чего от него хотят. Что этой тётеньке нужно? Зачем пришла?

Я положила книгу на колени. Он посмотрел на обложку – взгляд скользнул вниз, задержался. Там была нарисована девочка с косичками, рядом маленькая собачка, а вдали – зелёный город с башнями и шпилями.

– Это «Волшебник Изумрудного города», – сказала я. – Знаешь такую книжку?

Он покачал головой. Еле заметно, но я разглядела.

– Хочешь, почитаю тебе? Там про девочку Элли. Она попала в волшебную страну и хочет вернуться домой. По дороге встречает друзей – Страшилу, Железного Дровосека, Льва. Они все вместе идут к волшебнику, чтобы он исполнил их желания.

Тима смотрел на книгу. Потом на меня. Потом снова на книгу.

Руки его замерли на простыне. Перестали теребить.

И он кивнул.

***

Я читала медленно. Не торопилась – куда спешить? За окном темнело, фонари во дворе ещё не зажглись, но свет уже стал сероватым, вечерним. Ноябрь всё-таки. Дни короткие.

Голос сам собой смягчился. Стал ниже, теплее. Как будто я снова молодая мама, и маленький Лёшка лежит в кроватке – два года, три года – а я сижу рядом и читаю ему на ночь. Про Винни-Пуха, про Карлсона, про Незнайку.

Теперь вот про Элли.

«Элли жила в канзасской степи с мамой, папой и пёсиком Тотошкой. Степь была большая и скучная – ни деревьев, ни цветов, только сухая трава до горизонта».

Тима слушал молча. Ни разу не перебил, не спросил ничего. Лежал на спине, голова повёрнута ко мне, глаза открыты. Смотрел не на меня – куда-то в сторону, может, на обложку книги у меня на коленях, а может, просто в пустоту. Слушал.

Но я видела – он слушает. По-настоящему. По тому, как дышит – ровно, неглубоко, спокойно. По тому, как руки его наконец перестали теребить простыню и легли спокойно поверх одеяла. По тому, как лицо чуть расслабилось – не улыбка, нет, но что-то похожее.

«Однажды над степью поднялся страшный ураган. Небо почернело. Ветер выл и свистел. Мама велела Элли спрятаться в погреб, но девочка не успела. Домик затрясся, а потом вдруг поднялся в воздух и полетел».

Я перелистнула страницу. Бумага зашуршала в тишине. За дверью прошли чьи-то шаги – медсестра, наверное, на вечерний обход.

«Элли прижала к себе Тотошку и закрыла глаза. Ей было страшно. Но домик летел всё выше и выше – над полями, над лесами, над реками. Так высоко, что облака оказались внизу».

Тима моргнул. Я заметила – это был первый раз за всё время, когда он сделал хоть какое-то движение, кроме дыхания. Слушает. Представляет себе, наверное. Домик в небе, девочка с собачкой, облака под ногами.

«Наконец домик приземлился. Элли открыла глаза. За окном был совсем другой мир – яркий, голубой, с цветами и деревьями, каких она никогда не видела. Она вышла на крыльцо».

Я дочитала первую главу. Там было ещё про жевунов – маленьких человечков в голубых одеждах, которые приняли Элли за волшебницу. Про волшебницу Виллину, которая подарила ей серебряные башмачки. Про дорогу из жёлтого кирпича, которая вела в Изумрудный город – к великому волшебнику Гудвину.

Закрыла книгу. Положила закладку – салфетку с тумбочки, ничего другого под рукой не было.

В палате было тихо. За окном уже совсем стемнело. Фонари во дворе наконец зажглись – жёлтые точки на фоне чёрного неба, три штуки в ряд. Снег ещё не выпал, но в воздухе чувствовался холод – даже здесь, в натопленной палате, от окна тянуло.

Тима повернул голову. Посмотрел на меня.

Глаза всё такие же серые, большие. Но что-то в них изменилось. Не пустые больше. Что-то живое мелькнуло – искра, огонёк. Надежда, может быть. Или просто интерес.

Руки его лежали поверх одеяла – спокойно, неподвижно. Не теребили больше простыню.

– А завтра придёте? – спросил он.

Голос тихий. Почти шёпот. Но я услышала каждое слово.

Я открыла рот, чтобы ответить.

Вторая глава: