Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ОБМАНЧИВЫЙ РАЙ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Ночь на сеновале пролетела, как одно мгновение и как целая вечность.

Ромка дремал урывками, чутко прислушиваясь к каждому шороху внизу и к тихому сопению в ящике. Щенок, наевшись и согревшись, проспал почти не шелохнувшись, и эта его безропотная доверчивость вызывала в Ромке новую, незнакомую волну нежности.

Перед рассветом он спустился во двор, наскоро умылся ледяной водой из колодца и принялся за обычные дела — накормил Савраску, принёс дров.

Всё делал молча, машинально, но внутри всё кипело.

Изба проснулась рано.

Первой, как всегда, поднялась Лукерья. Увидев Ромку, коловшего дрова, она сухо кивнула.

— Не спал, что ль, ночью? — прищурилась она, её острый взгляд скользнул по его лицу. — Лицо-то серое.

— Спал, — буркнул Ромка, избегая её глаз.

— Где ж это ты спал-то? Я в полночь выходила — на лежанке пусто.

Вопрос повис в морозном утреннем воздухе. Ромка почувствовал, как уши наливаются жаром.

— На сеновале… Воз воздухать начал, — соврал он, сам удивившись своей находчивости. — Чтоб не просыпался.

Лукерья что-то хмыкнула, не веря, но и не допытываясь.

В её мире у каждого могли быть свои тайные печали, от которых бегут даже на сеновал.

— Ну, раз уж проснулся, сбегай, зачерпни из кадушки квасу. Кислого, для щей.

Когда Ромка вернулся с крынкой, из сеней, скрипя дверью, вышел Степан.

Он был страшен — глаза заплывшие, лицо землистое, руки слегка дрожали.

От него по-прежнему тянуло перегаром и немытой плотью.

Он поморщился от яркого утреннего света и уставился на сына.

— А… Здорово, — сипло произнёс он.

Ромка молча кивнул, пытаясь пробраться мимо, к избе.

Но отец перегородил ему дорогу, неуклюже опершись о косяк.

— Вчера… — начал Степан, глотая воздух. — Вчера, значит… Бабка твоя… и мать… Ну, ты видел. Не порядок это.

Ромка остановился, сжимая холодную глину крынки. В горле встал ком.

— Какой порядок, батя? — спросил он тихо, глядя куда-то мимо плеча отца. — Ты какой порядок в дом принёс?

Степан отшатнулся, будто от пощёчины.

Хмельная муть в его глазах на мгновение сменилась обидой и яростью.

— Ты… ты сын отцу так говоришь? Я ж тебя… кормлю, пою!

— Кто кормит? — раздался резкий голос с крыльца.

На пороге стояла Ксения. Она была бледна, но совершенно спокойна.

В руках у неё была голая, ещё дымящаяся картофелина, которую она чистила.

— Кто, Степан? Твои три рубля в месяц? Или мои руки, и бабкины, и вот этого парня, который с десяти лет как вол пашет? Ты в доме — гость. И гости ведут себя прилично. Или уходят.

Слова её падали тихо, ровно, как капли воды, точащие камень.

В них не было истерики вчерашнего вечера, только холодная, непреложная правда.

Степан обвёл их взглядом — сына, отвернувшегося, и жену, стоящую с картошкой, как с самым весомым аргументом.

В его ослабевшем, похмельном сознании, видимо, что-то перевернулось. Не раскаяние, нет. Скорее, понимание полного проигрыша, бессилия.

Он махнул рукой, сдавленно хрипнул:

— Ну, хорошо… Хорошо! Живите как знаете!

И, пошатываясь, побрёл обратно в сени, хлопнув дверью.

Лукерья, наблюдавшая эту сцену из темноты сеней, вышла на крыльцо.

— Умные речи приятно и слушать, — сказала она Ксении без обычной своей язвительности, почти с одобрением.

— А теперь иди, щи размешивай, а то подгорят.

Завтрак прошёл в гнетущем молчании.

Только ложки звенели о миски. Ромка почти ничего не ел, торопясь поскорее уйти. Он боялся, что щенок проснётся и запищит. Степан не вышел.

— Мам, я… я на речку, — сказал Ромка, вставая. — Может, рыбы наловлю.

Ксения взглянула на него с тихой грустью.

— Иди. Только осторожней там.

— И ворота за собой прикрой, да не хлопай! — бросила вдогонку Лукерья.

На сеновале всё было тихо.

Щенок спал, свернувшись в тёплой соломе.

Ромка с облегчением выдохнул. Он достал из-за пазухи краюху хлеба и немного творога, припасённые за завтраком, размял в консервной банке с водой и поставил перед малышом.

Тот проснулся, тыкаясь носом, и принялся жадно лакать.

— Ешь, ешь… Расти, — шептал Ромка, глядя на него.

В этом простом действии была целая вселенная смысла. Это был протест. Против жестокости тех, кто выбросил щенка.

Против безответственности отца. Это был его, Ромкин, первый по-настоящему взрослый, сознательный выбор — спасать, а не губить; нести ответственность, а не бежать от неё.

— Я тебя не брошу, — повторил он своё ночное обещание, уже не сомневаясь в нём. — Никто не бросит. Я сильный. Я выкормлю.

Он просидел с ним почти до полудня, пока не услышал снизу шаги и сердитый оклик Лукерьи:

— Роман! Ау, парень! Где ты там шляешься? Дрова-то колоть кто будет? Вон, поленница пустая!

— Бегу, бабка! — крикнул он в щель между досками.

Он бережно укрыл щенка, спустился вниз и принялся за работу.

Топор взлетал и опускался с новой, яростной силой. Каждое полено, раскалывающееся с сухим треском, было ему и отдушиной, и подтверждением его правоты.

Он колол дрова для дома, для матери, для бабки. И для своего нового, тайного долга наверху.

Вечером, когда стемнело и Степан, так и не показавшись, ушёл куда-то, хлопнув калиткой, Ромка снова пробрался на сеновал с ужином для щенка.

Возвращаясь, он столкнулся в сенях с матерью. Она несла пустое ведро.

— Роман… — тихо остановила она его. — Что у тебя там?

Он замер, чувствуя, как сердце бешено колотится.

— Что… что там, мам?

— На сеновале. Ты туда третий раз за день бегаешь. Как на работу.

Он не смог солгать ей в глаза. Молчал, опустив голову.

— Покажи, — сказала Ксения. Не приказом, а просьбой.

Со страхом и облегчением он повёл её по тёмной, скрипучей лестнице. При свете огарка, который она захватила, они подошли к ящику. Щенок, услышав шаги, слабо запищал.

Ксения наклонилась.

В дрожащем свете пламени её лицо было загадочным. Она смотрела на слепого, белого комочка, потом на сына.

— Откуда?

— У реки… Бросили кто-то… Я не мог…

Он ждал упрёка, прагматичного вопроса «чем кормить будем?».

Но мать вдруг протянула руку и очень нежно, одним пальцем, погладила щенка по спинке.

— Живенький… — прошептала она. — Бросили… Значит, никому не нужен.

— Он мне нужен! — горячо вырвалось у Ромки. — Я его выкормлю! Он будет меня слушаться! Я…

— Тише, — остановила его Ксения.

И в её голосе прозвучала та же усталая, но твёрдая нота, что и утром в разговоре с отцом. — Кому ты доказываешь? Я вижу. Делай, как знаешь. Только… чтоб бабка не узнала. Она заорет. Скажешь — я велела молчать.

Ромка остолбенел. Он ожидал чего угодно, но не этого молчаливого соучастия, этой странной, материнской конспирации.

— Спасибо, мам…

— Не за что, — она потушила огарок, и в темноте её голос прозвучал совсем близко. — Ты же не бросил. Это главное. Теперь иди спать. На лежанку. Здесь простудишься.

Спускаясь вниз, в тёплый, пропахший щами и хлебом низ избы, Ромка чувствовал, что мир перевернулся.

Он был не один. У него есть тайный союзник. И его маленький, тёплый долг на сеновале оказался не бунтом против семьи, а, наоборот, тем самым кирпичиком, из которого можно было начать строить новый фундамент. Крепкий. На котором не бросают.

Дни, наливавшиеся жарким июльским соком, текли для Ромки в двух параллельных мирах, которые лишь изредка соприкасались скрипучей лестницей на сеновал.

Она была за околицей, за логом, где бежал ручей.

Место притяжения всей деревенской детворы от двенадцати и до шестнадцати. Здесь, под сенью разлапистой старой ольхи, кипела своя жизнь.

Ромка приходил сюда после дойки или покоса, смыв у колодца трудовой пот. Здесь его ждали.

Женя, он же Жиган, долговязый и веснушчатый, неисправимый выдумщик и заводила.

Его отец был трактористом, и от него Женя унаследовал умение мастерить что угодно из ничего. Сейчас он с важным видом чинил самокат, сколоченный из доски и колёсиков от тачки.

Лёшка, плотный, кряжистый, с руками, уже привыкшими к топору. Молчаливый, но сильный, как молодой бычок. Он лежал на траве, щурясь на солнце, и бросал камушки в пень-мишень.

И Томка.

Единственная девчонка, которую парни пускали в свою компанию без насмешек.

Не потому что была «своим парнем» — как раз наоборот.

Быстрая, как ящерица, с острым, насмешливым языком и двумя густыми косами цвета спелой ржи. Она могла переспорить Женьку, перегнать Лёшку в беге на короткой дистанции и знала все птичьи гнёзда в округе.

Отец её погиб на лесозаготовках, и она жила с матерью и старшим братом-студентом, помогая по хозяйству так же безропотно, как Ромка.

— Рома-а-а! — закричал Женя, завидев его. — А мы уж думали, тебя на сенокопнище баба Лукерья в виде чучела поставила! Присоединяйся, «ножик» будем резать!

«Ножик» — старая игра на выбывание: нужно воткнуть перочинный нож в землю возле ступни соперника, отмеривая от носка свои и чужие ступни.

Ромка скинул потрёпанную рубаху, остался в загорелом торсе и стянутых ремнём штанах.

Он почувствовал, как плечи разгибаются, а душа — облегчённо вздыхает.

Томка, сидевшая на корточках и плела из одуванчиков венок, подняла на него глаза. Её глаза были светлыми, серо-зелёными, как мутный речной камень.

— А у тебя, Роман, вид замученный, — констатировала она безжалостно. — Совсем как у нашего мерина Валетки , когда он дровни тащит.

— А у тебя язык, Томка, без тормозов, — огрызнулся Ромка, но беззлобно. Он встал в круг.

— Это от жизни свободной, — парировала она, и в уголках её губ заплясали веснушки-искорки. — А у кого дома ад кромешный, у того и вид соответствующий.

Ромка нахмурился.

Все в деревне знали про его отца, про скандалы. Но Томка произнесла это без ехидства, с какой-то почти взрослой прямотой. Женя, почуяв неловкость, поспешил перевести стрелки.

— Ну, кто первый? Рома, бросай!

Игра захватила.

Была азартная удача, смех, толкотня, дружеские подначки. Ромка, обычно сдержанный, оттаял.

Он ловко бросал нож, отмерял гигантские шаги, заставляя Лёшку недовольно бурчать, когда тому приходилось неудобно расставлять ноги.

Томка следила за его движениями, и её цепкий, оценивающий взгляд заставлял Ромку стараться ещё больше.

В какой-то момент, когда он, сделав рискованный бросок, едва не задел её босую ногу, она не отдернула стопу, а лишь рассмеялась:

— Осторожней, богатырь! Башмаков новых не напасешься!

Потом они все купались в ручье, и ледяная вода смыла последние следы усталости.

Лёшка полез на ольху за брошенным мячом, Женя пытался соорудить плотину. Ромка и Томка оказались на берегу, отряхиваясь.

— Правда, что твой опять к Мане подался? — спросила Томка вдруг, без предисловий, глядя на текущую воду.

Ромка весь сжался.

— Тебе-то что? — буркнул.

— Да так. Жалко мне твою мамку. И бабку Лукерью. И тебя. — Она сказала это просто, как о погоде.

— У нас в избе, бывало, тоже скандалы, когда отец живой был. Только от водки. А после… тихо стало. Пусто. И тоже плохо.

Он посмотрел на неё.

В её прямоте не было любопытства сплетницы, было странное понимание.

Они были из одного племени — племени детей, рано узнавших цену хлеба и горечи взрослых неурядиц.

— Ничего, — скрипяще сказал Ромка. — Я справлюсь.

— Я знаю, — кивнула Томка. — Ты же крепкий.

И это детское, безоговорочное «ты крепкий» отозвалось в нём теплее любой похвалы.

Возвращение домой каждый раз было как погружение в густую, тягучую смолу.

Воздух в избе был насыщен немой напряжённостью.

Степан появлялся всё реже. А когда появлялся — был мрачен, угрюм и молчалив.

Он словно осознал свою побеждённость и теперь нёс её, как обузу, отравляя всё вокруг.

Ел отдельно, спал в сенях или уходил ночевать бог знает куда. Слов между ним и Ксенией не было вообще.

Лукерья же, казалось, направила всю свою нерастраченную энергию на устройство домашней крепости.

Она командовала, ворчала, но в её ворчании теперь была не злоба, а стратегия выживания.

— Роман, сбегай, проверь, закрыта ли клеть с кролями! Лиса рыскает! — или: — Ксения, присоли капусту в кадке, а то прокиснет! Хоть что-то у нас должно быть в порядке!

Она как будто строила вокруг них высокую стену из мелких, неотложных дел, за которой можно было не видеть позора и не чувствовать пустоты.

Щенок, которого Ромка назвал просто — Верный, стал его тайным якорем.

Он рос не по дням, а по часам, прозрел, научился неуклюже бегать и радостно, визгливо встречать Ромку на сеновале.

Кормить его стало сложнее — требовалась не размоченная краюха, а настоящая еда.

Ромка тайком уносил ему картошку из супа, куски хлеба, а однажды, рискуя нарваться на гнев бабки, стащил немного тёртой моркови из корыта для поросят.

Мать, Ксения, видя эти маневры, молча подсовывала ему на лестнице миску с мясными обрезками или потрохами. Их молчаливый союз креп.

Однажды вечером, когда Степан, пошатываясь, зашёл на минуту за чистой портянкой и снова скрылся, Лукерья, стоя у печи, вдруг сказала, глядя в огонь:

— Дом держится на женщинах да на малых детях.

Мужик… он как петух. Крику много, а яйца несёт курица. Только наш-то петух на чужом дворе орудует.

Ксения, штопавшая Ромкину рубаху, лишь вздохнула в ответ.

А Ромка, сидевший на лавке и точивший косу, почувствовал, как эти слова входят в него, как зарубки на дереве. Он точил железо, а в голове точилось одно: «Я не буду таким. Я не буду».

Оно произошло в субботу.

Ромка с утра был на покосе с матерью, потом отвёз воз, и Женя с Томкой заманили его на речку — запускать плотину, которую наконец достроили.

Работа кипела, было весело, шумно, мокро. Томка, засучив подол сарафана, деловито таскала камни, смеялась громче всех.

И Ромка забылся. Забыл о времени, о долге, о гнетущей тишине дома.

Он прибежал домой затемно. Первое, что он услышал, ещё не добежав до калитки, — отчаянный, визгливый лай Верного.

Не игривый, а испуганный, предостерегающий. Ромка рванул вперёд.

Во дворе, в сгущающихся сумерках, стояла Лукерья.

В одной руке у неё была зажжённая лучина, в другой — хворостина. Перед ней, ощетинившись, поджав пока ещё неокрепший хвост, пятился Верный, продолжая лаять.

— Ага-а! — гремел голос бабки. — Вот он, тайник-то! Вот куда провиант уплывал! Бесхозная псина! На шею нашим харчам! Я ж запасы проверяла — мышей нет, а убыток есть!

Она замахнулась хворостиной. Щенок жалобно взвизгнул.

— БАБКА! НЕТ! — крик Ромки сорвался с горла хрипло и неистово. Он влетел во двор и встал между Лукерьей и щенком, широко расставив руки.

— Это моя собака! Моя! Не тронь!

Лукерья остолбенела, опустив хворостину. Её лицо в свете лучины было искажено изумлением и гневом.

— Твоя?! Да как она твоя, стервец?! Где взял?!

— Подобрал. Бросили его. Я выкормил.

— На наши харчи?! — взревела она. — Да я тебя… Да я её… Вон она, твоя благодарность! Воровать в доме начал!

— Я не воровал! Я… я свою долю отдавал! И мам… — он осекся, не желая выдавать мать.

— Мамка что? Мамка покрывала? — Глаза Лукерьи стали совсем круглыми.

Она обернулась к избе, где в дверях уже стояла бледная Ксения. — Слышала, Ксения? Артель у нас! Воровская! Собаку на нашу погибель плодили!

— Не на погибель, — тихо, но чётко сказала Ксения, выходя во двор. — На добро. Парню пса надо. Чтобы душу было на кого излить. Чтобы знал, что такое — не бросать.

— Да какая там душа! — Лукерья была вне себя. — Харчи! Время! Лишний рот!

— Я буду её кормить! — закричал Ромка, и слёзы, которых он стыдился, наконец хлынули из глаз, смешиваясь с пылью на щеках.

— Я буду меньше есть! Я буду больше работать! Она будет двор стеречь! Она Верный! Она никому не сделает зла!

Он плакал и кричал, и в этом крике вылилось всё: и обида за мать, и стыд за отца, и страх потерять это единственное тёплое, безоговорочно преданное ему существо.

Лукерья смотрела на рыдающего внука, на его сжатые кулаки, на щенка, который, почуяв защиту, прижался к его ногам.

Гнев с её лица стал медленно спадать, сменяясь какой-то древней, усталой печалью. Она бросила хворостину на землю.

— Эх… Детород… — прошептала она. — Рыдаешь, как девица… Ладно. Пусть живёт. Только смотри: корми — не корми, а коли хоть раз кур задерет или в избу сунется — сама знаешь что. И харчи свои считай. С завтрашнего числа.

Она развернулась и, тяжело шаркая лаптями, пошла в избу, унося с собой свет лучины.

Ромка опустился на колени в пыль и обнял дрожащего Верного.

Ксения подошла и молча положила руку на его взмокшую, горячую голову.

— Вот и отпечатался, — тихо сказала она. — Тайное стало явным.

— Мам, прости…

— Не за что. Вставай. Заведи его в сарай, под лестницу. Там место есть. Уже не тайно.

Ромка поднялся, подхватив щенка на руки.

Мир снова перевернулся. Битва была выиграна. Верный получил право на жизнь.

А он, Ромка, впервые открыто, перед лицом бабкиной грозной правды, отстоял своё.

Это была маленькая победа. Но из таких побед, он смутно чувствовал, и складывается тот самый крепкий фундамент. Не из песка. Из упрямой, слёзной, но настоящей человеческой воли.

. Продолжение следует...

Глава 3