Часть 10. Глава 119
Дорога до того места, где теперь, надеюсь временно, жили Маша и Данила, заняла больше часа, и каждый поворот, каждый новый квартал всё больше отдалял меня от привычного ритма клиники имени Земского, погружая в иное, словно застывшее время питерских окраин. Пока я петляла по узким улочкам мимо унылых панелек-коробок, под которыми темнели серые сугробы, а сосульки на крышах смотрели вниз ледяными слезами, мысль о предстоящем разговоре с друзьями служила единственным источником тепла и надежды.
Эта поездка воспринималась мной не просто как посещение близких людей. Она казалась своего рода бегством от тени Вежновца в моём кабинете, от некоторой абсурдности его просьбы, от груза ответственности, который я из благодарности Ивану Валерьевичу за проект «Рубеж» собралась взвалить на свои плечи. Мне требовалось во всём этом разобраться.
Пока ехала, я вспомнила, что в спокойной, чуть ироничной рассудительности Маши Званцевой есть та самая человеческая мудрость, которой мне сейчас так катастрофически не хватает. Я после назначения на новую должность жила в мире протоколов, диагнозов и административных решений, а здесь требовалось что-то из области чувств, тонких материй и этических компромиссов. Она с Данилой видели Ивана Валерьевича со всех возможных и невозможных сторон – и как холодного, расчетливого тирана, чьи приказы могли сломать карьеру, и как блестящего, хоть и циничного, кардиолога, и, возможно, мельком, как человека – уязвимого и слабого, каким он никогда не позволял себе быть на людях.
Они помогли бы мне взвесить все «за» и «против», отсеять наносные эмоции, мою странную жалость к нему, и понять трезво: не ведусь ли я на эту новообретенную, так контрастирующую со всей его прежней сущностью, беспомощность? Не превратилась ли я для него просто в удобный инструмент, которую можно использовать в своих целях? Мне бы очень этого не хотелось.
Я свернула в нужный двор, потом набрала на панели домофона адрес квартиры.
– Кто там? – послышался голос Данилы.
– Привет, это я… – ответила и тут же услышала щелчок открываемого электронного замка.
Дверь запищала, я вошла внутрь и пешком поднялась на третий этаж, где на площадке пахло жареной картошкой и свежей краской – у кого-то, по-видимому, шел ремонт. Позвонила в ничем не примечательную дверь, окрашенную в темно-коричневый цвет. Пока ждала, машинально глядя на сколы краски на косяке, на глубокую царапину на уровне дверной ручки, меня вдруг, с ледяной ясностью, осенило. Глупость. Колоссальная, почти детская глупость, от которой внутри все сжалось и содрогнулось, будто от прикосновения к оголенному проводу.
Я ехала за советом. За помощью. За поддержкой. Но какая практическая помощь может быть от людей, которые сами находятся в пусть и абсолютно безопасной, но всё-таки клетке? Маша и Данила не могли покинуть пределы этой квартиры. Их мир сейчас был искусственно и тщательно ограничен этими самыми стенами, звуками из соседних квартир, интернет-трафиком, который, как я подозревала, тщательно контролировался, и томительным, выматывающим душу ожиданием.
Если в этой авантюрной затее со сватовством понадобится что-то сделать там, за пределами этого дома – например, встретиться с Ольгой в кафе, чтобы обсудить детали, просто быть на живом, прямом контакте с реальностью, которая кипит и меняется вне этих герметичных стен, – то рассчитывать на них я никак не могла. Выходило, что теперь привезу им свою проблему, как диковинный экспонат в запечатанной коробке, покажу, мы ее обсудим со всех сторон, но вся практическая часть, все действия, весь риск и вся необходимость что-то делать – лягут снова на меня одну.
Я подсознательно искала не столько совет, сколько соратников. Людей, которые скажут: «Да, Элли, это трудно, но мы попробуем и будем рядом, сделаем всё вместе». А получится, что просто вывалю на лучших друзей, и без того невольных узников, свой груз сомнений и нерешительность. Использую их как недобровольных психологов. Эта мысль была настолько неприятной и эгоистичной, что у меня на мгновение перехватило дыхание. Захотелось даже поскорее развернуться и уйти.
Но дверь открылась, и на пороге возникла Маша. Выглядела она посвежевшей и отдохнувшей. Не такой серой и изможденной, как в последние, полные страха дни в Норвегии. Но в ее глазах, всегда таких ярких и живых, всё-таки читалась усталость: пребывание в замкнутом пространстве на ком угодно негативно скажется, я помнила это по рассказам людей, переживших ковид.
Такая же усталость бывает у долго болеющих людей, которые уже миновали кризис, тело поправляется, но душа еще не вернулась в привычное русло, плывет где-то рядом, присматриваясь и не решаясь окунуться в привычный поток с головой. На подруге был просторный спортивный костюм, в котором она казалась моложе и беззащитнее.
– Элли! – лицо Маши расплылось в самой искренней, широкой, до ушей, улыбке, мгновенно согревая пространство вокруг. – Заходи, заходи, не стой на пороге. Мы как раз собирались чай пить. Или, может быть, ты проголодалась? Могу накормить тебя ужином.
– Спасибо, ужинать не хочу, – ответила я, снимая пальто и приветственно раскидывая руки.
Она обняла меня легко, ловко избегая даже намека на давление на округлившиеся у обеих животы, и я на миг уткнулась носом в ее волосы, почувствовав знакомый, уютный запах яблочного шампуня и чего-то глубоко домашнего – теплого теста, корицы, может, малинового варенья. Аромат нормальной жизни, которую они здесь, в этой клетке, умудрялись воссоздавать буквально по крохам.
Квартира, в которую поселили моих друзей, была с чужой, безликой мебелью, которая словно шептала о своем временном статусе. В прошлый раз, когда я пришла сюда вместе с Алексеем Ивановичем Дорофеевым, это место показалось мне неуютным. Но теперь здесь чувствовался хозяйский уход. Книги, не одна, а несколько, аккуратной стопкой на журнальном столике. Ноутбук, полуприкрытый пледом на диване. Сам этот уютный, вязаный плед, синего цвета, брошенный на спинку кресла. На подоконнике – два горшка с маленькими, видимо недавно посаженными толстянками.
Словно перелетные птицы, застигнутые внезапными морозами, Маша и Данила свили здесь самое элементарное, но все-таки гнездо, инстинктивно понимая, что если у них теперь нет возможности вернуться к себе, то надо хотя бы обустроить это пространство.
Данила выглянул из кухни, держа в руках не простой электрический чайник, а старый, эмалированный, с дугообразной ручкой и слегка облупившимся носиком. Увидев меня, он тоже широко улыбнулся, и в его обычно серьезных, даже отстраненно-суровых глазах мелькнуло неподдельное тепло, – та самая тихая радость, которую он всегда выражал довольно скупо.
– Элли! Здравствуй, дорогая! Ты как раз вовремя. Проходи, раздевайся, чувствуй себя как дома. Сейчас будем чаевничать, – он поставил чайник на стол. – Как видишь, уже и самовар подоспел.
Этот «самовар» был их семейной шуткой, зародившейся в тот год, когда Маше взбрело в голову, что лучший способ пить чай – это наливать его из электрического самовара. Вообще-то она хотела купить дровяной, но от этой идеи пришлось быстро отказаться, поскольку стало непонятно, где его топить: не на балконе же, овевая дымом всю многоэтажку. Тогда она купила электрический, но и с ним намучилась: оказалось, он слишком долго закипает, да и мыть его непросто.
Мы устроились на кухне за столом, застеленном новенькой скатертью в мелкий цветочек, которую они, видимо, заказали по интернету. Это маленькое усилие создать уют тронуло до глубины души. Стояла тарелка с домашним, рассыпчатым песочным печеньем, посыпанным сахарной пудрой – Машин почерк. Рядом – небольшая стеклянная банка с темным, густым содержимым, определенно смородиновое варение, в котором застыли целые ягоды.
Данила с деловым видом разливал по большим кружкам крепкий чай, запах которого смешивался с ароматом печенья, создавая невероятную, гипнотическую ауру покоя и безопасности. На одно мгновение, протянувшееся, как сладкий глоток, я позволила себе забыть и о Вежновце с его трагикомичной просьбой, и о своей миссии, и о всей той опасной истории с Ерофеем Деко. Здесь, за этим столом, было просто тепло, безопасно и хорошо. К тому же, я очень сильно соскучилась по своим друзьям радовалась каждой секунде в их обществе.
– Ну, как вы тут? – спросила я наконец, отламывая хрустящий кусочек печенья, которое таяло во рту. – Не тесно? Не измучила эта… вынужденная изоляция?
Маша обвила руками свою кружку, согревая ладони, и ее взгляд на минуту стал немного грустным.
– Да вроде, ничего, привыкаем помаленьку, – ответила она, и в ее голосе прозвучала привычная, легкая бравада, но ей тут же изменила небольшая, выдавшая истину пауза. – Спокойно живём. Тише воды, ниже травы. Даже слишком, если честно. Уже выспались за все прошлые годы, наверное. Книг начитались – и детективов, и классики, которую в обычной жизни вечно откладываешь. И сериалов уже пересмотрели кучу. Но, знаешь, Элли… обрастать мхом, честно говоря, начинаем по-настоящему. Мозги закисают без работы. Соскучились дико по нашему отделению, по звонку телефона в три ночи, по запаху антисептика в коридорах… даже по нашему жилью, где всё свое, родное. И, пусть тебе это даже странным покажется, по сумасшедшему графику дежурств. Хоть какая-то определенность. А здесь… – она обвела пространство рукой.
Данила мрачновато хмыкнул.
– Да уж, что еще и сказать-то? Графика жизни тут нет никакого, – проговорил он, глядя в свою кружку, будто читая в чайной гуще незавидное будущее. – Некий суррогат существования. Подъем. Завтрак. Мелкое шевеление. Обед. То же самое. Ужин. Ожидание сна. И так по новой. Замкнутый цикл. Мы как лабораторные мыши в самом скучном эксперименте – без лабиринта, без сыра, просто в клетке сидим.
– Не преувеличивай, – мягко остановила его Маша, но в её голосе, вопреки словам, звучало не возражение, а полное, горькое понимание. Она не спорила с фактом, лишь пыталась сгладить его режущую остроту. – Главное, что все живы-здоровы, и нас пока никто не трогает. Ни Деко, ни его люди. Это уже не просто плюс, Данила, это – роскошь, которую мы сейчас можем себе позволить. И все-таки это лучше, чем то, что с нами случилось в Норвегии. Я бы сидела сейчас в маленьком доме у берега фьорда, а ты бы томился в тюрьме. – Она перевела взгляд на меня, и в её глазах снова появился тот самый живой, профессиональный огонёк, который загорался всегда, когда речь заходила о деле. – Элли, а как там, в реальном мире? В клинике? Без нас, наверное, авралы, отделение неотложки трещит по швам?
Я поведала им о текущих делах, стараясь говорить живо и подробно: о плановых, успешно проведенных операциях, о новых, еще сыроватых, но перспективных ординаторах, о кадровых передвижениях – что теперь нашим отделением руководит Борис Володарский, а Валерий Лебедев – его заместитель, поскольку Матильда Яновна Туггут ушла на повышение, а скоро и вообще сменит место работы – ей предстоит возглавить проект «Рубеж», поскольку мне в ближайшей перспективе предстоит стать матерью.
Я говорила, намеренно растягивая время, смакуя эту иллюзию нормального рабочего обсуждения, эту приправленную профессиональными терминами обыденность. Ловила себя на том, что с жадностью впитываю их заинтересованные взгляды, их уточняющие вопросы – это была живая вода для их профессиональной души, так же, как их общество было ею для моей уставшей. Но не названная тема висела в кухонном воздухе плотным, тяжёлым паром, ощутимым, как влажность перед грозой. Они ждали и прекрасно понимали, что я приехала не просто так, чтобы поболтать о рабочих буднях. В их взглядах читалось напряжённое, настороженное ожидание.
Чай в моем бокале давно остыл.
– Собственно… есть один вопрос, – начала я, и мой голос прозвучал странно отчуждённо, будто принадлежал кому-то другому. – Ко мне вчера приходил человек. С очень… нестандартной просьбой. И, честно говоря, очень нужен ваш совет. Как людей, которые… знают этого человека с совершенно иной, непарадной стороны.
Маша замерла, её пальцы, обвивавшие кружку, застыли. Она медленно приподняла бровь – этот жест был красноречивее любых слов. У Данилы же плечи слегка напряглись, а затем он плавно, с едва уловимой неохотой, откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди. Его поза стала закрытой, словно между нами опустилась невидимая, но прочная перегородка.
– Кто этот человек? – спросил он.
Я сделала глубокий вдох, собираясь с духом, и выдохнула имя:
– Бывший главный врач нашей клиники. Иван Валерьевич Вежновец.
В кухне стало тихо. В тишине стало отчётливо слышно тиканье старых настенных часов в соседней комнате – мерное, безжалостное «тик-так, тик-так», отсчитывающее секунды нашего тягостного молчания. Маша медленно, будто против воли, перевела взгляд на мужа. Доктор Береговой не двигался. Он сидел, уставившись в точку где-то позади меня, и его лицо превратилось в идеальную каменную маску. Все черты застыли, сгладились, исчезли любые намёки на эмоции. Осталась лишь холодная, отполированная временем и горечью непроницаемость.
– И что… ему от тебя нужно? – голос Маши прозвучал на удивление ровно, почти бесцветно, но в его глубине, будто в толще льда, появилась тонкая, острая ледяная прожилка.
Я начала рассказывать. Старалась быть максимально объективной, беспристрастной, будто озвучивала доклад на симпозиуме. Изложила суть: его неожиданный визит, сбивчивую, унизительную для такого гордеца просьбу. Раскрыла мотивацию – не любовь, нет, а трезвый, прагматичный расчёт, замешанный на страхе: дети, наследство, осознание хрупкости собственной жизни после инфаркта.
Говорила о беспомощности Вежновца и о том, как этот всегда негнущийся дуб вдруг согнулся под грузом обстоятельств, о его глазах, в которых читалась настоящая мольба. Я показала им его новое лицо, как демонстрировала бы рентгеновский снимок, стараясь убедить в правильности собранного анамнеза. Ведь в какой-то момент, там, в кабинете, под давлением этой внезапной человеческой слабости, я и сама почти – всего на секунду – поверила в чудо преображения Ивана Валерьевича.
Когда я закончила, тишина вернулась, но теперь она была иной – напряжённой, наэлектризованной, будто после моих слов воздух наполнился статикой, готовой разрядиться молнией. Она продлилась несколько секунд, которые показались вечностью. Первым нарушил её Данила. Не меняя каменной позы, он заговорил, отчеканивая каждое слово, будто вырезая его на граните.
– Нет, Элли. Мы в этом участвовать не будем.
Я вздрогнула, будто от неожиданного, резкого щелчка по лбу. Внутри всё дрогнуло и перевернулось. Ждала чего угодно – сомнений, удивлённых вопросов, саркастических комментариев Маши, даже возмущения. Но не этого. Не такого немедленного, тотального, не оставляющего пространства для манёвра отказа. И особенно не от Данилы, который всегда был более сдержан, более дипломатичен в выражениях, чем прямо говорящая Маша. Его «нет» прозвучало как приговор, вынесенный верховным судьёй, и обжалованию не подлежало.
– Данила, почему? – вырвалось у меня, и в голосе прозвучала неподдельная, почти детская обида. – Ты даже не хочешь обсудить? Взвесить? Посмотреть на ситуацию с его стороны? Он же действительно… выглядит другим. И речь-то не только о нём, дело касается детей, двух маленьких девочек. Они-то ведь ни в чём не виноваты.
– Потому что, Элли, – голос Берегового был низким, глухим и невероятно ровным, как отдалённый гул подземного толчка, предвещающего катастрофу, – Иван Валерьевич Вежновец за те недолгие годы, что мы все под ним работали, вытянул из нас, из Маши, из тебя, да и из всего нашего коллектива, столько крови, душевных сил и так пошатнул веру в справедливость, что хватило бы на прокладку новой, разветвлённой нейронной сети. Помнить это – не злопамятность и не слабость. Гигиена памяти и души. Мы не будем помогать человеку, который при первой же удобной возможности, без тени сомнения и малейших угрызений совести, был готов раздавить нас всех, как надоедливых тараканов, просто потому, что мы мешали ему своим существованием, принципами, «неудобной» профессиональной честностью.
Маша тихо вздохнула, и этот звук был полон такой усталой, старой горечи, что мне стало холодно. Она протянула руку через стол и положила свою ладонь поверх моей. Её прикосновение было тёплым, но не утешительным. Скорее предупреждающим. Так кладут руку на плечо ребёнку, который собирается сунуть пальцы в розетку.
– Элли, милый мой человек, – мягко сказала она, но в этой ласковости интонации не было ни капли уступчивости, она казалась твёрдой, как сталь, только обёрнутая бархатом. – При всём нашем к тебе любви и уважении. И даже… как это дико и странно сейчас ни прозвучит, с некоторым, чисто профессиональным уважением к нему, как к блестящему, хоть и сломленному обстоятельствами, кардиохирургу… Участвовать в его личных, сердечных, семейных делах мы не собираемся. У нас просто нет на это ни моральных сил, ни внутреннего ресурса, ни малейшего желания. Мы только-только, ценой невероятных усилий и пройдя через ад, отвоевали себе крошечное право на это самое спокойствие. На тишину. На жизнь без его властного, давящего присутствия. Лезть в жизнь Вежновца сейчас, даже с самыми благими и возвышенными намерениями… это значит добровольно снова впустить его в нашу. Нам этого категорически не нужно.
Мне стало неприятно. Острая, колючая обида подкатила к горлу, сдавила его. Не за себя, нет. А за какую-то наивную, хрупкую, рассыпающуюся в прах иллюзию. Я ведь приехала к самым близким, к тем, кто должен был понять мою порывистую, может быть, слегка наивную, но искреннюю готовность протянуть руку помощи даже такому типу, как Вежновец. А они отсекли эту мою просьбу с такой безжалостной, хирургической точностью, что на душе осталась лишь пустота и лёгкое жжение, как после прижигания раны.
Но вместе с обидой, медленно и неотвратимо, пришло и холодное, трезвое понимание. Ребята правы. Абсолютно, на сто процентов. Я-то, в своей относительной безопасности и новом положении, могла позволить себе роскошь – закрыть глаза на прошлое, умилиться трогательному настоящему, проявить великодушие. У меня есть эта привилегия – быть «гуманистом» после всех битв. У них таковая отсутствовала. Потому что по их карьерам, по их душевному спокойствию и профессиональной гордости этот самый Иван Валерьевич в своё время прошелся асфальтоукладчиком, давя и утрамбовывая всё на своём пути без разбора. Угрозы увольнением «по статье», унизительные, при всём честном народе, выговоры за мнимые нарушения, подлые, изощрённые попытки понизить в должности за малейшую, выдуманную провинность, лишь бы избавиться от неугодного, слишком принципиального сотрудника…
И ведь они помнили то, о чём я в суете новых забот и административных хлопот уже стала потихоньку забывать, вытеснять из памяти: как Вежновец, под давлением свыше и ради сиюминутной экономии, серьёзно, с циничным, бухгалтерским расчётом, готовил полное расформирование нашего отделения неотложной помощи.
Он тогда рассматривал только цифры, штатные расписания, статьи расходов. Ему плевать было на нас – живых людей, слаженную команду, которая сутками напролёт спасала жизни. Мы для него были просто строчкой в отчёте, обузой для бюджета, которую можно и нужно безжалостно сократить. И только чудо, а если называть вещи своими именами – моё тогдашнее отчаянное, на грани собственного увольнения, яростное сопротивление, настоящая гражданская война в стенах клиники, – спасло отделение. Спасло то самое место, которое стало для нас всех вторым домом.
Вежновец готовил ему смерть. Холодную, административную. И этот факт перечёркивал всё – и его нынешнюю беспомощность, и фотографии милых девочек, и даже искреннее, возможно, желание обеспечить их будущее. Некоторые раны не заживают. Они просто покрываются тонким, хрупким слоем рубцовой ткани, которая рвётся при первом же неосторожном движении.
Я опустила глаза в свою кружку, где на дне, словно маленькая, тёмная планета, лежала чайная гуща, сложившаяся в причудливую, бессмысленную фигуру. Гадать на ней не хотелось. Ответы, которые она могла дать, были сейчас мне не нужны. У меня уже имелись другие. Чёткие, жёсткие и безрадостные.
– Понимаю, – тихо сказала я. – Просто… он так выглядел… Жалко его. Искренне. Видеть такого человека в таком… состоянии.
– Его жалко сейчас, – отозвался Данила. Его тон немного смягчился, в нём появилась не снисходительность, а усталое, мужское понимание женской жалостливости. – В эту самую минуту, когда он слаб, болен и вынужден просить. Это естественно. Но включи память, Элли. Вспомни, каким он был, пока чувствовал силу. Жалко ему было нас всех? Вспомни, что ты чувствовала тогда, да и мы тоже.
Да, всё верно. Во мне кипела тогда чистая, неразбавленная ярость. Белое, слепящее чувство несправедливости. А под ним – холодный, липкий, парализующий страх. Не за себя, в первую очередь. За своё дело. За своих людей. За ту хрупкую экосистему доверия и профессионализма, которую мы годами выстраивали и которую Вежновец одним росчерком пера готов был уничтожить.
Я глубоко и тяжело вздохнула, смиряясь с их правдой. Она была горькой, как полынь, и оттого – куда более реальной, чем моя сиюминутная, сентиментальная эмоция. Их правда была выстрадана, выжжена в душе. Моя же – лишь поверхностным впечатлением, реакцией на хорошую, трогательную историю, рассказанную талантливым актёром.
– Ладно, – сменила я тему, чувствуя, как тяжёлая, гнетущая напряжённость в воздухе медленно, с неохотой, начинает рассеиваться, уступая место привычной, но теперь слегка натянутой, лёгкости. – Забудем. Не будем портить вечер. Расскажите лучше, как вы тут вообще обживаетесь? Не превратились ещё полностью в затворников? Что с питанием, с бытом? Навещает кто-нибудь, кроме меня? Оперативники, кураторы?
Мы снова заговорили о бытовых мелочах, и беседа эта была похожа на перевязку раны – болезненно, но необходимо. Они рассказали, что их вполне исправно обеспечивают всем необходимым: привозят продукты, предметы личной гигиены. Кое-что они даже заказывают по интернету. Связь с внешним миром – ноутбук с интернетом. Но весь траффик, как я сразу поняла по осторожным формулировкам, под негласным, но ощутимым контролем. Никаких звонков старым друзьям, никаких постов в соцсетях, никаких попыток выйти на связь с кем-либо. Главная, самая тяжёлая проблема – даже не быт, а полная, душу выворачивающая наизнанку неопределённость.
– Элли, скажи честно, – произнесла Маша, когда мы, взяв кружки, перешли в маленькую гостиную и устроились на диване. Её голос звучал уже без намёка на лёгкость, в нём слышались усталость и грусть. – Как долго это ещё может продлиться? Месяц? Два? Полгода? Есть какие-то намёки, прогнозы? Я чувствую, как у меня атрофируются не только профессиональные навыки, но и просто… навыки жизни. И вообще. Через пару месяцев рожать.
Я развела руками, и этот жест был наполнен такой знакомой, гнетущей беспомощностью, что мне стало стыдно перед ними.
– Это зависит не от меня, Маш. Даже не от следователя, который ведёт ваше дело. Расследование против Деко… оно зашло в глухой, тёмный тупик. Он, как призрак, растворился. Нет денежных переводов, нет следов на камерах, ничего. Сидит где-то в глухой дыре под чужим именем. Пока его не найдут и не предъявят обвинения по всей форме, не начнётся суд, вы и ваше свидетельство – единственное, что держит всю эту историю на плаву, единственное, что не даёт ей рассыпаться в пыль. Вы – ключевые свидетели. И единственная гарантия, что вас не заставят замолчать так же, как пытались в Норвегии, – эта «клетка». Я знаю, что невыносимо тяжело. Но альтернативы, поверьте, нет. Выйти отсюда слишком рано – значит снова стать мишенью.
Данила, стоявший у окна, мрачно смотрел в темнеющий двор, где зажигались редкие жёлтые окна.
– Значит, будем дальше обрастать мхом, – проговорил он без эмоций. – Читать книги, смотреть сериалы и ждать. Прекрасная перспектива. Прямо предвкушаю.
– И играть в шахматы, – добавила Маша, пытаясь снова, уже в который раз, внести лёгкую, живительную ноту. – Он меня, между прочим, уже в хвост и в гриву гоняет. Совсем расслабилась я без ежедневной мозговой нагрузки. Надо будет тебя вызвать на матч-реванш, Элли. Проверить, не обленилась ли главный врач.
Мы просидели ещё около часа. Говорили о пустяках, о смешных и нелепых случаях из нашей общей практики, вспоминали казусных пациентов, дежурства. Смеялись. Но тень от того разговора о Вежновце незримо витала между нами. Она придавала нашей лёгкости какую-то искусственность, словно мы играли в старую, добрую пьесу, но кто-то из актёров забыл часть текста и теперь импровизирует, сбивая остальных.
Когда я стала собираться уходить, потянувшись за сумкой, Маша поднялась вместе со мной и проводила до двери в прихожую, пока Данила оставался на кухне, наводя порядок.
– Элли, – сказала она тихо, уже на пороге, беря меня за руку. – Насчёт Ивана Валерьевича… Ты в любом случае решишь, как лучше. Я это знаю. Ты всегда, в самые сложные моменты, слушала своё сердце. И знаешь что? Чаще всего это приводило к правильному решению. К тому, что потом не было стыдно. Но… – она замялась, подбирая слова, и её глаза стали серьёзными. – Просто будь осторожна. Не как врач с пациентом. Как женщина с мужчиной, у которого за плечами долгая, сложная и не всегда красивая жизнь. Люди… они редко меняются до самого основания корней. Переродиться, как Феникс из пепла, дано единицам. Чаще они просто… надевают другую маску. Ту, что удобна и выгодна в текущих обстоятельствах. Поняла?
– Знаю, спасибо, что сказала, – обняла я её крепко и аккуратно. – Спасибо. Не за совет даже… а просто за то, что вы есть. Что могу приехать и вот так вот посидеть. Это дорогого стоит.
– Взаимно, – она мягко похлопала меня по спине, и в этом жесте была вся наша старая, проверенная дружба.
Обратная дорога в опустевшем, погружённом в вечернюю синеву городе казалась гораздо длиннее. Фонари растягивали жёлтые полосы по асфальту, тени заснеженных деревьев ложились длинными, корявыми пальцами. Мысль о Вежновце, которая до визита к друзьям казалась такой многослойной, сложной, требовавшей коллективного мозгового штурма, теперь представлялась удивительно плоской и однозначной. Как простенькая детская картинка, на которой всё было ясно с первого взгляда. Мои друзья, ставшие заложниками четырёх стен, обладали в этом вопросе куда большей свободой суждения, чем я, не ограниченная в передвижениях. Они смогли, пусть вынужденно и горько, отрезать прошлое по имени «Вежновец» острым лезвием, чтобы не отравляло настоящее, и его яд не просачивался в их и без того хрупкое временное убежище. А я? Была готова дальше тащить это прошлое с собой, как старый, тяжёлый чемодан без ручки.
Но вопрос, несмотря на всю его кажущуюся простоту, оставался. Что делать с его просьбой? Вежливо, но твёрдо отказать, сославшись – уже совершенно искренне – на аргументы друзей, полностью их приняв? Или всё-таки попытаться? Сделать этот шаг? Но ведь не для него. Не для Ивана Валерьевича. Для тех двух улыбчивых девочек с фотографии, чьи судьбы и правда могли стать искореженными из-за папашиного эгоизма. И для Ольги. Для неприметной, всегда корректной Ольги Васильевны, которая заслуживала если не любви (о ней могла судить только она сама), то хоть какого-то законного признания, защиты, социальных гарантий после всех этих лет жизни в подвешенном состоянии.
Фары такси выхватывали из темноты куски дороги: заснеженный отбойник, ветку, выброшенную кем-то покрышку, одинокую фигуру на остановке. Я была одна, и решение, каким бы оно ни было, принимать предстояло тоже только мне. Словно и вправду стала той самой «свахой» – одинокой, непрофессиональной, абсолютно неуверенной в успехе своего первого и, уж точно, последнего дела. И самым страшным был даже не возможный провал, а та серая, моральная зыбкость, в которой мне предстояло теперь брести, пытаясь отделить искреннее раскаяние от циничного расчёта, человеческое – от показного, а право на вторую жизнь – от необходимости сперва держать ответ за первую.
Слова Данилы и Маши звучали в ушах чётким, неумолимым эхом. Они были правы. Но от этого на душе не легче становилось, а тяжелее, будто внутри теперь боролись две одинаково веские истины, разрывая на части. Я не могу просто отмахнуться. Друзья отказались помогать. Значит, вся эта авантюра, если она вообще состоится, ляжет на мои плечи.
Сердце забилось чаще, не от страха, а от какого-то странного, щекочущего нервы решения. Если уж делать, то сразу. Без посредников, долгих приготовлений и унизительной игры в сваху. Словно на операционном столе – точный разрез, прямо к цели. Я попросила водителя изменить маршрут. Достала телефон. Адрес Ольги Васильевны Тихонькой найти в служебной базе не составило труда – как главный врач, я имела доступ к кадровым данным. Улица Мира, дом 24, квартира 18. Недалеко. Пятнадцать минут езды.
Мысль о том, что собираюсь сделать, была настолько безумной, что от неё перехватывало дыхание. Я собиралась явиться к ней домой поздно вечером и без предупреждения. С разговором о личной жизни от имени человека, который годами её игнорировал. Это было вопиющим нарушением всех границ, профессиональной этики и просто правил приличия. И в то же время – единственный честный путь. Не ходить кругами, не строить хитрые планы, а посмотреть ей в глаза и сказать. Принять на себя весь её возможный гнев, недоумение, боль. Взять ответственность.
«Либо сейчас, либо никогда», – прошептала я себе.
Дорога до улицы Мира промелькнула, как в тумане. Дом оказался старым кирпичным зданием с высокими потолками, но ухоженным. Подъезд был чистым, пахло свежей краской и чем-то домашним – супом или пирогами. Я поднялась на лифте на пятый этаж. Перед дверью с табличкой «18» замерла на секунду, собираясь с духом, и нажала на звонок. Вскоре из квартиры послышались быстрые, лёгкие шаги, потом – щелчок замка. Дверь приоткрылась.
На пороге стояла Ольга Васильевна. На ней были простые домашние трикотажные штаны и длинная серая кофта, волосы собраны в небрежный хвостик, на лице – следы усталости, но в глазах – то самое привычное, профессиональное внимание и лёгкая настороженность. Увидев меня, она замерла. Её глаза – большие, светлые – расширились от неподдельного, абсолютного шока. Она явно ожидала кого угодно – соседку, курьера, но только не главного врача клиники на пороге своей квартиры в десятому часу вечера.
– Эллина Родионовна? – произнесла она тихо, будто проверяя, не мираж ли перед ней.
В её голосе не было страха, только крайнее изумление. За её спиной в глубине коридора показались две заинтересованные, любопытные девичьи мордочки. Стоило на них взглянуть, как все сомнения в отцовстве Вежновца растаяли, как дым. Одна – вылитая мать: те же светлые, тонкие черты, большие глаза, острый подбородок. Вторая смотрела на меня смелее, её лицо было круглее, а в серых, оценивающих глазах и в упрямом подбородке угадывалось что-то отдалённо, но совершенно определённо знакомое. Что-то от Ивана Валерьевича в те редкие моменты, когда он забывал о важности и просто взирал на что-то с интересом.
– Добрый вечер, можно войти? – спросила я, и мой голос прозвучал, к моему удивлению, достаточно ровно. – У меня к вам важный разговор, Ольга Васильевна.
Она медленно кивнула, отступая от двери, всё ещё не в силах прийти в себя.
– Да… да, конечно, Эллина Родионовна, проходите, – распахнула дверь шире. – Простите за беспорядок.
Я переступила порог. Квартира была небольшой, но уютной, переполненной признаками жизни с двумя детьми: яркие рисунки на холодильнике, игрушки в пластиковом ящике у стены, яркие курточки на вешалке. Девочки не убежали, а стояли, выглядывая из дальней комнаты, и смотрели на незнакомую тётю изучающими глазами.
– Идите к себе, – мягко, но твёрдо сказала Ольга, и девочки, немного помедлив, скрылись, прикрыв за собой дверь.
Ольга Васильевна провела меня в маленькую кухню.
– Присаживайтесь, пожалуйста. Будете чай или кофе? – она говорила автоматически, её мысли явно были где-то далеко, пытаясь осмыслить происходящее.
– Нет, спасибо, – я села, положила сумку на колени, чтобы чем-то занять руки. – Извините за внезапность, Ольга Васильевна. Я понимаю, как это выглядит.
Она села напротив, сложив ладони на столе. Её пальцы были тонкими, нервными. Она ждала удара, плохих новостей с работы – всё, что угодно, только не того, что я принесла.
И я начала. Говорила прямо, без предисловий, глядя ей в глаза. О визите Вежновца. О его просьбе. О его мотивах – детях, наследстве, инфаркте, страхе. Не оправдывала его, просто констатировала факты, как симптомы болезни. Произносила слова и наблюдала, как меняется лицо собеседницы. Сначала – новое изумление, затем – вспышка какой-то старой, глубокой боли, которая тут же была задавлена железной самодисциплиной. Потом – настороженность, почти недоверие. И наконец – тяжелая, усталая дума.
Когда я замолчала, остались слышны только приглушённые голоса из-за двери детской. Ольга Васильевна смотрела куда-то мимо меня, её губы были плотно сжаты.
– И он… сам попросил вас об этом? – наконец спросила она, и в её голосе прозвучала горечь. – Не смог сам? Даже сейчас?
– Он не смог, – честно сказала я. – Стыдится того, что раньше не решился. Своей слабости, что приходится просить. Но… решился на этот шаг. И это, наверное, стоило ему больше, чем любая сложная операция.
Тихонькая медленно покачала головой.
– Эллина Родионовна… Зачем вам это? Почему вы… здесь? Это же не ваше дело. Это… наш с ним крест. И наши девочки.
– Потому что я увидела его страх не за себя, а за них, – тихо ответила я. – И потому что знаю вас, как женщину, которая годами несла эту ношу в одиночку, не позволяя ей отразиться на работе. Вы заслуживаете… определённости. Какая бы она ни была. И они, – я кивнула в сторону детской, – заслуживают безопасности. Я пришла не уговаривать или давить, а чтобы передать вам его просьбу. Прямо. Без игр. Что решите – это только ваше дело.
Ольга Васильевна закрыла глаза, будто снимая напряжение. Когда открыла, в них было бесконечное утомление и какая-то новая, сложная решимость.
– Он… показал вам их фото? – вдруг спросила она неожиданно мягко.
– Да. Они очень красивые.
На её губах дрогнуло подобие улыбки.
– Да. Они – моё всё. Ради них я… многое стерпела. – Ольга вздохнула. – Я не дам вам ответ сейчас, Эллина Родионовна. Мне нужно… самой с этим побыть. Подумать. Как женщине, которая когда-то… – она не договорила, махнув рукой. – Это очень смело с вашей стороны. Вы поступаете, не как начальница.
– Я пришла как человек, который просто хочет помочь. Теперь мне пора.
Она проводила меня до двери. На прощанье я ещё раз взглянула на вновь приоткрытую дверь детской. Оттуда смотрели две пары глаз. Я улыбнулась им. Младшая, та, что с упрямым подбородком Вежновца, робко улыбнулась в ответ.
Спускаясь по лестнице, я чувствовала себя полностью опустошённой, но на удивление спокойной. Шаг был сделан. Теперь шар был на стороне Ольги. А что до Вежновца… Я выполнила свою часть «свадебного подряда». Какой бы ни была реакция Тихенькой, я знала, что поступила правильно. Не как сваха, а как человек, попытавшийся разрулить тупиковую ситуацию самым прямым, пусть и безумным, путём. А там – будь что будет.