Ночью дом звучал иначе.
Днём он скрипел, кашлял печью, вздыхал половицами — как старик. А ночью начинал шептать. Ваня это знал. Он лежал под тонким одеялом, уткнувшись носом в подушку, и считал удары сердца, чтобы не слушать.
Шёпот шёл отовсюду сразу. Из-под печи, из-за икон, из-под лавки. Он был негромкий, но настойчивый — как когда кто-то зовёт по имени, но не хочет, чтобы его услышали взрослые.
Сестра, Аленка, спала на другой лавке, свернувшись клубком. Она уже большая — восемь лет. Почти взрослая. Она не боялась ночи. Она говорила, что если закрыть глаза, то ничего нет. Ваня пробовал — не работало.
Шёпот стал громче.
Он будто полз по дому. Сначала осторожно, потом смелее. Ваня сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Молиться он ещё не умел, но знал одно-единственное:
— Господи… — прошептал он, не зная, что дальше.
И тут что-то засмеялось.
Не смех — хриплый, мокрый звук, как если бы кто-то пытался смеяться, захлёбываясь водой. Из-под печи вылезла тень. Она была неправильной: слишком длинные руки, слишком короткие ноги. Спина выгнута, голова дёргается, будто на нитке.
Кикимора. Он знал это. Откуда? Просто знал.
Мама говорила, что их не бывает. Что это бабкины сказки. Что домовой — ладно, а кикимора — выдумка. Но сейчас она была здесь, и от неё пахло гнилью, старым тряпьём и болотом.
— Ма… — выдохнул Ваня.
Поздно.
Кикимора метнулась к лавке Аленки. Та проснулась, вскрикнула — коротко, резко, по-живому. Мама выскочила из-за перегородки с кочергой в руках, босая, с растрёпанной косой.
— Убирайся! — крикнула она, и голос у неё дрогнул. — Во имя…
Она не договорила.
Кикимора развернулась слишком быстро. Кочерга выпала. Что-то хрустнуло — не громко, а так, будто ломают сухую ветку. Мама упала на колени, а потом — лицом вниз. И больше не встала.
Аленка плакала. Не кричала — плакала, как плачут, когда не понимают, что происходит.
Кикимора склонилась над ней. Пальцы у неё были тонкие, длинные, с чёрными ногтями.
— Тихо… — прошипела она, и это было почти ласково. — Дом теперь мой…
Ваня закричал.
Он сам не понял, как выбрался из-под одеяла, как побежал. Он врезался в лавку, упал, снова встал. Он схватил икону со стены — старую, тёмную, с облупившейся краской — и швырнул в тень.
Икона ударилась о пол и треснула.
Кикимора взвизгнула — пронзительно, зло. Дом затрясся. Где-то за стеной залаяли собаки.
— Ты… — она уставилась на него. Глаза у неё были белёсые, как у дохлой рыбы. — Ты меня видишь…
Она исчезла так же внезапно, как появилась. Просто растворилась в тени, оставив после себя холод и тишину.
Ваня стоял посреди дома и дрожал. Пол был холодный. Икона — разбитая. Мама — неподвижная. Аленка — тоже.
Он подошёл к сестре и тронул её за плечо.
— Ален… — голос сорвался.
Она не ответила. Сколько он так просидел, известно лишь одному Богу.
За окном запел петух. Где-то вдали скрипнула телега. Мир продолжал жить, будто ничего не случилось.
Ваня сел на пол между мамой и сестрой и заплакал. Не громко. Как умеют плакать только дети, которые уже поняли, что никто не придёт.
Этой ночью он впервые подумал, что если Бог есть — то Он либо отвернулся, либо просто не смотрел.
Утром Ваню нашли соседи.
Дверь была открыта. В доме — холод, запах сырости и что-то ещё, сладковато-гнилое, отчего у одной из баб перекосило лицо и она перекрестилась, не глядя на иконы. Маму и Аленку накрыли простынями. Ваня сидел у стены, обхватив колени, и смотрел в одну точку. Он не плакал. Слёз больше не было.
— Повезло, что живой… — сказал кто-то тихо.
— Не повезло, — ответил другой.
Приехал батюшка из райцентра. Долго говорил, долго вздыхал, слишком внимательно смотрел на мальчика. Потом сказал, что так будет правильно. Что Господь забрал одно, но сохранил другое. Что мальчику лучше при монастыре — и крыша, и наука, и путь.
Ваня не спорил. Его никто не спрашивал.
Через неделю он уехал.
Дом заколотили. Про кикимору больше не говорили. В деревне вообще не любят долго помнить такие вещи.
***
— Простите, ээээ....отец, — окликнули его. — А вы в ту сторону идёте?
Иоанн остановился и повернулся. Дорога была пыльная, разбитая, с редкими кустами по обочинам. За спиной — трасса, впереди — лес и указатель, криво прибитый к столбу: Малые Осинки — 3 км.
— В Малые Осинки, — кивнул он. — Не подскажете, правильно иду?
Мужик лет сорока, в майке и с сигаретой, оглядел его с головы до ног и кивнул уже с большим уважением, чем собирался изначально.
— Прямо, батюшка. Да вы, видать, к нам по делу… — Он понизил голос. — Говорят, завелась там… эта.
— Знаю, — спокойно ответил Иоанн. — Спасибо.
Он пошёл дальше.
Со стороны он выглядел… неуместно. Высокий, статный, с ровной спиной и уверенной походкой. Подрясник сидел на нём так, будто его шили по мерке, а не выдавали со склада. Тёмно-русые волосы были аккуратно убраны, но не прилизаны, лицо — резкое, правильное, без слащавости. А глаза — ярко-голубые, живые, слишком живые для священника.
Девушки у придорожного ларька проводили его взглядами. Одна вздохнула слишком демонстративно.
— Эх… — сказала она. — Я бы его сбила, с пути истинного...
Иоанн это заметил. Он всегда замечал. И всегда делал вид, что не понимает, о чём именно говорят.
Пыль хрустела под сапогами. Лес впереди темнел, будто прислушивался.
Кикимора, — подумал он без всяких эмоций. Слово было старое, знакомое, как шрам.
Монастырь всплыл в памяти сам собой.
Холодные кельи. Запах ладана и сырого камня. Молитвы — по расписанию. Пост — по расписанию. Вера — тоже будто по расписанию, но вот с ней как раз не задалось. Он быстро понял: священник — это не обязательно тот, кто верит. Это тот, кому верят.
А ещё — у священника всегда есть повод оказаться там, где творится неладное. Всегда есть имя, которым можно назвать страх. Всегда есть разрешение копаться в том, куда другим лучше не лезть.
Иоанн тогда был подростком, злым и молчаливым. Он смотрел на иконы и думал не о Боге, а о том, что между мирами есть щели. И кто-то должен в них заглядывать.
Когда он впервые понял, что нечисть — не сказка, выбор был очевиден.
Священник — идеальная профессия для охоты.
Он остановился у кромки леса и перекрестился — машинально, без пафоса.
— Ну что, — пробормотал он себе под нос. — Давай, родная. Посмотрим, кто из нас здесь хозяин.
Лес молчал. Но Иоанн знал: в Малых Осинках его уже ждут.
Малые Осинки встретили его тишиной.
Не той деревенской, спокойной, когда слышно, как жужжат мухи и где-то хлопает калитка, а напряжённой, настороженной. Деревня будто задержала дыхание. Собаки молчали. Даже куры, завидев чужака, не разбежались, а просто уставились.
Первой его заметила бабка у колодца.
— Батюшка… — протянула она, прищурившись. — А вы это… к нам?
— К вам, — кивнул Иоанн.
Бабка сразу перекрестилась — так резко, будто отбивалась от мухи.
— Ну слава Тебе… — Она оглянулась по сторонам. — А то у нас тут, знаете ли… не по-людски.
Через десять минут о его приходе знала вся деревня.
Иоанн шёл по единственной улице, и с каждым домом людей становилось больше. Кто выходил на крыльцо, кто выглядывал из-за занавески, кто делал вид, что просто мимо шёл, но на самом деле уже минут двадцать как никуда не шёл.
— Батюшка, а вы надолго?
— Батюшка, а можно вас на минутку?
— Батюшка, а вы к кому конкретно?
— Ко всем, — отвечал он одинаково спокойно.
У магазина собралась основная аудитория.
— У нас кикимора, — сразу сообщил мужик с красным носом. — Я её сам видел. Ростом — во! — он показал чуть ли не под крышу. — Глаза горят, как фары.
— Врёт он, батюшка, — тут же вмешалась женщина в халате. — Не такая она. Маленькая, юркая. По ночам стучит, кастрюли кидает. А вчера, прости Господи, мне косу запутала.
— Ага, косу, — хмыкнула третья. — Ты её три дня не расчёсывала.
— А у меня у коровы молоко скисло! — выкрикнула бабка. — Прямо в вымени!
— Это потому что ты её водкой поишь, — буркнул кто-то из толпы.
— Батюшка, — заговорил худой парень, явно наслаждаясь вниманием, — она ко мне приходила. Ночью. Села на грудь. Душила. Я аж поседел!
— Ты с рождения седой, — безжалостно заметили сбоку.
Иоанн слушал молча. Он давно заметил: чем ближе нечисть, тем громче люди. Каждый хотел быть важным. Каждый хотел, чтобы его страх оказался главным.
— Значит так, — сказал он наконец, и разговоры тут же стихли. — Кто точно знает, где она обитает?
Толпа замялась.
— Ну… вообще… — начали сразу несколько голосов.
— То у Петровых, то у Кузьминых…
— Да она ходит!
— Везде она!
— Понятно, — кивнул Иоанн. — Тогда начнём с тех, у кого основные признаки.
— Это как? — насторожилась женщина в халате.
— Холод в доме, — начал он загибать пальцы. — Шёпот. Поломанная утварь. Сны плохие. Дети боятся ночи.
Люди переглянулись.
— Так это у всех, батюшка, — осторожно сказал кто-то.
Иоанн усмехнулся краем губ.
— Нет, — сказал он. — Тогда вы бы уже все были мертвы.
Повисла пауза. Кто-то нервно хихикнул. Неудачно.
— Ладно, — продолжил он. — Мне нужен ночлег. И дом, где она уже отметилась.
Молчание длилось секунды три.
— Ну… — вздохнула бабка у колодца. — Есть один. Пустой. После… — она осеклась. — После плохого.
Иоанн кивнул.
— Туда и пойдём.
Он развернулся и пошёл за ней, чувствуя на спине десятки взглядов. Кто-то смотрел с надеждой. Кто-то — с сомнением. Кто-то — с плохо скрытым разочарованием, что теперь, возможно, придётся жить дальше без оправдания своим страхам.
Врут, — подумал он. Всегда врут. Но кикимора где-то здесь. И она не любит, когда про неё говорят слишком много.
Он остановился у покосившегося дома на краю деревни.
— Здесь, — сказала бабка и поспешно отошла.
Иоанн посмотрел на тёмные окна и тихо выдохнул.
— Ну что ж… — пробормотал он. — Начнём.
Дом был пустым уже давно.
Это чувствовалось сразу — по запаху пыли, по паутине в углах, по тишине, которая не успокаивала, а давила. Иоанн поставил сумку у стены, снял сапоги, огляделся. Иконы на месте не было — только тёмное пятно на стене.
Он только собрался расстелить плащ, как за дверью хрустнула галька.
Иоанн замер. Напрягся. Прислушался.
Шаги были лёгкие. Человеческие. Но это ничего не значило.
В дверь постучали — нерешительно, костяшками пальцев.
— Батюшка?.. — тихо позвали.
Он выдохнул и открыл.
На пороге стояла девушка. Молодая. Не красавица — но крепкая, живая, из тех, про кого в деревне говорят: добротная. Румяная, с косой через плечо, в простом платье. В руках — узелок и кувшин.
— Я… — она смутилась. — Я вам поесть принесла. И квас.
— Спасибо, — сказал Иоанн, принимая узелок. — Проходи. Не бойся.
Она прошла, оглядываясь, будто дом мог укусить.
— Тут страшно, — сказала она и тут же добавила, извиняясь: — Простите.
— Ничего, — усмехнулся он. — Мне по работе положено.
Она улыбнулась — робко, но с интересом.
— А вы правда… ну… ездите?
— Езжу.
— И как узнаёте, куда ехать?
Иоанн сел на лавку, развернул узелок. Запах свежего хлеба и картошки на секунду выбил из головы всё лишнее.
— По-разному, — ответил он. — Обычно, пока в одну деревню еду, уже про другую слышу. Слухи быстро ходят. А церкви я пишу отчёты. Всё чинно.
— Отчёты? — удивилась она.
— Конечно. Официально я освящаю дома, отпеваю, помогаю приходу. Где надо — крестный ход проведу.
Он поднял на неё глаза.
— А неофициально… вычищаю то, о чём шепчутся только ночью.
Она сглотнула.
— Я так и думала, — сказала она тихо.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Алена.
Имя ударило, как внезапный холод.
На мгновение он увидел другую девочку. Худую, с растрёпанной косой. Услышал смех. Подумал, какой она могла бы быть сейчас — вот такой же. Живой. Настоящей.
— Красивое имя, — сказал он спустя паузу.
— Спасибо, батюшка… — Она замялась, потом решилась. — Я вам правду скажу. Всё, что там наговорили… брехня.
Он кивнул.
— Я так и понял.
— Кикимора поселилась недавно. И ходит только к нам. Не по всей деревне.
Она сжала пальцы.
— У меня братья и сёстры. Пятеро. Малые ещё. Я боюсь… очень боюсь.
Вот оно.
— Где вы живёте? — спросил Иоанн.
— У опушки. Дом старый. Мама говорит — место нехорошее, но куда деваться…
Он кивнул, запоминая.
— Спасибо тебе, Алена. За еду и за правду. Я приду завтра.
Она заметно успокоилась, даже улыбнулась.
— Правда? Спасибо вам… Господь вас храни.
Она ушла, оставив после себя запах кваса, хлеба и человеческого тепла.
Иоанн доел. Выпил холодного кваса, вкусно причмокивая. Потом медленно встал.
Завтра — поздно, — подумал он.
Кикимора уже выбрала дом. А значит, этой ночью она придёт снова. Если она узнает, что в деревне появился тот, кто может её убить, — она либо ударит первой, либо уйдёт. И то, и другое плохо.
Иоанн взял сумку и подошёл к двери. Он вышел в темнеющий вечер и тихо прикрыл за собой дверь.
Ночь только начиналась.
Дом у опушки жил, несмотря ни на что.
Пахло картошкой, дымком и тёплым молоком. Мать сидела у стола, растирая уставшие руки, и штопала рубаху. Лицо у неё было измождённое, но спокойное — такое бывает у людей, которые давно перестали ждать лёгкой жизни и просто делают своё. Отец, сняв сапоги, возился у печи, подкладывал дрова, насвистывая себе под нос что-то старое, почти забытое.
Алена металась между ними и детьми — подай, принеси, вытри, поправь. Она делала это легко, привычно, будто родилась уже взрослой.
— Я сегодня батюшку видела, — сказала она, наливая чай.
Мать подняла глаза.
— Того самого?
— Того самого. Странствующего. Я ему еды отнесла.
Алена помедлила. — Я попросила его помочь.
В комнате стало тише.
Отец выпрямился, посмотрел на неё внимательно, без упрёка.
— И что он?
— Сказал, что придёт.
Мать перекрестилась.
— Спасибо тебе, дочка. А то уж я думала… — Она не договорила, только крепче сжала нитку.
— Хорошо сделала, — кивнул отец.
Дети притихли, ловя каждое слово.
— Батюшка настоящий? — шёпотом спросил один из младших.
— Настоящий, — улыбнулась Алена. — И высокий. И сильный.
— А кикимору он убьёт? — спросила девочка, прячась за братом.
— Он с такими и работает, — ответила Алена и постаралась, чтобы голос не дрогнул.
Когда пришло время спать, дети даже не стали спорить. Они забрались на родительскую кровать — единственную большую в доме — тесно, друг к дружке, как щенята. Никто не хотел оставаться один.
— А ты не уходи, — попросил самый маленький, вцепившись в рукав Алены.
— Я здесь, — сказала она, укрывая их одеялом. — Я никуда не уйду.
— Расскажи про батюшку, — попросили сразу несколько голосов.
Она села на край кровати.
— Его зовут Иоанн. Он ездит по дорогам и борется с теми, кто живёт в ночи. С теми, кто пугает людей и думает, что ему всё можно.
— Как богатырь? — прошептал кто-то.
— Почти, — улыбнулась она. — Только вместо меча у него молитвы. И ум.
— А он нас защитит? — спросили из-под одеяла.
Алена погладила ближайшую голову.
— Защитит. Он обещал.
Дети уснули быстро — страх отступал, когда появлялось имя и обещание. Их дыхание выровнялось, комната наполнилась тёплым, живым сном.
Алена посидела ещё немного, слушая, как потрескивают дрова и как за стеной шумит лес.
Кикимора уже знала.
Она слышала шёпот, донёсшийся от людей. Чувствовала запах чужой веры, чужого взгляда. Того, кто видит. Того, кто помнит.
Она злилась. И спешила.
Ночь была короткой. Нужно было либо ударить первой — либо уходить.
А уходить она не любила.
Иоанн шёл быстро, но не бежал.
Ночь сгущалась, лес по краям дороги становился гуще, темнее. Он на ходу проверял сумку: фляжка со святой водой — на месте, серебряный нож — там, где должен быть, маленький мешочек с солью и травами — не потерялся. Всё привычно, всё знакомо, как чужая работа, ставшая своей.
Кикимора, — снова подумал он.
При монастыре он прочёл о них всё, что нашёл. Старые книги, затёртые, с пометками на полях. Где-то писали — злая, где-то — мстительная, где-то — привязанная к дому и семье. Но батюшка Михаил всегда говорил проще.
«Не смотри, как она называется. Смотри, зачем она здесь».
Михаил был странным священником. Не любил громких служб, чаще ходил по деревням, чем стоял у алтаря. Возвращался уставший, иногда с синяками, иногда — с таким взглядом, будто видел лишнее.
Он заметил Ваню сразу.
— Ты не боишься, — сказал он тогда. — Это плохо. Но полезно.
Михаил не скрывал, что мир шире, чем рай и ад.
— Есть Бог. Есть дьявол. А есть зло, — говорил он, сидя с книгой и чашкой остывшего чая. — И зло не всегда выбирает сторону. Иногда оно просто жрёт.
Он учил Ваню всему. Не из жестокости — из необходимости. Как отличить страх от присутствия. Как слушать дом. Как молчать, когда надо молчать.
— Серебро, святая вода, имя Господа, — перечислял он, загибая пальцы. — Они это не любят. Не потому что «магия». Потому что порядок.
Он смотрел строго.
— Молитва не убивает. Она даёт силу тебе. А когда ты силён — они слабы. И тогда убить может даже простой человек. Понимаешь?
Ваня тогда кивнул.
Теперь — понимал.
Все мы Божьи создания, — всплыло в памяти. Даже нежить. И все подчиняемся Его слову. Даже они.
Иоанн остановился у кромки леса и закрыл глаза. Перекрестился. Прошептал молитву — не для неё. Для себя.
И в этот момент закричали.
Крик разорвал ночь, как ткань. Женский, детский, сразу несколько голосов — живых, настоящих. Из того самого дома.
— Алена… — выдохнул Иоан.
Слишком рано.
Слишком поздно.
Он сорвался с места, не думая больше ни о книгах, ни о словах Михаила. Только бежал, чувствуя, как под ногами скользит земля, как ветки хлещут по лицу, как ночь сгущается вокруг.
Впереди, между деревьев, вспыхнул тусклый свет окна.
Иоанн знал: сейчас не будет ни времени, ни права на ошибку.
Дверь слетела с петель.
Иоанн влетел в дом вместе с холодом и ночью. Внутри — хаос: опрокинутый стол, визг детей, крики матери, отец с топором в руках, но с глазами человека, который уже понимает, что топор здесь — слабый аргумент.
Кикимора была у печи.
Она выросла, вытянулась, будто дом стал ей тесен. Спина выгнута, конечности неестественно длинные, суставы хрустят при каждом движении. Глаза — не белёсые, как должно быть, а тёмные, глубокие, слишком разумные.
— Ты… — прошипела она, поворачивая голову. — Ты пришёл.
Сильнее, — успел подумать Иоанн. — Не деревенская.
Он не стал говорить. Резко плеснул святую воду.
Кикимора завизжала — не от боли, а от ярости. Полыхнуло холодом, будто по дому прошёлся сквозняк из могилы. Она рванулась вперёд, слишком быстро, слишком резко.
Иоанн ушёл в сторону, перекатился, ударился плечом о лавку. Когти прошли там, где секунду назад была его голова. Доски вспороло, как бумагу.
— Господи, благослови! — выкрикнул он, поднимаясь.
Слова легли на язык тяжело, как металл. Не вера — воля.
Кикимора снова бросилась. Иоанн встретил её серебряным ножом. Лезвие вошло неглубоко, но тварь взвыла, дёрнулась, сбив его с ног. Он ударился спиной о пол, воздух вышибло из лёгких.
— Батюшка! — закричала Алена.
Она бросилась к нему — глупо, отчаянно.
— Назад! — рявкнул он, но было поздно.
Кикимора развернулась мгновенно. Когти сверкнули.
Алена вскрикнула — не громко, а как-то удивлённо. Упала на колени, зажимая лицо руками. Сквозь пальцы хлынула кровь — тёмная, живая.
— Алена! — закричала мать.
Иоанн встал, чувствуя, как что-то горячее течёт по виску — коготь всё-таки задел. Неважно.
— Именем Его! — заорал он и пошёл вперёд.
Молитва рвалась из него не стройными словами, а криком. Дом дрожал. Кикимора отступала, шипела, слабела — не потому что «свято», а потому что порядок ломал её.
Она метнулась к окну — бежать.
Иоанн не дал.
Он прыгнул, вонзил нож по самую рукоять — туда, где у неё должно было быть сердце, если бы оно у неё было. Серебро вошло тяжело, с хрустом, как в мокрое дерево.
Кикимора взвыла в последний раз.
Тело её дёрнулось, сжалось, осыпалось серой пылью и грязной водой. На полу осталась только лужа и вонь болота.
Тишина упала резко.
Иоанн стоял, тяжело дыша. Руки дрожали. Боль пришла позже — синяки, царапины, рёбра. Он опустился на колени.
— Всё… — сказал он хрипло. — Всё.
Дети плакали. Мать держала их, отец стоял, опустив топор, будто не верил, что всё кончилось.
Алена сидела на полу.
Половина лица была залита кровью. Сквозь пальцы виднелись рваные, глубокие полосы. Даже не надо было быть лекарем, чтобы понять — это навсегда.
Иоанн подошёл, осторожно отнял её руки.
Она смотрела на него одним глазом — живым, полным боли и страха.
— Я… — прошептала она. — Я помогла?
Он кивнул.
— Ты спасла своих.
Он знал: это правда. И знал цену.
Ночь за окном была всё такой же тёмной. Но в доме больше не было шёпота.
Иоанн вернулся в пустой дом.
Сел на лавку, долго сидел, глядя в темноту, пока дыхание не выровнялось. Боль разошлась по телу, как старая знакомая. Он умылся, перевязал царапины, аккуратно убрал нож. Всё — как всегда после.
Он почти задремал, когда в дверь снова постучали.
Тихо.
— Батюшка… — знакомый голос.
Он открыл.
Алена стояла на пороге с корзинкой. Лицо было туго перебинтовано, но бинты уже пропитались бурым. Она старалась держаться ровно.
— Я поесть принесла, — сказала она. — И с собой… если вы в дорогу.
— Проходи, — сказал он.
Они сели. Она разложила еду, но не смотрела, как он ест.
— Я не понимаю, — сказала она вдруг. — Вы воду лили, молитвы читали… А она не горела. Не таяла. Не шипела.
Иоанн вытер руки.
— А кто сказал, что должна? — спокойно ответил он.
Она подняла на него взгляд.
— Тогда зачем всё это?
Он помолчал.
— Это больше для нас, чем для них, — сказал он наконец. — Молитва не убивает. Она держит. Если ты веришь, что она помогает — она начинает помогать. Потому что ты сам становишься сильнее.
Алена сжала губы. Плечи её дрогнули.
Она заплакала — тихо, без звука, как плачут взрослые, когда понимают, что дальше будет иначе. Он не спрашивал почему. Он знал.
Она не сказала ни слова про зеркало. Про то, что ее никто не возьмет замуж. Про взгляды, которые будут преследовать ее до конца дней. Про то, что никого никогда не будет рядом, ведь она теперь уродливая. Но он чувствовал это так ясно, будто это было его собственное.
Он подошёл, осторожно обнял. Она сначала напряглась, потом уткнулась ему в грудь, и напряжение ушло. Она долго плакала, а он все держал ее в объятиях, давая время выплеснуть все горе. А потом пришел покой. Алена подняла на него большой зеленый глаз.
Поцелуй был тихим, неуверенным, как вопрос. Он ответил — так же осторожно. Ночь была короткой, тёплой, без обещаний. Просто два живых человека, которые слишком много видели, чтобы притворяться.
Люди считали, что священнику нельзя. Что прикосновение — грех. Что близость — измена Богу. Иоанн знал эти слова, слышал их десятки раз, читал в письмах, видел в чужих взглядах.
Но он никогда не верил в это.
Батюшка Михаил говорил просто:
«Бог — не ревнивый муж. Ему не изменяют телом. Ему изменяют, когда лгут себе».
Иоанн не лгал.
Этой ночью не было похоти, не было бегства от одиночества. Было тепло. Было сострадание. Было желание быть рядом с живым человеком, который пережил страх и остался стоять.
Он не чувствовал вины.
Если Бог и смотрел — то видел не грех, а двух людей, которые не сломались. Иоан всегда верил: если вера требует, чтобы ты перестал быть человеком — значит, это плохая вера.
Собирался тихо, стараясь не разбудить. На пороге остановился, оглянулся — она уже не спала, смотрела.
— Спасибо, — сказала она.
Он кивнул.
— Береги своих.
Он ушёл, не оборачиваясь.
Алена стояла долго, пока дорога не опустела, и лес снова не стал просто лесом.
Она знала: он не вернётся.
И всё равно была благодарна.
***
Иоанн шёл уже несколько часов, когда дорога вывела его к развилке. Солнце клонилось к закату, тени удлинялись, и лес по обе стороны начинал шептать — не словами, а памятью.
Сзади послышался скрип колёс.
Он обернулся.
По дороге медленно катилась телега. Лошадь — старая, терпеливая. Возница — плотный мужик в поношенном кафтане, с мешками и бочонками, видно — торговец. Завидев Иоанна, он притормозил.
— Батюшка, — сказал он без удивления, будто священников на пустой дороге встречал каждый день. — Куда путь держишь?
— Куда Господь поведёт, — ответил Иоанн.
Тот хмыкнул.
— Стало быть никуда.... Не откажешься поехать? Ночью тут ходить — дело нехорошее.
Он помолчал, потом добавил, будто между делом:
— У нас в деревне что-то поселилось. Не зверь. И не человек. Ночами ходит. Следов не оставляет, а после него… — он запнулся. — Дьявол, не иначе.
Иоанн посмотрел на дорогу впереди.
— Давно? — спросил он.
— С неделю. Может, больше. Мы сначала думали — показалось. А потом поняли: нет, не показалось.
Телега скрипнула, въезжая в тень от леса.
— Люди шепчутся, — продолжил торговец. — Да громко не говорят. Боятся, что услышит.
Иоанн кивнул.
— Правильно боятся, — сказал он спокойно.
Лошадь шла вперёд, дорога тянулась дальше, и Иоанн уже знал: это не случайный разговор и не случайный попутчик.
Продолжение: