Сибирь, начало тридцатых.
Село вымерло, притихло под низким свинцовым небом. Лишь из редких труб валил густой, неподвижный дым — топились запоздалые печи. Дуся, согнувшись под коромыслом, шла к колодцу. Ветер налетал порывами, толкался в бока, раскачивая пустые ведра. Обратно она понесёт только по полведра— больше ей, двенадцатилетней, было не поднять.
У колодца кучковались соседки. Завидев Дусю,они примолкли, а потом, склонив головы, зашептались с удвоенной силой. Девочка, не поднимая глаз, набрала воды и потащилась обратно, чувствуя на спине их колючие взгляды. «Кулачка». После того как родители, спасаясь от раскулачивания, бежали в ночь, она жила в доме старшей сестры Марии и ее мужа Самуила, которого все звали Самохой.
В избе пахло кислым тестом и тлением. Самоха стоял у окна, впиваясь взглядом в пустую улицу. Что творилось у него внутри — одно молчаливое, тягучее брожение. Дуся, шумно поставив ведра на лавку, принялась замешивать тесто для блинов. Раскалила сковороду, брызнула на нее водой — затрещало.
— У колодца бабы сказывали, — голос у нее звенел, нарушая тягостную тишину, — Ивана Лыкова ночью в нашей бане кто-то подпер чурбаком. А баня — возьми да и загорись!
Самоха резко обернулся. Испуг мелькнул в его глазах, быстрый и острый, как укол.
— Кто ж его подпёр и поджег? — голос сорвался. — Хотя… зло на него многие имели. Каждого в колхоз загонял.
Он солгал. Тот чурбак подложил он сам. Ревность к уполномоченному Лыкову, который засматривался на его Машку, вскипела в нем черной пеной. Не убить хотел — проучить, чтобы посидел в темноте, помучался. А вышло…
Дуся, ловко переворачивая блин, продолжала:
— Лыкова вовремя вытащили, а то бы сгорел. Дыму, сказывают, наглотался. Теперь он в нашем доме живет. Говорят, правление колхоза там будет. Приезжие какие-то там же, они его и спасли, и баню залили.
Самоха медленно подошел к столу, сел. Складка между бровями не разглаживалась.
— Ловко у тебя получается, — пробурчал он, глядя на стопку румяных блинов. — Прямо хозяйка. А где наша-то, настоящая? Затемно ушла, до сих пор нет.
— За грибами. Обычно к этому времени уже возвращалась.
— Чего ж тебя с собой не берет?
— Говорит, одной сподручней, — ответила Дуся, избегая его взгляда.
А Мария в это время ждала Лыкова в лесу. Ждала под огромной елью, чьи лапы, как тяжелые зеленые шторы, опускались до самой земли. Под ними был тайный шатер — сухой, пахнущий хвоей и теплой смолой. Она принесла из дому старую хламиду, чтобы стлать на землю. Встречи здесь были по расписанию, особенно теперь, в грибную пору.
Она последствий не боялась. Детей судьба ей не дала — первого и единственного, рожденного в юности, она сама отправила на тот свет, легким пинком ноги. После — застудилась, бродя по снегу с подругами, будто наказывая себя. С тех пор внутри была пустота, которую теперь заполнял Ванька Лыков с его жадными руками и колхозной властью. Она не знала, что вчера он чуть не задохнулся в дыму, и теперь отлеживается в ее же родном доме, из которого сбежали ее родители с дочерью Нюркой. Ту никто не брал замуж по причине заикания, в придачу она была рыжая и конопатая.
Дуся, покончив с уборкой, вышла покормить кур. На душе было непривычно легко: Самоха сегодня не бросал в нее за столом своих привычных колких слов, не попрекал куском. Сидел, будто пыльным мешком прибитый, и все смотрел в окно, на дорогу.
Вернувшись в горницу, девочка достала из сундука начатое платье. Шила на руках, аккуратно, потайным швом — швейную машинку родители с собой увезли. От ребят в деревне ей было одно отчуждение: «кулачка». Так и жила — между молчаливой злобой зятя, тайнами сестры и тоской по уехавшим. Письмо от Нюрки с Урала, спрятанное за иконой, гласило: живут в землянке, ждут барака. «Как дадут комнату — тебя заберем». Эта мысль была единственной ниточкой, ведущей в будущее.
На крыльце резко заскрипели ступеньки. Дверь распахнулась, и в избу ворвалась Маша — запыхавшаяся, с огромной корзиной лисичек и рыжиков.
— Где пропадала? — голос Самохи прозвучал тихо, и от этой тишины стало жутко.
Вместо ответа Маша поставила корзину.
— Заблудилась, — выдохнула она, отворачиваясь, чтобы снять платок. — Еле-еле на тропу вышла…
— Добро поешь, да где сядешь? — прошипел Самуил.
Он вскочил с лавки одним движением. Большая, мозолистая рука впилась в ворот ситцевой блузки жены и дернула на себя. Пуговицы, мелкие, как косточки вишни, с треском отлетели и посыпались по полу, закатываясь в темные углы. Он дышал тяжело и горячо, глядя на ее испуганное лицо. Этот верзила не поверил ни одному ее слову. И в его глазах плескалась не просто злость — а холодное, ядовитое отчаяние того, кто уже все понял.
Дуся, затаившись у печки, молча принесла корыто и вывалила в него грибы. Принялась чистить, делая вид, что ничего не видит и не слышит. Нож скреб по шляпкам, снимая налипшую хвою. Жизнь, суровая и неотвратимая, продолжалась. А за окном уже спускался на опустевшее село ранний сибирский вечер.***