Найти в Дзене
Валерий Коробов

Берёзовский коренок - Глава 1

Ветер в Берёзовке умел не просто выть. Он умел оплакивать. Каждую ночь он голоси́л по тем, кто не вернулся с войны, забираясь в щели покосившихся изб и выдувая последнее тепло. Марина, стоя на пороге, слушала этот вой и чувствовала, как он вымораживает душу. Ей было девятнадцать, а жизнь казалась конченой. До того самого мгновения, когда в её калитку постучала Судьба в новом полушубке и с красивыми речами. Ветер в Берёзовке всегда был особенным. Он не просто гулял по улицам да гнал по небу рваные облака. Он выл. Выл протяжно и тоскливо, точно оплакивая тех, кто не вернулся с войны. Он забирался в щели покосившихся изб, стучал ставнями, срывал последние пожухлые листья с одинокой берёзы у колодца. И этот вой Марина слышала каждую ночь вот уже три года, с тех пор как пришла похоронка на отца, а вслед за ней, не пережив горя, угасла, словно свечка, мать. Она стояла на пороге своей, а вернее, отцовской избы, кутаясь в старенький, вылинявший платок. В руках – пустое ведро. Нужно было идти к

Ветер в Берёзовке умел не просто выть. Он умел оплакивать. Каждую ночь он голоси́л по тем, кто не вернулся с войны, забираясь в щели покосившихся изб и выдувая последнее тепло. Марина, стоя на пороге, слушала этот вой и чувствовала, как он вымораживает душу. Ей было девятнадцать, а жизнь казалась конченой. До того самого мгновения, когда в её калитку постучала Судьба в новом полушубке и с красивыми речами.

Ветер в Берёзовке всегда был особенным. Он не просто гулял по улицам да гнал по небу рваные облака. Он выл. Выл протяжно и тоскливо, точно оплакивая тех, кто не вернулся с войны. Он забирался в щели покосившихся изб, стучал ставнями, срывал последние пожухлые листья с одинокой берёзы у колодца. И этот вой Марина слышала каждую ночь вот уже три года, с тех пор как пришла похоронка на отца, а вслед за ней, не пережив горя, угасла, словно свечка, мать.

Она стояла на пороге своей, а вернее, отцовской избы, кутаясь в старенький, вылинявший платок. В руках – пустое ведро. Нужно было идти к колодцу, последние картофелины почистить на ужин, но ноги не слушались. Смотрела на пустынную улицу, на чёрные проталины в первом, нерадостном снеге, и внутри тоже была пустота, холодная и звонкая, как лёд в проруби. Ей было девятнадцать, но чувствовала она себя старой, сто лет прожившей старухой. Вся молодость, все тихие девичьи мечты о школе, о книжках, о ком-то в шинели с орденами – всё это сгорело, истлело в топке войны. Осталась только она, Марина, да восьмилетний Андрейка, её крест, её долг и единственная причина дышать.

— Марь, я кушать хочу, — раздался из сеней тонкий голосок.

Она вздрогнула, оторвавшись от созерцания тоски, и обернулась. Андрейка стоял, держась за косяк, в отцовской ватнике, рукава которого были завёрнуты в толстые валики. Большие, слишком взрослые для его возраста глаза смотрели на неё не с капризом, а с тихой, понимающей покорностью. Это выражение резало её сердце острее любого ножа.

— Сейчас, рыбка, сейчас, — голос её сорвался на фальшиво-бодрую нотку. Она насильно растянула губы в подобие улыбки. — Дрова подброшу в печку и сварю. Картошечка осталась.

Она заставила себя сдвинуться с места, взяла ведро. Руки, красные и шершавые от постоянной работы в колхозном огороде да по хозяйству, замёрзли даже в варежках с дырками на пальцах. Спускаясь к колодцу, она ловила на себе взгляды. Из-за забора соседки тётки Агафьи слышался приглушённый говор: «…сироты несчастные… как выкручиваются, одному богу известно… девка-то совсем замучилась, заскорузла вся…»

Марина стиснула зубы, сделала вид, что не слышит. Сострадание, даже тихое, было ей в тягость. Оно напоминало о её беспомощности. Она тянула тяжёлое ведро, цепляясь багром за скользкое железное кольцо, мышцы спины ныли знакомой, привычной болью. Война кончилась, а их, женская и детская, война за выживание – нет. Каждый день – та же битва: с голодом, с холодом, с бесконечной усталостью.

Вечером, после скудной похлёбки, когда Андрейка, наконец, уснул, прижавшись к её боку, она сидела у коптилки и чинила его штаны. Пламя керосинового фитилька отбрасывало на стены гигантские, дрожащие тени. Вдруг за стеной, со стороны деревенской площади, послышался непривычный шум – рокот мотора, голоса, лай собак. В Берёзовке машин не было. Разве что раз в месяц грузовик из райцентра привозил товары в ларек.

Марина насторожилась, но не вышла. Её мир был чётко очерчен: изба, огород, колхозное поле, школа для Андрея. Всё остальное – не её забота.

Но наутро забота сама постучалась к ней в ворота. Стучала настойчиво, молодо и громко.

Она вышла во двор за дровами и застыла с поленом в руках. У калитки стоял незнакомый мужчина. Не парень, а уже мужчина, лет тридцати. В добротном, новом полушубке, в ушанке, сдвинутой на затылок, открывающей высокий, умный лоб. Лицо усталое, но с живыми, очень светлыми, почти прозрачными глазами, которые сейчас с любопытством и какой-то озадаченной симпатией смотрели на неё.

— Здравствуйте, — голос у него был низкий, приятный, «недеревенский», без привычного волжского оканья. — Извините за беспокойство. Меня зовут Николай Игнатьевич. Я новый агроном, меня райком сюда направил. Селиться пока негде, председатель сказал, что тут, в этой избе, одна девушка с братом живёт, и что, может, угол снимете? Комнату, или хотя бы сени. Я не обременительный, деньгу заплачу.

Марина молчала, сжимая в руках полено, как оружие. Смотрела на него, на его чистый воротник рубахи, выглядывающий из-под полушубка, на лицо, не обветренное и не обмороженное. Чужая, другая жизнь стояла у её калитки и нагло просилась в её крепость, полную горя и тягот.

— У нас тесно, — выдохнула она наконец, и собственный голос показался ей сиплым и грубым. — И… неудобно.

— Я понимаю, — он кивнул, не настаивая, но и не уходя. Его взгляд скользнул по её заиндевевшим волосам, выбившимся из платка, по худому, напряжённому лицу, по старенькому, но аккуратно залатанному ватнику. И в его глазах промелькнуло что-то, от чего Марина невольно опустила свои. Что-то похожее на ту самую жалость, которую она ненавидела, но более тёплое, более личное. — Я не буду мешать. Мне только голову приклонить. Работы будет много, с утра до ночи в хозяйстве пропадать буду. А деньги вам лишними не будут, — он мягко нажал на самую больную мозоль. — Мальчика подкормить, одеть…

Он не договорил. Марина чувствовала, как по её щекам разливается жгучий румянец стыда и унижения. Он всё видит. Видит её нищету, её беспомощность. И предлагает сделку. Но в его словах не было высокомерия, только практичность и… та самая странная симпатия.

Андрейка, услышав голоса, выскочил на крыльцо и уставился на незнакомца во все глаза.

— Марь, а кто это? — спросил он шёпотом, полным доверчивого любопытства, которого в нём почти не оставалось.

И этот детский вопрос, этот проблеск интереса в глазах брата, решил всё. Ради этого света, который ещё теплился в Андрейке, она была готова на что угодно.

— Угол в сенях могу отгородить, — глухо сказала Марина, всё ещё не глядя на гостя. — И печку топить будете сами. Дров принесёте.

— Сделаю, — просто ответил Николай Игнатьевич, и в его голосе прозвучала лёгкость, почти радость. — Спасибо вам большое, Марина… как по батюшке?

— Марина Сергеевна, — отрезала она и, развернувшись, пошла в избу, оставив его стоять у ворот.

Сердце её билось часто-часто, как у пойманной птицы. Она не знала тогда, что только что впустила в свою жизнь не просто постояльца. Она впустила судьбу. Судьбу, которая принесёт ей и первый луч несбыточного счастья, и ледяную боль такого предательства, перед которым даже война и сиротство покажутся лишь суровыми, но честными испытаниями. А пока что ветер в Берёзовке выл по-прежнему, но теперь в его вой ей почудились новые, тревожные ноты.

***

Николай Игнатьевич поселился в сенях. Он не ломился в избу, как хозяин, а вёл себя тихо, почти призрачно. Уходил затемно, возвращался затемно, лишь скрип половиц под его тяжелыми сапогами и стук печной заслонки выдавали его присутствие. Деньги за постой – аккуратные бумажные купюры – он оставлял на чистой тряпице на лавке у двери. Марина брала их, чувствуя жгучую смесь благодарности и унижения. На эти деньги она купила Андрею настоящие валенки, не чиненые-перечиненные, а новые, жёсткие и пахнувшие овчиной. Видеть, как брат щеголяет в них, растопырив пальцы на ногах, чтобы прочувствовать всю прелесть простора, было её первой маленькой победой за долгое время.

Всё изменилось в марте, когда Андрейка слег с ангиной и горячкой. Марина отпросилась с фермы, но председатель, суровый и вечно невыспавшийся дядя Миша, лишь буркнул: «Двух дней, не больше. Иначе трудодни срежем». Она металась между печкой, где кипятила бельё для компрессов, и кроватью брата, который бредил и плакал, зовя мать. Запасы дров, которые Николай аккуратно сложил у порога, таяли с пугающей скоростью. На третий день, вернувшись с фермы, где она доила коров с трясущимися от усталости руками, она обнаружила, что поленница не только не уменьшилась, а выросла. Рядом с печкой стояло ведро с чистейшим берёзовым соком – редким в ту пору лакомством и лекарством.

Она стояла, смотря на это ведро, и не знала, что чувствовать. А потом дверь в сени тихо скрипнула, и на пороге появился Николай. Он снял шапку, отряхивая с неё мокрый мартовский снег.

— Как Андрей? — спросил он просто, без лишних слов.
— Температура ещё держится, — сдавленно ответила Марина, не в силах отвести взгляд от его рук. Сильные, жилистые руки агронома были исцарапаны, на одной краснела свежая ссадина.
— Сок поможет, — сказал он. — И дров хватит. Не волнуйтесь.

Он повернулся, чтобы уйти в своё холодное убежище.
— Николай Игнатьевич, — вырвалось у неё вдруг. — Пойдите… погрейтесь. Чайку напою.

Он замер, потом медленно обернулся. В его светлых глазах что-то дрогнуло.
— Не хочу быть обузой.
— Вы не обуза, — прошептала она, и сама удивилась своим словам.

Он вошёл, неуклюже скинув сапоги. Сидел за столом, огромный и какой-то беззащитный в тесной горнице, бережно держа в своих исцарапанных ладонях глиняную кружку с горячим чаем из сушёной моркови. Марина, суетясь у печи, украдкой смотрела на него. Он рассказывал о планах для колхоза: о новой системе севооборота, о том, как хочет попробовать посадить на южном склоне помидоры, что для их края было диковинкой. Говорил он не напыщенно, не по-начальственному, а с тихой, заразительной верой. И в его словах возникала не серая, утомительная борьба за выживание, а какая-то иная жизнь – разумная, наполненная смыслом и ростом.

Андрей, привлечённый голосами, приоткрыл глаза.
— Дядя Коля, а помидоры – они красные? Правда красные, как на картинке?
— Красные, Андрюша, — улыбнулся Николай, и его суровое лицо преобразилось, стало молодым и тёплым. — И сладкие. Вырастим – сам попробуешь.

В тот вечер в избе пахло не тоской и безнадёгой, а дымком, хвоей и… надеждой. С этого дня Николай стал заходить чаще. Не по-хозяйски, а как гость. Приносил иногда сахар-рафинад, угощал Андрея, помогал чинить забор, починил давно сломанную дверцу печи. Он разговаривал с Мариной. Не просто обменивался необходимыми фразами, а именно разговаривал. Спрашивал её мнение о хозяйстве, рассказывал о книгах, которые читал, о городах, где учился. Он видел в ней не замученную сироту, а человека. Женщину.

Её душа, закоченевшая от горя, начала оттаивать с мучительной, почти болезненной медлительностью. Она ловила себя на том, что, идя с фермы, высматривает его высокую фигуру вдали, на полях. Что перед его приходом старается поправить волосы, надеть менее поношенную кофту. Что её сердце замирает от неожиданного стука в калитку.

Однажды поздним вечером, когда Андрей уже спал, они сидели за столом при тусклом свете коптилки. Николай что-то чертил карандашом на клочке бумаги – схему будущей теплицы. Марина штопала его рабочую рубаху. Тишина была не напряжённой, а удивительно мирной, насыщенной.
— Ты удивительная, Марина, — тихо, почти про себя, сказал он, не отрываясь от чертежа.

Игла в её пальцах дрогнула, воткнулась в подушечку.
— Что вы… Я обычная.
— Нет, — он поднял на неё глаза. В них горел тот же тёплый, завораживающий свет, что и от пламени лампы. — Обычные ломаются. Ты – выстояла. Ради брата. Ты – сильная. И добрая.

Он протянул руку через стол и коснулся её пальцев, всё ещё сжимавших иглу. Прикосновение было лёгким, как дуновение, но оно обожгло её, как раскалённое железо. Она не отдернула руку. Не могла. В горле пересохло, в ушах зазвенело.

— Я… я не знаю, — прошептала она, теряясь.
— Знай, — его голос прозвучал твёрже. Он сжал её пальцы, уже не отпуская. — С тех пор как я пришёл сюда, в эту холодную избу, я нашёл здесь больше тепла, чем за все годы своей скитальческой жизни. Ты и Андрей… вы моя тихая пристань, Марина.

Он говорил красивые слова, слова из тех книг, что она никогда не читала. И она, изголодавшаяся по простой человеческой ласке, по доброму слову, поверила. Поверила всем своим израненным, жаждущим любви существом. Лёд в её душе растаял разом, хлынув бурным, ослепляющим паводком.

В ту ночь ветер в Берёзовке не выл. Он тихо пел в печной трубе, убаюкивающую, древнюю песню. А Марина, прижавшись щекой к грубому сукну его полушубка, слушала, как бьётся его сердце, и думала, что, наконец-то, после долгой, холодной зимы, наступила её весна. Она не знала, не могла знать, что первая оттепель часто обманчива. Что за ней может ударить такой мороз, который выжжет всё, во что она теперь так безоглядно поверила. Но это знание придёт позже. А пока… пока она просто была счастлива.

***

Их весна была стремительной и яркой, как подснежник, выбравшийся из-под снега прямо на солнцепёк. Она опалила Марину, ослепила, не оставив шанса на осторожность. Николай не давал обещаний вслух, но каждым своим взглядом, каждым прикосновением, каждой украдкой оставленной на столе конфетой или куском дорогого мыла, он говорил: «Ты моя. Наше будущее — вместе».

Он стал своим в избе. Садился за стол с Андреем, помогая ему с трудными задачами по арифметике. Его тяжёлые книги о почвоведении и агрономии лежали на полке рядом с дедовским часословом. По вечерам он читал им вслух — не газеты, а стихи Есенина, которого Марина раньше знала только по слухам как «упаднического поэта». Голос его, тихий и выразительный, наполнял горницу такими знакомыми ей с детства образами берёз, туманов над рекой, бескрайних полей, что сердце сжималось от щемящей сладости.

Он был осторожен на людях. В селе их отношения видели, конечно. Видели, как он несёт её вёдра с водой, как они вместе идут с собрания. Сплетничали, но пока тихо. «Приживалка», — цыкала старая Агафья. «Грех, он же интеллигентный, из города, поиграется и бросит», — качали головами другие. Но Марина перестала слышать этот шёпот. Она парила над Берёзовкой на крыльях новой, невероятной жизни, которая вот-вот должна была начаться.

Николай много работал. Его уважали в колхозе, хотя побаивались его нововведений. Он действительно начал строить ту самую теплицу, привёз какие-то семена. Говорил, что если эксперимент удастся, это прославит их колхоз и откроет ему большие возможности, может, даже в области. Он часто говорил об области. О карьере. О том, что мир не ограничивается Берёзовкой.

— Ты поедешь со мной, Мариночка, — говорил он, обнимая её за плечи, глядя, как она месит тесто. — В городе жизнь другая. Там тебе не придётся надрываться. Андрея в хорошую школу определим. Квартиру дадут. Ты только подожди, пока я всё обустрою.

«Подожди» — стало ключевым словом. Ждать завершения теплицы. Ждать отчётной кампании. Ждать решения из райкома. Марина ждала. Её вера в него была абсолютной, как вера в весеннее солнце.

А потом наступил май, и она поняла. Поняла по тошноте по утрам, по невероятной, всепоглощающей усталости, по странным переменам в собственном теле. Ужас и восторг сковали её одновременно. Она, сирота, последние крохи любви растянувшая на годы, будет матерью. Их ребенком. Это была и катастрофа, и чудо.

Она сказала ему вечером, в сумерках, у окна. Сказала тихо, боясь взглянуть ему в лицо. Он долго молчал. Так долго, что ледяная паника начала сковывать её изнутри.

— Это… серьёзно, — наконец произнёс он. Не «какое счастье», не «наша малыш», а «серьёзно».
— Да, — выдавила она.
— Ты уверена?
— Да.

Он подошёл к ней, взял за руки. Но в его прикосновении уже не было прежней нежности, а была какая-то озабоченная напряжённость.
— Слушай, Марина. Это меняет всё. Но ни в коем случае не думай, что я тебя брошу. Понимаешь?
Она кивнула, глотая слёзы облегчения.
— Просто сейчас… самое неподходящее время. На меня в райкоме смотрят. Эта теплица… если всё получится, мне могут дать новое назначение. Важное. А такой скандал… беременность без штампа в паспорте… Это же дикость с точки зрения партийной морали. Нас раздавят. И меня, и тебя, и наш шанс.

Он говорил быстро, убедительно, глядя ей прямо в глаза.
— Нужно немного подождать. Вот защитим эксперимент, я получу повышение, мы тут же распишемся в райцентре, и всё будет законно. А пока… пока это должна быть наша тайна. Самая большая тайна. Никто не должен знать. Никто.

И снова — «подожди». Но теперь это слово отдавало горечью. Однако его логика казалась железной. Он думал о них, об их будущем, о карьере, которая даст им всем путёвку в жизнь. Он был умнее, он знал мир. Она, простая колхозница, могла только довериться.

Она начала прятаться. Носила свободные кофты, выходила со двора реже. Тошноту списывала на несварение. Андрей, счастливый от внимания «дяди Коли», ничего не замечал. Николай стал беспокойным, часто уезжал «в район по делам». Возвращался усталый, озабоченный. Но всё так же целовал её на прощанье, так же обещал светлое будущее.

Теплица была почти готова, когда пришла распутица, размывшая дороги. А с ней — и последняя отчётная командировка Николая перед сдачей объекта.

— Уеду на три дня, Мариночка, — говорил он, укладывая в потрёпанный саквояж не только бумаги, но и свои лучшие, «городские» брюки и рубашку. — Вернусь — и сразу к председателю, всё отчитаю. И тогда… тогда мы начнём нашу жизнь. Обещаю.

Он обнял её, поцеловал в лоб, как ребёнка, погладил по животу, который ещё нельзя было разглядеть под одеждой.
— Держись, моя сильная девочка. Ради нас.

Он ушёл. Три дня прошли. Потом неделя. Дороги просохли, в теплице, которую он с такой любовью строил, уже вовсю зеленела рассада помидоров, но его не было.

Председатель, встретив Марину, хмурился:
— А где твой агроном-новатор? В области ему уже два раза звонили, отчитываться требуют. Непорядок.

На десятый день она не выдержала. Сказала Андрею, что идет в сельсовет спросить про выплаты по трудодням, а сама, сжавшись в комок от стыда и страха, пошла к домику на окраине, где жил почтальон, старый, пьющий, но незлой дядя Федот. Он был одним из немногих, кто получал газеты и иногда телеграммы.

Дядя Федот, учуяв её тревогу, ни о чём не спрашивая, поковырялся в своих папках.
— На агронома? Была штука. Позавчера.
— Телеграмма? — прошептала Марина, чувствуя, как земля уходит из-под ног.
— М-м… нет. Повестка. В военкомат.

Она не поняла.
— Как в военкомат? Война же кончилась.
— А чёрт его знает, — пожал дядя Федот плечами. — Бумага из области. О призыве на учебные сборы офицеров запаса. Срочно. С представлением на новое место службы после сборов. Ну, там печати, подписи… Он вчера её получил, да я ему утром в дверь сунул, он как раз из своей поездки вернулся.

Всё сложилось в уме с ужасающей, хрустальной ясностью. Командировка. Городская рубашка в саквояже. Срочная повестка, пришедшая как по волшебству сразу после его возвращения. Новая должность. Военное ведомство — это надёжно, там свой закрытый мир, свои правила.

Она бежала домой, не чувствуя ног. Ворвалась в избу. Его чемодан, тот самый, с которым он приехал, исчез. На лавке в сенях не было его полушубка. Она распахнула дверь в его угол. Пусто. Только аккуратно заправлена солома на топчане, и на самом его краю лежит небольшой, плотный конверт.

Руки тряслись так, что она едва разорвала бумагу. Внутри — пачка денег. Больше, чем он когда-либо оставлял. И записка, написанная его чётким, быстрым почерком:

«Марина. Вызвали срочно. Надолго. Не ищи. Это лучшее для всех. Прости. Забудь. К.»

Ни одного имени. Ни одного намёка на чувство. Только «Марина». И «забудь». Как стирают с грифельной доски неудачно решённую задачу.

Конверт выпал из её пальцев, деньги рассыпались по грязному полу сеней. Она не упала, не закричала. Она просто стояла, глядя в пустоту его угла. Внутри у неё что-то оборвалось, замолкло навсегда. Снаружи был яркий, тёплый май. Грачи кричали на берёзе. А в её душе наступила внезапная, оглушающая, беспросветная зима.

Она была одна. Совсем одна. С ребёнком под сердцем, с восьмилетним братом на руках и с длинной, грязной дорогой позора впереди. Короткая весна кончилась.

***

Тишина, которая воцарилась в избе после его ухода, была особой. Она не была мирной. Она была густой, липкой, зловещей — как предчувствие перед грозой, которая вот-вот разразится над головой, но замирает, накапливая ярость. Марина двигалась по дому, как тень, выполняя дела автоматически: затопила печь, сварила пустую баланду из крапивы и картофельных очистков, разбудила Андрея.

— Марь, а где дядя Коля? — спросонья спросил мальчик, оглядывая пустые сени.
— Уехал, — коротко бросила она, отворачиваясь к печи, чтобы он не увидел её лица.
— Надолго? Когда вернётся?
— Не знаю. Ешь.

Её голос прозвучал так резко и чужо, что Андрейка испуганно притих. Он больше не спрашивал.

Деньги, рассыпанные по полу, она собрала, пересчитала тупым, ничего не видящим взглядом и засунула в старую жестяную коробку из-под чая. «Оплата», — стучало у неё в висках. «Расчёт». Эти деньги горели у неё в руках, словно раскалённые угли. Но выбросить их она не могла. Это были уже не его деньги. Это была цена её будущего позора, её и ребёнка. На них придётся жить, когда живот станет виден всем и на неё перестанут давать работу.

Первой пришла, конечно, Агафья. Пришла не просто так, а с гранёным стаканом под видом «одолжить соли». Её цепкие, как у сороки, глаза моментально обследовали каждый угол сеней, заметили исчезновение мужских вещей, задержались на бледном, осунувшемся лице Марины.

— Что это ты, касатка, на себя не похожа? Али агроном твой, кормилец, куда-то отбыл?
— В командировку, — монотонно ответила Марина, насыпая ей соли.
— Длительную, видать, — с сладкой ядовитостью протянула соседка. — И вещички все прибрал. Аккуратный какой. Не попрощался, поди?

Марина молчала, сжимая ложку так, что пальцы побелели.
— Ну, ничего, — вздохнула Агафья, принимая стакан. — Проживёшь. Ты крепкая. Только вот… береги себя, девонька. А то шибко уж ты поблёкла. И в глазах что-то не то… Будто недоброе.

Слух пополз по Берёзовке быстро, налипчиво, как репейник. «Сбежал интеллигент-агроном. Бросил сироту. А она, дура, поверила». Сначала сожалели, качали головами. Потом, когда прошёл месяц, а Марина, всё больше уходя в себя, перестала выходить на улицу без дела, а на её лице проступила странная, не от болезни, а от внутренней муки желтизна, в шепоте появились новые, колючие ноты.

А потом случилось то, чего она боялась больше всего. Её тошнило у колодца. При всех. Рвало скудной похлёбкой, а вокруг стояли женщины с вёдрами. Они молча смотрели. И в этом молчании был страшный, безошибочный приговор.

К вечеру вся Берёзовка знала.

Старостиха, важная и набожная тётка Полина, пришла на следующий день официально, с представительством — с собой привела жену председателя.
— Дочка, — начала она, не садясь, — дело говоркое. Люди видят. Скажи прямо, чтоб не позорить всё село: ты блудница? Носишь?

Марина, стоя у печи, смотрела в пол. Горло сжалось. Она кивнула. Едва заметно.
— И от кого? От того, что сбежал?
Ещё один кивок.

Старостиха тяжело вздохнула, перекрестилась.
— Грех тяжкий. Дитя без отца, при живом-то отце. Позор на всю деревню. На тебя теперь пальцами показывать будут, аки на Иродиаду. Колхозная работа — она для честных тружеников. С таким животом на ферму, к коровам, тебя не пустят. Запах у тебя будет другой, коровы молоко испортят. И в поле не выйдешь — высмеют.

— Как же мне жить? — выдохнула Марина, и голос её был тих, как шелест пепла.
— Живи, как можешь. На своих огородах ковыряйся. Шитьё, вязанье какое… Может, люди из милости что дадут. А в клуб, на гулянья — забудь. Твое место теперь не среди людей.

Её сделали невидимкой-изгоем. Когда она шла по улице, разговоры замолкали, а в спину ей смотрели тяжёлыми, осуждающими взглядами. Дети, наученные дома, перестали здороваться. Председатель, встретив её, хмурился и отворачивался. Работу на колхозных полях ей перестали давать официально. «Ты, Марина, понимай, неудобно. Ослабла ты, и вид у тебя… не колхозный».

Единственной, кто не отвернулся, была Светка, Светлана, дочь конюха. Девушка с озорными веснушками и бойкими глазами, она пришла однажды вечером, поставила на стол крынку парного молока и круглый каравай чёрного хлеба.
— От наших, — буркнула она. — Мамка велела передать. Говорит, тебе сейчас нужнее.

Марина молчала, глядя на этот хлеб — символ нормальной, человеческой жизни, от которой её отрезали.
— И ты не слухай их, дурах, — решительно сказала Светка, садясь на лавку. — Всех переживёшь. Я тебе помогать буду. Тайком, если что.

И она помогала. Приносила то свёрток старой, но крепкой ткани на пелёнки, то мешочек крупы, «случайно» оставленный у калитки. Её поддержка была тихой, без лишних слов, но от этого — в сто раз ценнее.

Самым страшным был Андрей. Он видел, как на сестру показывают пальцем, слышал обидные прозвища — «агрономша», «горькая ягодка». Однажды он вернулся домой с разбитой губой и сжатыми кулаками.
— Они тебя обзывали, — хрипло сказал он, и в его глазах, таких взрослых, горел недетский гнев. — Я им врежу. Всем врежу.

Её сердце разрывалось. Он, её мальчик, её свет, уже втягивался в этот круговорот зла и обиды. Она опустилась перед ним на колени, обняла.
— Не надо, Андрюша. Не обращай внимания. Мы вдвоём. Мы справимся. Ты мне главная помощь. Учись хорошо. Вот твоя задача.

Она держалась из последних сил. Её мир сузился до размеров избы, огорода и колодца. Живот рос, становился тяжёлым, неудобным. Деньги из «той» коробки таяли. Она вязала на продажу варежки, вышивала полотенца, а Светка относила это в соседнее село на базар. Жили впроголодь, в постоянном страхе перед будущим.

Однажды поздней осенью, когда уже шёл колючий снег, а до родов оставалось может месяц, она пошла в лес за хворостом. Ноги подкашивались, спина ныла адской болью. Возвращаясь с жалким вязанком, она поскользнулась на обледенелой тропинке у околицы и упала. Не сильно, но животом в кочку. Острая, режущая боль пронзила её низ. Она замерла, боясь пошевелиться, чувствуя, как внутри всё сжимается в тисках страха.

Мимо шли две женщины с вязанками. Увидели её. Остановились. Переглянулись. И… прошли мимо. Молча. Не ускорив шаг. Просто оставили её лежать в грязном, талом снегу, как брошенную тряпку.

Вот тогда, лёжа на холодной земле, чувствуя, как влага просачивается сквозь ватник, а от беспомощности и вселенского, ледяного одиночества хочется выть, как тому самому берёзовскому ветру, Марина поняла. Поняла окончательно. Жалеть её не будут. Ждать помощи неоткуда. Она — одна. Камень позора, который ей повесили на шею, она должна либо протащить через всю жизнь, согнувшись, либо найти в себе силы разбить его. Другого не дано.

Стиснув зубы, она поднялась. Подобрала рассыпавшийся хворост. И, держась за забор, шаг за шагом, потащилась домой. К Андрею. К своему ещё не рождённому ребёнку. К войне, которая только начиналась.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: