Октябрь 1946 года. Нюрнбергская тюрьма. За несколько часов до казни главных нацистских преступников рейхсмаршал Герман Геринг кончает жизнь самоубийством. Для капитана Виктора Фокина, офицера контрразведки СМЕРШ, это событие становится лишь первым в череде тяжких испытаний. Ему предстоит лично привести в исполнение приговор Международного трибунала. Путь к эшафоту будет долгим – через допросы обергруппенфюреров, тайные договорённости с союзниками и месяцы изнурительных тренировок под руководством американского палача. Но самая сложная задача ждёт его после – прожить с этой ношей всю оставшуюся жизнь.
Утро 16 октября 1946 года. Нюрнбергская тюрьма. Камера смертников номер 5. Герман Геринг лежал на узкой койке с посиневшими губами, когда в камеру вошел капитан Виктор Фокин. Рейхсмаршал успел раскусить ампулу с цианидом за несколько часов до рассвета, до того момента, когда должны были начаться казни.
Фокин остановился у порога, глядя на искаженное предсмертными судорогами лицо второго человека Третьего рейха. И в этот момент понял – сегодняшний день изменит его навсегда. Американский генерал Уильямс, стоявший за его спиной, выдохнул сквозь зубы что-то нецензурное.
Фокин промолчал. Он знал, что в час ночи на эшафоте начнут вешать приговоренных военных преступников. Знал, что именно он будет отвечать за то, чтобы веревки не порвались и люки открылись в нужный момент. И знал, что после этого утра никакая исповедь не смоет с его рук то, что он собирается сделать. Никто не должен был узнать, что советский офицер контрразведки СМЕРШ станет тем, кто приведет в исполнение приговор Нюрнбергского трибунала. Никто. Даже его собственная жена.
Полтора года назад, Берлин, май 1945 года. Виктор Фокин был одним из тех людей, которых война вытачивает как алмаз. Грань за гранью, без права на ошибку. В тридцать два года он возглавлял отдел контршпионажа СМЕРШа на Первом Белорусском фронте, имел за плечами четыреста восемьдесят три проведенных допроса и безупречную репутацию. Его боялись больше, чем пыток, потому что Фокин умел видеть правду не в словах, а в паузах между ними. В том, как дрогнет веко, в том, как побелеют костяшки сжатых в кулак пальцев, в том, как перехватит дыхание, когда задан правильный вопрос. Берлинская операция близилась к завершению. Советские войска методично зачищали улицу за улицей, подвал за подвалом.
В подразделение Фокина свозили захваченных немецких офицеров, эсэсовцев, гестаповцев – всех, кто мог представлять оперативный интерес. Допросная работала круглосуточно. Воздух в подвальном помещении бывшего банка пах мокрым бетоном, табачным дымом и человеческим страхом.
Именно там, в душном помещении с облупившейся штукатуркой, Фокин впервые услышал имя Иоахима фон Риббентропа. И понял, что эта война не закончится подписанием капитуляции. Она продолжится в залах судов, где придется доказывать то, что и так очевидно. Где придется говорить о миллионах убитых языком протоколов и юридических формулировок.
В тот майский вечер ему привели обергруппенфюрера СС Франца Майера – седого человека с аккуратно подстриженными усами и стальными глазами, который отвечал за депортацию евреев из варшавского гетто. Майер держался с достоинством обреченного, но не сломленного человека. Он знал, что его расстреляют, но не собирался облегчать работу советским следователям.
Фокин сидел за столом, медленно листая перехваченные документы. Снаружи доносились глухие разрывы. Где-то в районе Тиргартена еще оставались очаги сопротивления. Электрическая лампочка под потолком качалась от далеких сотрясений, отбрасывая бегающие тени на стены.
– Вы понимаете, что вас ждет? – произнес Фокин, не поднимая глаз от бумаг.
Майер кивнул. На скулах проступили желваки.
– Это не важно. Война проиграна. Меня это не волнует.
Фокин поднял взгляд. Несколько секунд изучал лицо немца.
– Вас не волнует, что будет с теми, кто отдавал приказы? С теми, кто сидел в кабинетах, пока вы выполняли грязную работу?
Что-то дрогнуло в глазах обергруппенфюрера. Совсем чуть-чуть. Почти незаметно. Но Фокин это увидел.
– Они ответят перед Богом, – глухо ответил Майер.
– Перед Богом, – повторил Фокин и усмехнулся без тени веселья. – Знаете, сколько раз я слышал эту фразу? Сто двадцать семь. Я считал. И знаете, что я понял? Бог молчит. Он молчал в Бабьем Яру, молчал в Освенциме, молчал в сотнях других мест, где вы устроили ад на земле. Так что давайте оставим Бога в покое и поговорим о справедливости здесь и сейчас.
Майер сжал губы. Фокин продолжил:
– Союзники готовят международный трибунал. Будут судить главных военных преступников. Геринга, Риббентропа, Кейтеля, всех остальных. Большой судебный процесс. С адвокатами, с протоколами, с правом на защиту. И что мне до этого?
Майер все еще держался, но напряжение в его голосе стало явным.
– То, что вы можете оказаться полезным. Ваши показания против высшего руководства рейха. Детальные, подкрепленные документами. В обмен на жизнь.
Обергруппенфюрер откинулся на спинку стула. В его глазах промелькнуло что-то похожее на надежду, но тут же погасло.
– Вы лжете.
– Возможно, – согласился Фокин. – Но у вас нет выбора, кроме как поверить.
Так началась охота за свидетельскими показаниями, которая продлится больше года. Фокин понимал: чтобы построить действительно крепкое обвинение, нужны не просто факты. Нужны живые люди, готовые говорить. Нужна документальная база. Нужна система доказательств, которую не развалит ни один защитник. И ещё он понимал, что союзники по антигитлеровской коалиции не особенно стремятся видеть советских офицеров в ключевых ролях на будущем процессе. Холодная война ещё не началась официально, но лёд уже трещал под ногами.
Сентябрь 1945 года. Москва. Главное управление контрразведки. Полковник Севастьянов сидел за массивным дубовым столом, заваленным папками с грифом «Совершенно секретно». За окном шумел сентябрьский дождь, размывая очертания Москвы в серую акварель. Фокин стоял перед ним по стойке смирно, но внутри каждая мышца была напряжена, как струна.
– Садись, Виктор Иванович, – Севастьянов указал на стул. – Курить будешь?
– Нет, товарищ полковник.
– Зря.
Севастьянов прикурил папиросу, глубоко затянулся.
– То, что я тебе сейчас скажу, не выйдет за пределы этого кабинета. Понял?
– Так точно.
– В Нюрнберге начинается трибунал. Двадцать четыре подсудимых. Главные военные преступники. Судить будут четыре державы. Мы, американцы, англичане, французы. Всё красиво. Всё по закону.
Полковник выдохнул дым в потолок.
– Но есть одна деликатная проблема.
Фокин молчал, ожидая продолжения.
– Американцы настояли на том, что приговоры будет приводить в исполнение их персонал. Армия США, военная юрисдикция и все такое. Понимаешь, к чему я клоню?
– Не совсем, товарищ полковник.
Севастьянов потер переносицу.
– Мы с ними воевали вместе. Кровь проливали вместе. А теперь получается, что наказывать врага будут только они. Как будто наш вклад в победу ничего не значит. Наверху это не нравится. Совсем не нравится.
Фокин начинал понимать, к чему идет разговор. Холодок прошел по спине.
– Официально мы не можем требовать своего участия в казнях. Это вызовет политический скандал. Союзники и так косятся на нас.
Севастьянов замолчал, затушил папиросу.
– Но неофициально...
– Неофициально нам нужен человек, который будет там, на месте, который проследит, чтобы все прошло правильно, чтобы никто из этих мразей не удрал, не подкупил кого-то, не устроил цирк в последнюю минуту.
– Вы предлагаете внедрение?
– Назовем это техническим содействием союзникам, – усмехнулся полковник. – У нас есть договоренность с американским командованием. Неформальная. Они возьмут нашего специалиста в команду по исполнению приговоров. Официально – как наблюдателя от советской стороны. Неофициально... он будет работать наравне с их людьми.
Слово «палач» не прозвучало, но повисло в воздухе. Фокин сглотнул. Рот стал сухим.
– Почему я?
– Потому что ты знаешь немецкий как родной. Потому что ты провел больше допросов нацистских преступников, чем кто-либо другой в нашем управлении. Потому что ты умеешь держать язык за зубами.
Севастьянов закурил новую папиросу.
– И потому что ты не откажешься. Я знаю тебя, Виктор. Ты слишком правильный для отказа.
Фокин смотрел в окно. По стеклу стекали капли дождя, сливаясь в извилистые дорожки. Он думал о четырех годах войны, о сожженных деревнях, о расстрелянных пленных, о концлагерях, которые они освобождали, о горах трупов, которые еще не успели вывезти из Освенцима, когда туда вошли советские войска.
– Сколько их будет?
– По предварительным данным – двенадцать повешенных. Остальных либо оправдают, либо дадут сроки. Но это может измениться.
– Когда?
– Процесс уже идет. Приговор вынесут примерно через год. В октябре сорок шестого. У тебя есть время подготовиться. Американцы пришлют своего специалиста, который обучит технической стороне вопроса. Ты должен будешь все узнать. Все детали. А потом... сделать.
Фокин кивнул. Внутри что-то оборвалось, но лицо осталось непроницаемым.
– Я согласен, товарищ полковник.
– Знал, что не подведешь.
Севастьянов встал, протянул руку.
– Это важная миссия, Виктор Иванович. Историческая. То, что ты сделаешь, останется в веках. Пусть никто никогда об этом не узнает, но это... не отменяет значимости.
Они пожали друг другу руки. Фокин вышел из кабинета, чувствуя, как свинцовая тяжесть оседает где-то в районе солнечного сплетения. Он стал одним из тех, кто приведет в исполнение приговор Нюрнбергского трибунала. Человеком, который будет лично затягивать веревки на шеях тех, кто развязал самую кровавую войну в истории человечества.
На улице дождь усилился. Фокин поднял воротник шинели и зашагал к остановке трамвая. Прохожие спешили укрыться от ливня, но он шел медленно, не обращая внимания на потоки воды, стекающей с козырька фуражки. Ему вдруг захотелось вымокнуть до нитки, замерзнуть, почувствовать хоть что-то, кроме этой тупой, всепоглощающей пустоты внутри.
Октябрь 1945 года. Нюрнберг. Город лежал в руинах. Союзническая авиация методично стирала Нюрнберг с лица земли последние два года войны, и теперь он представлял собой километры разрушенных зданий, среди которых, как нелепый символ, высился практически нетронутый Дворец юстиции. Именно здесь, в огромном зале заседаний, должен был состояться процесс века. Фокин прибыл в составе советской делегации. Формально он числился переводчиком при главном обвинителе от СССР Руденко. Неформально выполнял совсем другую работу.
Американцы предоставили ему отдельную комнату в офицерском общежитии, доступ в тюремный блок и координаты человека, который должен был обучить его техническим нюансам. Мастер-сержант Джон Вудс прибыл в Нюрнберг в середине октября. Невысокий коренастый мужчина лет пятидесяти с усталыми глазами и мозолистыми руками. Официальный палач армии США. Человек, который привел в исполнение больше ста смертных приговоров военных трибуналов.
Их первая встреча состоялась в служебном помещении тюрьмы, куда посторонних не пускали. Вудс сидел на краю стола, раскуривая сигару. Когда вошел Фокин, американец оценивающе его оглядел.
– Значит, вы тот самый русский, о котором мне говорили, – произнес он по-английски.
– Капитан Фокин, – представился Виктор.
– Советская военная контрразведка. Джон Вудс. Но это вы уже знаете.
Он затянулся.
– Скажу сразу, мне плевать на политику. Мне плевать, кто вы и зачем вам это нужно. Моя работа – убедиться, что когда придет время, все пройдет быстро и без сбоев. Вы понимаете?
– Понимаю.
– Хорошо.
Вудс спрыгнул со стола.
– Тогда пойдемте. Покажу вам, с чем придется работать.
Они спустились в подвальное помещение, где был оборудован тренировочный эшафот. Деревянная конструкция с тринадцатью ступенями, ведущими к платформе с люком. Над люком – металлическая балка с закрепленными блоками для веревок. Пахло свежей краской и машинным маслом.
– Британцы используют метод длинного падения, – начал объяснять Вудс, проверяя крепление. – Рассчитывают высоту падения в зависимости от веса осужденного. Чтобы шея сломалась мгновенно. Гуманно.
Он усмехнулся.
– Армия США предпочитает стандартизированный подход. Фиксированная высота падения. Иногда это означает более длительную смерть, но меньше технических ошибок. Никаких оторванных голов или сломанных веревок.
Фокин слушал, стараясь не выдать охватившей его тошноты. Вудс продолжал, как ни в чем не бывало:
– Веревка – манильская пенька, диаметр тридцать миллиметров. Мы ее растягиваем заранее, чтобы не было сюрпризов. Видите вон те мешки?
Он указал на угол, где лежали мешки с песком.
– Каждый весит примерно столько же, сколько человек. Мы будем репетировать на них, снова и снова, пока вы не научитесь делать это с закрытыми глазами.
Следующие восемь месяцев были похожи на кошмарный сон. Фокин приходил в подвал регулярно, между судебными заседаниями. Учился вязать правильную петлю – так называемый узел палача с тринадцатью витками. Учился рассчитывать длину веревки. Учился надевать мешок на голову осужденного быстро, чтобы не дать времени на истерику. Учился дергать за рычаг, открывающий люк. Вудс был строгим, но терпеливым учителем. Он объяснял каждую деталь, каждый нюанс: как проверить, не спутались ли веревки; как убедиться, что узел расположен правильно – слева за ухом, чтобы голова резко откинулась назад при падении; как вести себя с осужденным в последние минуты.
– Главное – не смотреть им в глаза, – говорил он. – Ты технический специалист, выполняешь работу. Не судья, не палач в средневековом смысле. Просто человек, который приводит в исполнение решения суда. Запомни это.
Но Фокин не мог запомнить. Каждую ночь ему снились петли, тринадцать витков веревки, превращающиеся в удавку, лица немецких военных преступников, которых он допрашивал, и лица тех, кого они убили. Миллионы лиц, превращающихся в бесконечную процессию мертвецов, требующих справедливости.
Однажды, в конце декабря, после очередной тренировки, к нему подошла женщина, молодая, лет двадцати пяти, в форме лейтенанта Красной Армии. Темные волосы, собранные в строгий пучок, и серые глаза, в которых читалась какая-то особая твердость.
– Капитан Фокин? – спросила она по-русски.
– Да.
Виктор обернулся, вытирая руки о ветошь. На ладонях остались следы от манильской пеньки. Грубая веревка оставляла мозоли даже через перчатки.
– Лейтенант Дарья Соколова, военный переводчик при советской делегации.
Она протянула руку. Фокин пожал ее. Крепкое рукопожатие. Неженское.
– Чем могу помочь, товарищ лейтенант?
– Полковник Севастьянов передал, что вам может понадобиться связной. Человек, который будет передавать информацию в Москву и получать инструкции. Это буду я.
Фокин кивнул. Соколова оглядела подвальное помещение, задержала взгляд на эшафоте.
– Не самое приятное место для работы.
– Нет, – согласился он.
Несколько секунд они молчали, потом Дарья добавила тише:
– Мой отец погиб под Сталинградом. Братья оба под Курском. Когда мне сказали, для чего вас готовят, я попросилась в помощники. Хочу быть там. Хочу видеть, как эти... – Она запнулась, подбирая слова. – Как эти... твари получат по заслугам.
В ее голосе не было истерики, только холодная, выдержанная ненависть. Фокин понимал это чувство. Оно жило и в нем самом, тихим огнем, который невозможно загасить.
– Понял, – коротко ответил он. – Будем на связи.
Дарья кивнула и ушла. Фокин проводил ее взглядом, а потом вернулся к тренировке. Вудс ждал у эшафота с очередным мешком.
– Кто это был? – спросил американец.
– Связной.
– Красивая. Но глаза... Глаза, как у тех, кто много чего повидал.
– У нас все такие, – сухо ответил Фокин.
– Знаю, – Вудс кивнул. – Ладно, давай продолжим. Тебе еще работать и работать над скоростью.
Март 1946 года. Нюрнберг. Процесс. Судебный процесс шел уже несколько месяцев. Каждый день в зале заседания собирались сотни людей. Судьи, обвинители, защитники, журналисты, переводчики. На скамье подсудимых сидели те, чьи имена еще недавно наводили ужас на пол-Европы. Герман Геринг – толстый, самоуверенный, в блеклой серой форме, без знаков различия. Иоахим фон Риббентроп, бывший министр иностранных дел, осунувшийся и постаревший на десять лет. Вильгельм Кейтель, фельдмаршал, военный профессионал до мозга костей. Альфред Йодль, Эрнст Кальтенбруннер, Альберт Шпеер. Двадцать четыре человека, которые олицетворяли машину смерти под названием «Третий рейх».
Фокин посещал заседания редко, его работа была в другом, но когда он приходил, садился где-то в дальнем углу и наблюдал. Ему было важно видеть этих людей, запоминать их лица, их манеры, их реакции на обвинения. Геринг держался вызывающе, улыбался, шутил со своими адвокатами, демонстративно зевал во время показа документальных хроник из концлагерей. Он все еще играл роль несломленного аристократа, для которого этот суд – всего лишь неприятная формальность. Риббентроп, наоборот, осунулся и сник. Он сидел, сутулясь, избегал смотреть на экран, когда показывали доказательства. Когда его вызывали для дачи показаний, говорил тихо, путался в датах, пытался свалить вину на других. Кейтель держался с военной выправкой. Отвечал четко, по существу. Не пытался оправдываться. Он был солдатом и принимал ответственность солдата. Но в его глазах Фокин видел то же самое, что видел в глазах сотен других захваченных немецких офицеров – глухое непонимание. Они искренне не понимали, за что их судят. Для них это была просто война, приказы, выполнение долга.
Именно это непонимание бесило Фокина больше всего. Эти люди отдавали приказы об уничтожении целых народов и считали это всего лишь военной необходимостью, рутиной, бюрократической процедурой.
Однажды вечером, после очередного заседания, Дарья Соколова догнала его в коридоре Дворца юстиции.
– Капитан, у меня есть информация, которая может вас заинтересовать, – негромко сказала она.
Они вышли во внутренний двор. Моросил мелкий дождь. Дарья достала из планшета сложенный лист бумаги.
– Это пришло из Москвы сегодня утром. Разведка перехватила разговор между американскими охранниками. Кто-то пытается организовать побег.
Фокин взял лист, пробежал глазами. Несколько строк на машинописном листе. Дата, место, имена.
– Геринг?
– Предположительно. У него остались связи, деньги. И он понимает, что приговор будет один – смертная казнь.
– Когда?
– Точной даты нет, но, скорее всего, попытка будет перед самым оглашением приговора. Когда станет окончательно ясно, что пути назад нет.
Фокин сложил лист, спрятал во внутренний карман гимнастерки.
– Передай в Москву. Мы усилим наблюдение. Привлечем американскую контрразведку. Если кто-то действительно планирует побег, мы должны это предотвратить.
– Будет сделано.
Дарья помолчала, потом добавила:
– Капитан, можно вопрос? Вы... вы действительно сможете? Когда придет время?
Фокин посмотрел на нее. В ее глазах читалось не осуждение, а какое-то странное сочувствие. Сочувствие человека, который понимает тяжесть ноши, но не может ее разделить.
– Не знаю, – честно ответил он. – Но выбора нет. Это должен сделать кто-то. И если не я, то кто-то другой. Возможно, тот, кто будет получать от этого удовольствие, а я... я просто выполню работу.
– Это другое.
– Нет, – покачал головой Фокин, – это не другое. Казнь остается казнью, какими бы словами ее не оправдывали. Просто в данном случае она санкционирована законом, но от этого не становится легче.
Дарья хотела что-то сказать, но передумала, кивнула и ушла.
Фокин остался стоять под моросящим дождём, глядя на серое небо над разрушенным Нюрнбергом. Где-то там, в одном из подвалов, ждал эшафот – конструкция из дерева и верёвок, которая через несколько месяцев станет последним, что увидят в своей жизни главные военные преступники Третьего рейха.
Июль 1946 года. Нюрнберг. Тюрьма. Процесс подходил к концу. Обвинение представило все доказательства, защита исчерпала свои аргументы. Оставалось только ждать приговора. Все понимали, каким он будет. Вопрос был лишь в том, кого повесят, а кого отправят в тюрьму. Фокин получил приказ начать финальную подготовку.
Американцы построили в тюремном гимнастическом зале настоящий эшафот, на котором пройдут казни. Две веревки на один эшафот. Казни будут проходить поочередно. Вудс собрал всю команду. Пять человек, включая Фокина. Двое американских военных, один британский наблюдатель и два советских представителя. Вторым был старшина Фёдор Рыбаков, крепкий и молчаливый мужик из Сибири, который всю войну провёл в штрафбате и добровольно вызвался помогать в мероприятии.
– Господа, – начал Вудс, обводя всех взглядом, – мы находимся в уникальной исторической ситуации. То, что мы сделаем через несколько месяцев, станет самой крупной казнью военных преступников в истории человечества. Возможно, кто-то из вас испытывает моральные сомнения. Это нормально. Но я должен быть уверен, что когда придет время, вы выполните свою работу. Если кто-то не уверен, лучше отказаться сейчас. Без последствий.
Никто не пошевелился. Вудс кивнул удовлетворенно.
– Хорошо. Тогда начнём финальные репетиции. У нас есть данные по весу и росту каждого осуждённого. Мы будем отрабатывать процедуру в реальном времени. От входа на эшафот до момента падения должно проходить не больше двух минут. Понятно?
– Понятно, – ответили хором.
Следующие недели превратились в механическое повторение одних и тех же действий. Фокин с Рыбаковым работали под руководством Вудса и его помощника. Они репетировали снова и снова. Поднимали на эшафот манекены, имитирующие вес и рост осужденных, надевали мешки, затягивали петли, дергали рычаг. Фокин старался не думать, просто делал свою работу. Шаг за шагом, движение за движением, как робот, как машина. Но по ночам его накрывало. Он просыпался в холодном поту, слыша скрип веревки и глухой удар тела о деревянный настил внизу.
В один из таких дней Дарья принесла новость из Москвы. Они встретились в маленьком кафе недалеко от Дворца юстиции. Заведение работало для персонала трибунала, и здесь можно было относительно спокойно поговорить.
– Полковник Севастьянов передает. Высшее руководство довольна вашей работой, – сказала она, помешивая остывающий кофе. – Вы выполняете важную миссию.
– Важную миссию, – повторил Фокин с горечью. – Участие в казни приговоренных преступников – очень важная миссия.
– По последним данным, смертную казнь получат одиннадцать или двенадцать человек. Геринга, скорее всего, тоже повесят, если он не сбежит раньше.
– Не сбежит. Американцы усилили охрану вдвое. Каждую камеру проверяют по три раза за ночь. Даже мышь не проскользнет.
Фокин отпил глоток кофе. Горький, остывший. Вкус пепла.
– Дарья, почему вы согласились на это? – внезапно спросил он. – Вы ведь могли остаться в Москве, работать переводчиком где-нибудь в штабе. Зачем вам все это?
Она подняла на него глаза. В них плескалась та же тьма, что и в его собственных.
– Потому что должен кто-то помнить.
Ее голос был тихим, но твёрдым, как отточенная сталь. — Когда всё это закончится, когда пройдут годы, люди забудут. Забудут, что это были не просто фамилии в учебниках истории. Это были живые люди, которые отдавали приказы об убийстве миллионов. И кто-то должен помнить, что они ответили за содеянное. Что свершилась справедливость. Пусть жестоко. Пусть страшно, но справедливость должна была восторжествовать.
Фокин слушал её, и что-то глубинное и надтреснутое в его душе отозвалось на эти слова. Да, она была права. Именно так. Кто-то должен был стать хранителем этой страшной памяти. Кто-то должен был нести этот невыносимый груз — груз осознания того, что возмездие свершилось, заплатив за это частицей собственной души.
— Вы правы, — тихо, почти шёпотом, выдохнул он. Они допили свой остывший кофе в полном молчании, и этот молчаливый ритуал был красноречивее любых слов. После они разошлись, каждый погружённый в свои тяжкие думы.
Фокин вернулся в тюремный гимнастический зал, где бесстрастный Вудс уже поджидал его с новыми мешками для отработки страшного механизма смерти.
30 сентября 1946 года. Нюрнберг. Оглашение приговора. Зал Дворца юстиции был набит до отказа. Журналисты, наблюдатели, представители стран-победительниц. В первых рядах сидели родственники жертв нацистского режима. За бронированным стеклом – подсудимые.
Председатель трибунала, британский судья лорд Джеффри Лоуренс, встал и начал зачитывать приговор. Его голос был ровным, без эмоций. Юридические формулировки, параграфы, статьи. Сухой язык закона, которым описывали преступления, не поддающиеся человеческому осмыслению.
Смертная казнь через повешение. Геринг, Риббентроп, Кейтель, Кальтенбруннер, Розенберг, Франк, Фрик, Штрейхер, Зайс-Инкварт, Заукель, Йодль, Борман. Двенадцать смертных приговоров. Фокин сидел в дальнем углу зала и слушал. После каждой фамилии что-то сжималось в груди. Двенадцать веревок. Двенадцать петель. Двенадцать раз дернуть за рычаг.
Геринг принял приговор с ледяным спокойствием. Риббентроп побледнел, но держался. Кейтель по-военному чётко кивнул. Кальтенбруннер не проявил никаких эмоций. Остальные реагировали по-разному: кто-то плакал, кто-то смотрел в пустоту, кто-то судорожно сглатывал.
После оглашения приговора Фокина вызвал генерал Уильямс, американский офицер, отвечавший за безопасность тюрьмы.
— Капитан, исполнение приговора назначено на 16 октября в час ночи. Полная секретность. Журналистов не будет. Только официальные наблюдатели и исполнители. Вы готовы?
— Готов, сэр, — ответил Фокин по-английски.
— Сержант Вудс говорит, вы один из лучших в команде. Надеюсь, он прав. Нам нужно, чтобы все прошло идеально, без сбоев, без осечек. Это будет транслироваться в историю.
— Понимаю, сэр.
— Хорошо, можете идти. До встречи 16 октября.
Фокин вышел из кабинета. В коридоре его ждала Дарья. Лицо бледное, губы сжаты в тонкую линию.
— Двенадцать, — тихо сказала она.
— Одиннадцать, — поправил Фокин. — Бормана казнят заочно. Его нет в тюрьме. То есть реально — одиннадцать.
— Одиннадцать, — повторила она. — Боже.
Они вышли на улицу. Стоял холодный осенний вечер. Листья шуршали под ногами. Где-то вдалеке играла музыка: американские солдаты отмечали окончание процесса.
— Через шестнадцать дней, — сказал Фокин. — Шестнадцать дней, и это всё закончится.
— А потом?
— Потом? — он усмехнулся. — Потом мы вернёмся домой, будем молчать до конца жизни и каждую ночь видеть одно и то же.
Дарья взяла его за руку. Просто взяла и держала. Они стояли так несколько минут, молча, среди руин Нюрнберга, под холодным осенним небом. Двое людей, которых война превратила в свидетелей и исполнителей самого страшного правосудия в истории.
15 октября 1946 года. За сутки до казни. Фокин не спал. Лежал на узкой койке в своей комнате, глядя в потолок. Через 24 часа он будет стоять на эшафоте. Будет надевать петлю на шею живого человека. Будет дергать за рычаг. Будет смотреть, как тело падает вниз, как веревка натягивается, как начинаются судороги. Одиннадцать раз. Он представлял их лица: Геринга с его высокомерной улыбкой, Риббентропа с его трусливыми глазами, Кейтеля с его военной выправкой. Всех остальных.
В три часа ночи он поднялся, оделся и вышел из здания. Охрана знала его в лицо, пропустили без вопросов. Фокин пошёл через пустой город к тюрьме. Там, в гимнастическом зале, стоял эшафот. Он вошёл внутрь, включил свет. Деревянная конструкция отбрасывала длинные тени на стены. Две веревки с тринадцатью витками свисали с балки. Всё готово, всё проверено. Завтра здесь умрут одиннадцать человек. Фокин подошёл к эшафоту, поднялся по ступеням.
Встал на том месте, где через сутки будет стоять первый осуждённый. Посмотрел вниз на люк под ногами. Два с половиной метра до бетонного пола. Веревка длиной метр восемьдесят. Падение за полсекунды. Потом удар, натяжение, удушение.
Он закрыл глаза, пытаясь представить, о чём думает человек в эти последние мгновения. О жизни? О совершенных преступлениях? О Боге? Или просто о животном ужасе перед небытием?
— Не можете спать?
Фокин резко обернулся. В дверях стоял Вудс с зажжённой сигарой. Американец подошёл ближе, остановился у подножия эшафота.
— Перед первой казнью я тоже не спал, — сказал он. — Это было в 43-м. Дезертир, который убил сержанта. 20 лет, совсем мальчишка. Я надел на него петлю, дёрнул рычаг, и он упал. Просто упал. Я подумал: вот и всё. Вот так просто обрывается жизнь. Один момент, и человека нет.
Вудс затянулся сигарой.
— После того случая я ещё 128 раз делал это. И каждый раз думал одно и то же: это должен делать кто-то. Если не я, то другой. Я хотя бы стараюсь сделать это по правилам. Это и есть моя человечность.
Фокин спустился с эшафота.
— Вы верите в Бога, сержант Вудс?
— Не знаю, — честно ответил американец. — Раньше верил. Потом повидал слишком много дерьма на этой войне. Теперь не уверен. А вы?
— Я коммунист. Нам положено не верить, — Фокин усмехнулся. — Но иногда ночами ловлю себя на мысли, что молюсь. Сам не знаю, кому.
Они постояли в молчании. Потом Вудс протянул Фокину сигару.
— Хотите?
— Не курю.
— Зря. Помогает.
Американец докурил, затушил окурок о подошву.
— Идёмте отсюда, капитан. Нам обоим нужно хоть немного поспать. Завтра будет долгий день.
Они вышли из гимнастического зала. Вудс запер дверь на ключ, повесил на неё табличку «Вход воспрещён». Завтра утром эту табличку снимут, и начнётся то, к чему они готовились целый год.
16 октября 1946 года. День казни. Утро выдалось серым и промозглым, мелкий дождь сеялся с низкого неба. Фокин проснулся в 6 утра, хотя исполнение приговора было назначено только на час ночи. Целый день ожидания, целый день, чтобы сойти с ума от предвкушения.
В 8 утра состоялся финальный инструктаж. Генерал Уильямс собрал всю команду в служебном помещении тюрьмы.
— Господа, сегодня исторический день. То, что мы сделаем, станет кульминацией Нюрнбергского процесса. Весь мир будет судить нас по тому, как пройдёт эта процедура. Поэтому я требую максимальной собранности, профессионализма и дисциплины.
Он обвёл всех тяжёлым взглядом.
— Порядок казни следующий: Риббентроп, Кейтель, Кальтенбруннер, Розенберг, Франк, Фрик, Штрейхер, Заукель, Зайс-Инкварт, Йодль. Между казнями — время на подготовку следующего осуждённого. Геринг…
Он помолчал.
— Геринга нашли мёртвым сегодня в 22.44. Цианид. Успел покончить с собой до казни.
В помещении повисла тишина. Фокин почувствовал, как внутри всё сжалось. Геринг сбежал. Не физически, но по сути сбежал. Обманул всех. Умер на своих условиях, а не на их.
— Как это произошло? — спросил Вудс.
— Выясняем. Кто-то пронёс ему ампулу. Или он спрятал её ещё во время ареста. Неважно. Факт остаётся фактом: вместо 11 казней будет 10.
Уильямс достал папку с документами.
— Всё остальное без изменений. Начало в час ночи. Вопросы?
Вопросов не было. Команда разошлась. Фокин вышел на улицу, закурил. Первый раз за много лет. Табачный дым обжёг лёгкие, вызвал приступ кашля. Но помог. Хоть немного помог успокоить нервы.
Дарья нашла его там, возле служебного входа.
— Я слышала про Геринга, — сказала она. — Сволочь. Даже в смерти сумел всех обмануть.
— Да, — коротко ответил Фокин. — Сумел.
— Как вы?
— Нормально.
— Врёте.
Он посмотрел на нее, усмехнулся.
— Вру. Мне хреново. Мне так хреново, что хочется сбежать отсюда к чёртовой матери, сесть на поезд, уехать в Москву, забыть об этом, как о страшном сне. Но я не сбегу.
— Нет, не сбежите.
— Потому что если сбегу я, это сделает кто-то другой. И тогда весь смысл пропадёт. Я хотя бы понимаю, зачем это нужно. Хотя бы не получаю удовольствия. А другой… другой может.
Дарья молчала. Потом обняла его. Просто обняла и прижалась. Фокин застыл на мгновение, потом осторожно обнял в ответ. Они стояли так под моросящим дождём, двое людей, которых война сделала соучастниками чудовищного, но необходимого акта.
16 октября 1946 года, 23.30. За полчаса до начала. Гимнастический зал тюрьмы. Эшафот освещён яркими лампами. Вокруг суетятся американские охранники, проверяя последние детали. Вудс стоит у верёвок, методично осматривая каждый узел.
Фокин с Рыбаковым чуть поодаль, молча курят.
— Боишься? — спрашивает Рыбаков. Голос хриплый, как всегда.
— Да, — честно отвечает Фокин.
— И я, — кивает старшина. — Но надо.
— Надо, — соглашается Фокин.
В 23.45 в зал заходит генерал Уильямс с группой официальных наблюдателей. Среди них советский генерал Никитченко, американский прокурор Джексон, британский судья Биркетт. Лица серьёзные, сосредоточенные. Они рассаживаются на приготовленных стульях в 10 метрах от эшафота. Далеко, но достаточно близко, чтобы всё видеть.
В 23.55 Вудс собирает команду.
— Проверка связи. Все на местах?
— На месте, — отвечает хором.
— Верёвки проверены? Проверены. Люки работают исправно. Хорошо.
Вудс смотрит на часы.
— Через 5 минут приведут первого. Риббентропа. Помните процедуру: быстро, чётко, без лишних слов. Понятно?
— Понятно.
Продолжение следует...