Найти в Дзене

Степной ветер.Рассказ.Глава четвертая.

Утро на тракте началось с гула. Ещё до восхода солнца воздух задрожал от тяжёлого, мерного топота, и земля под ногами Анны затряслась. Она проснулась от этого гула, инстинктивно прижав к себе Ивана. Огромный, запряжённый шестеркой волов обоз с бочками медленно проползал мимо их привала. Возницы шли рядом, похлёстывая длинными кнутами, и их грубые голоса перекликались в предрассветной мгле. Пыль,

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Утро на тракте началось с гула. Ещё до восхода солнца воздух задрожал от тяжёлого, мерного топота, и земля под ногами Анны затряслась. Она проснулась от этого гула, инстинктивно прижав к себе Ивана. Огромный, запряжённый шестеркой волов обоз с бочками медленно проползал мимо их привала. Возницы шли рядом, похлёстывая длинными кнутами, и их грубые голоса перекликались в предрассветной мгле. Пыль, густая и едкая, уже висела в воздухе.

Матрёна и старик, которого звали Ефим, уже собирались. Они гасили костёр, затаптывая угли ногами в сухую землю.

— Вставай, милая, — позвала Матрёна. — С обозом идти безопаснее, в толпе затеряешься. Только поспевай.

Анна встала, ощущая ломоту в каждом суставе. Она быстро покормила Ивана, укрывшись за телегой Матрёны, и присоединилась к маленькой группе. Они влились в хвост медленно движущейся людской реки на тракте.

День вставал жаркий и безжалостный. Солнце, поднимаясь над плоской, выжженной равниной, било в спину и слепило глаза. Пыль въедалась в кожу, в волосы, забивала рот и нос. Анна шла, опустив голову, прикрывая лицо ребёнка краем платка. Её босые ноги, уже стёртые в кровь, горели на раскалённой земле. Но она шла, подчиняясь одному ритму — шаг, шаг, ещё шаг. Рядом, тяжело дыша, брели дети Матрёны — девочка лет семи и мальчик постарше. Они смотрели на Ивана с любопытством.

— А он почему всё время спит? — хрипло спросила девочка, Лида.

— Потому что маленький, — коротко ответила Анна.

— А папа у него где?

Анна не ответила, только крепче прижала сына к груди. Матрёна бросила на дочь сердитый взгляд:

— Не балаболь, иди рядом.

К полудню они свернули с большого тракта на проселочную дорогу, ведущую к реке. Пейзаж изменился. Появились первые признаки промзоны — свалка ржавого железа, поля, усеянные осколками кирпича, и тяжёлый, сладковатый запах гари. Впереди, за поворотом, из-за поросших бурьяном холмов показались чёрные, квадратные силуэты фабричных труб. Они стояли неподвижно в знойном мареве, словно каменные великаны, выпускающие в небо тонкие струйки грязного дыма.

— Вот они, заводы, — без эмоций произнёс Ефим, указывая подбородком. — Кирпичный наш — тот, что правее, с высокой трубой, что в шапке рыжего дыма.

Дорога привела их к бревенчатым воротам с вывеской, на которой едва читалось: «Товарищество «Красный Гончар». За воротами открылся огромный, пыльный двор, уставленный штабелями сырца и обожжённого кирпича. В воздухе стоял непрерывный грохот, лязг и гул машин, смешанный с криками рабочих. Анну оглушило. После тишины леса и монотонности тракта эта какофония звуков и запахов — глины, пота, угольной пыли — ударила по сознанию.

К ним подошёл приземистый, толстый человек в заляпанном глиной фартуке — десятник. Он окинул новоприбывших оценивающим, усталым взглядом.

— Семьи? — бросил он, перекрикивая грохот.

— Семьи, — кивнул Ефим. — Трое работников. Женщина с младенцем — будет при прачечной или в стряпке.

Десятник внимательно, без интереса, посмотрел на Анну, на её грязное платье и испуганные глаза, задержался на лице Ивана.

— Младенец не работник, а обуза. Кричать будет — мешать. Сможешь работать, пока он спит?

— Смогу, — выдохнула Анна, стараясь вложить в голос твёрдость. — Я сильная. И он тихий.

— Тихий… — десятник усмехнулся, показывая жёлтые зубы. — Ладно. Барак номер пятый, в конце. Места свободные у дальней стены. Харчи— утром и вечером в общей столовой. Работа — с завтрашнего утра. На кирпичный пресс, с женщинами. Ребёнка — к сторожихе, Марфе, она за всеми присматривает, за копейку. Понятно?

Анна кивнула, перехватывая под ложечкой от смеси страха и облегчения. Её приняли. Здесь, в этом аду шума и пыли, ей нашлось место.

Барак номер пять был длинным, тёмным сараем с земляным полом. Воздух был спёртым, пахнущим затхлостью, дымом и немытыми телами. Вдоль стен тянулись двухъярусные нары, застеленные серыми соломенными матрасами. Место у дальней стены, под крошечным, запылённым окошком, действительно было свободным. Анна опустилась на жёсткие доски, чувствуя, как дрожь пробегает по всему телу. Она положила Ивана на матрас и, закрыв глаза, просто несколько минут сидела так, слушая чужие голоса, смех, плач чужого ребёнка, скрип нар. Это был новый мир. Жёсткий, бедный, безжалостный, но их мир.

Вечером в столовой — длинном сарае с брезентовой крышей — она получила свою первую пайку: миску жидкой каши с капустой и ломоть чёрного. Она ела, сидя на пороге, глядя, как за рекой садится огромное багровое солнце, окрашивая дым из труб в кровавые оттенки. Рядом, на ступеньке, сидела пожилая женщина с умными, усталыми глазами — та самая сторожиха Марфа.

— Первый день? — спросила она, не глядя на Анну.

— Первый.

— Тяжело будет. Особенно с махоньким. Но выживешь. Все тут выживают. Как звать-то?

— Анна.

— А сыночка?

— Иван.

Марфа кивнула, словно регистрируя факт.

— Завтра, как на работу, приноси его ко мне. В сарайчик за конторой. У меня там ещё двое таких же, за ними глаз да глаз нужен. Копеечку с тебя возьму, но честно.

— Спасибо, — прошептала Анна, и это «спасибо» было за всё: за место, за хлеб, за эти простые, без сантиментов слова...

Ночь в бараке была шумной и бессонной. Кто-то кашлял, кто-то храпел, с нар падали клопы. Но Анна, прижимая к себе тёплый комочек сына, смотрела в тёмный потолок и не могла уснуть от странного чувства. Это не было счастьем. Это была передышка. Хрупкая, купленная ценой невероятных усилий, но передышка. За стенами барака гудел чужой, страшный мир. Но здесь, на этом жёстком матрасе, под шумное дыхание десятков таких же потерянных душ, начиналась их новая жизнь. Тяжёлая, серая, но своя. И первый её день подходил к концу под далёкий, монотонный гул заводских машин, заменивший собой вой собачьей своры и шум лесной реки.

Ночь в бараке была долгой, шумной и пропитанной запахами чужого пота, дыма и сырой соломы. Анна не спала. Ивану, видимо, тоже было не по себе в этой новой, гулкой темноте, наполненной посторонними звуками. Он хныкал, вертел головой, искал грудь чаще обычного. Анна кормила его, сидя на краю нар, укутавшись в старую безрукавку, подаренную Барбосом. Каждый его всхлип заставлял её вздрагивать — боялась разбудить и без того измождённых соседей. Но усталость была сильнее страха, и под утро, когда по бараку пополз сизый, пыльный свет из оконца, она наконец забылась тяжёлым, беспокойным сном.

Её разбудил резкий, скрипучий голос десятника, выкрикивающего фамилии у дверей. Рабочий день начинался. Анна вскочила, с головокружением от недосыпа. Иван спал, свернувшись калачиком. Его крошечное личико, лишённое теперь грязи и страха, казалось удивительно мирным.

Быстро приведя себя в порядок у общего умывальника — жестяного корыта с ледяной ржавой водой, — Анна плотно закутала сына в лоскутное одеяльце, оставленное прошлой обитательницей нар, и понесла его к сарайчику Марфы.

Сарайчик оказался тесной, но относительно чистой каморкой при конторе. Внутри пахло сушёной мятой, молоком и печным теплом. Марфа, уже бодрая и деятельная, качала ногой люльку, подвешенную к потолочной балке. В люльке и ещё в двух корзинках, устроенных на лавке, спали младенцы. Один, постарше, сосал кулачок.

— Проходи, проходи, — кивнула Марфа, не прекращая качать люльку. — Положи в ту корзину, на чистую тряпицу. У меня тут свой порядок. Будешь забирать на кормление в обеденный перерыв и вечером. Справишься?

— Справлюсь, — ответила Анна, осторожно укладывая завёрнутый свёрток в плетёную корзину, устланную мягким сеном и старой, но чистой холстиной. Сердце сжалось от боли — оставлять его здесь, совсем одного… Но иного выхода не было.

— Не бойся, не съем, — хрипло усмехнулась Марфа, словно угадав её мысли. — Да и некогда мне. Трое своих внуков вынянчила, знаю толк. Иди, а то опоздаешь на разнарядку.

Работа на кирпичном прессе была каторгой. Цех — огромный, пропахший влажной глиной и угольной гарью, наполненный грохотом ленточного конвейера и тяжёлым лязгом стальных форм. Анну поставили к ленте, по которой плыли сырые, серые кирпичи-сырцы. Её задача, вместе с другими женщинами, была — снимать их, переворачивать и укладывать на вагонетки. Кирпич был холодным, скользким и невероятно тяжёлым. После первого же часа руки онемели, спина заныла тупой, огненной болью. Пыль глины покрывала лицо, забивалась под ногти, в горло. Она работала молча, вся её воля сосредоточилась на одном: выстоять до перерыва. До того момента, когда можно будет побежать к сарайчику, взять на руки тёплое, пахнущее молоком тельце сына и на несколько минут забыть об этом аде.

Обеденный гонг ударил, пронзительный и желанный. Анна, едва не падая от усталости, выбежала из цеха. Воздух, хоть и напоённый заводской копотью, показался ей сладким. Она ворвалась в сарайчик.

Иван плакал. Негромко, но надрывно, захлёбываясь. Личико его было красным и мокрым от слёз. Марфа, качая другого ребёнка, бросила на неё укоризненный взгляд:

— Искал тебя, сердешный. Не привык ещё.

Анна, не снимая грязного фартука, лишь вытерла руки о подол, схватила сына на руки, прижала к себе, зашептала бессвязные слова утешения. Он успокоился не сразу, всхлипывая, но, найдя грудь, жадно принялся сосать, крепко уцепившись крошечными пальцами в её одежду. В эти минуты боль в спине и руках отступала, растворяясь в волне всепоглощающей нежности и острого чувства вины. «Прости, прости, сынок, что оставляю…»

Так начались их дни. Суровый, выматывающий ритм изнуряющей работы и коротких, драгоценных встреч. Анна быстро поняла законы этого мира. Здесь ценили молчаливых и выносливых. Жаловаться или проявлять слабость было нельзя — тут же находилась другая, готовая занять твоё место. Она научилась экономить движения, прятать усталость, есть быстро и безвкусную баланду, чтобы успеть отдохнуть лишние пять минут.

Прошла неделя. Однажды вечером, возвращаясь с Иваном в барак после вечернего кормления, Анна столкнулась в дверях с высокой, сутулой фигурой. Мужчина, в замасленной телогрейке и с проседью в бороде, посторонился, пропуская её. Их взгляды встретились. В его глазах, усталых и глубоко посаженных, мелькнуло что-то — не узнавание, а скорее вопрошание, смутная догадка. Он был одним из обжигальщиков, работал в самом пекле, у печей.

— Новенькая? — хрипло спросил он, и голос его, прожжённый жаром и дымом, звучал негромко.

— Да, — коротко ответила Анна, стараясь пройти мимо.

— Тяжело с махоньким на таких делах.

— Ничего, справляюсь.

Он кивнул и, уже отходя, бросил через плечо:

— Коли что — спроси у Марфы. Она здесь всех знает. И всем помогает, кто по-честному.

Это была первая за многие дни человеческая, не связанная с работой, фраза, обращённая к ней. Она отозвалась в ней тёплой, слабой тревогой.

В ту ночь, укладывая сына, Анна заметила, что Иван не просто хнычет, а плачет тихо и непрерывно, поджимая ножки. Лобик его был горячим. Паника, острая и леденящая, сжала ей горло. Она трясущимися руками развернула его, пытаясь понять. Животик был твёрдым, вздутым. «Колики… или что хуже? Грязь, сквозняк в сарайчике…»

У неё не было ни денег на знахарку, ни возможности не выйти на работу. Отчаяние, казалось, было полнее, чем даже в лесу, потому что здесь, среди людей, она чувствовала себя абсолютно одинокой.

Она вспомнила слова обжигальщика. На рассвете, не дожидаясь гонга, она побежала к сарайчику Марфы. Старуха, как всегда, была уже на ногах.

— Марфа… Иван… он плачет и горячий… — выдохнула Анна, едва сдерживая слёзы.

Марфа, не говоря ни слова, взяла ребёнка, ловко развернула, положила руку на лоб, потрогала животик.

— Вздуло от новой воды, да и воздуху наглотался, когда плакал, — безмятежно заключила она. — Не чума, не бойся. Подержу сегодня у печки, напою укропной водичкой. У меня своя, припасённая. Иди на работу. К вечеру как огурчик будет.

— Но… как я вас отблагодарю? — растерянно спросила Анна.

Марфа посмотрела на неё своими умными, старыми глазами.

— Живи. Расти сына. Этого пока довольно. А благодарить будешь, когда своё место в этом мире найдёшь не только для себя, но и чтобы другим руку подать. Теперь иди, а то за опоздание вычтут.

Анна вышла на утренний двор, залитый холодным, свинцовым светом. Из трубы кирпичного завода валил густой, рыжий дым, застилая небо. Но в груди у неё, впервые за долгое время, было не только тяжёлое бремя, но и слабый, тёплый лучик.

Время на заводе текло не днями, а сменами, отмеряемыми гудками и скудными пайками. Середина лета сменилась тяжёлым, пыльным августом. Воздух над заводским двором дрожал от зноя, смешанного с горячим дыханием обжиговых печей. Анна привыкла к ломоте в спине, к вечно запылённым ресницам, к кислому запаху глины, въевшемуся в кожу. Иван, благодаря заботам Марфы, окреп. Он по-прежнему был крошечным, но уже не таким хрупким. Его плач стал громче и требовательнее, а в глазах, когда он не спал, появилось сосредоточенное, изучающее выражение.

Однажды, в редкий выходной — воскресенье, когда грохот машин затихал, — Анна взяла сына и пошла к реке, что протекала за заводской оградой. Это была не та лесная, чистая речушка, а широкая, ленивая и мутная заводская артерия. Берега были вытоптаны, усеяны ржавым железом и осколками, но дальше, за поворотом, начиналась заросшая лозой отмель.

Она села на песок, позволив тёплому ветру играть своими выгоревшими на солнце волосами. Иван, развёрнутый на одеяле, лежал на спине, с недоумением глядя на огромное, белесое от жары небо. Анна смочила в воде тряпицу и осторожно протерла его личико, ручки. Он заморгал, и на его губах дрогнуло нечто, отдалённо напоминающее улыбку.

— Вот видишь, сынок, — тихо сказала она ему, — и солнце тут светит. И вода течёт. Другой берег… — она посмотрела на противоположный, поросший камышом берег, — он далёкий. Но он есть.

Вдруг её слуха коснулся знакомый, хриплый голос:

— Хорошее место. Тихое.

Она обернулась. Над ней стоял тот самый обжигальщик. Без телогрейки, в простой засаленной рубахе, он казался ещё более сутулым и усталым. В руках у него была простая удочка и жестяная банка.

— Можно рядом? — спросил он, кивнув на свободный участок берега.

Анна, слегка смутившись, кивнула. Мужчина опустился на корточки метрах в пяти, насадил на крючок червя и закинул удочку. Долго сидели молча. Только река плескалась о берег, да Иван издавал булькающие звуки.

— Звать-то меня Григорий, — наконец произнёс мужчина, не отрывая взгляда от поплавка. — А тебя, слышал, Анна.

— Да, — коротко ответила она.

— Мальчонка твой поправляется. Марфа говорит, крепкий парень растёт.

— Спасибо ей. И… вам. За тогдашний совет.

Григорий махнул рукой.

— Пустое. Все мы тут… как щепки в этом заводском потоке. Кого куда вынесет. Тяжело одной-то с ним?

Вопрос был задан без жалости, с простым, суровым любопытством.

— Терпимо, — сказала Анна, и сама удивилась своей правде. Было невыносимо тяжело, но она терпела. Ради этого маленького, тёплого существа на одеяле.

— Муж… — начал Григорий и запнулся, видя, как Анна вся внутренне сжалась. — Ладно. Не моё дело.

Он выдернул удочку, на крючке болталась мелкая, серебристая рыбёшка. Он снял её и бросил обратно в воду.

— Завтра, слышь, проверка из города будет, — сказал он уже другим, деловым тоном. — Начальство бегает, как угорелое. Цех прибирать велели. Наш-то, обжигальный, не тронут, а вот ваш, формовочный, шерстить будут. Могут вопросы задавать. Где муж, откуда родом… Бумаги какие есть?

У Анны похолодело внутри. Никаких бумаг у неё не было. Только страх и память о Тарасе, который, она знала, не успокоился.

— Никаких, — прошептала она.

Григорий кивнул, как будто ожидал этого.

— Молчи, значит. Глаза в пол. Скажешь, что с войны муж не вернулся, бумаги сгорели. А родня далеко. Так многих тут. Главное — не суетись. Они не за людьми, за отчётностью приехали.

Он встал, отряхнул штаны.

— Спасибо, — снова сказала Анна, и в этот раз благодарность была глубже.

— Не за что. Я тоже… когда-то сюда не сам пришёл. — Он на мгновение замолчал, и в его глазах мелькнула давняя, закалённая боль. — Река, она всё слышит. И всё забывает. И тебе советую. Прошлое — оно как тот берег. Смотри на него иногда, но живи на этом.

Он кивнул на спящего Ивана и, не прощаясь, зашагал прочь вдоль берега, его высокая, угловатая фигура постепенно растворялась в мареве жаркого дня.

На следующий день в цехе царила неестественная, нервная чистота. Даже глиняная пыль, казалось, прилегла. Приехали двое в городских костюмах и при галстуках, с гладкими, благообразными лицами. Десятник, раздувшийся от важности, водил их по цеху. Анна, как и велел Григорий, не поднимала глаз, сосредоточенно переворачивая кирпичи. Сердце её бешено колотилось, когда они остановились рядом.

— А эта? — спросил один из проверяющих, тыча перстом в её сторону.

— Новая работница. С ребёнком. На праве сезонной, — поспешно отрапортовал десятник.

— Документы?

Анна, не поднимая головы, прошептала заготовленную фразу:

— Муж с войны не воротился… Дом сгорел со всем… Ничего не осталось.

Проверяющий что-то бормотал себе под нос, делая пометку в блокноте.

— Малолетний ребёнок… Социальная ответственность… Надо бы в ведомости отметить. Ладно. Работает как?

— Ничего, справляется, — буркнул десятник.

И они пошли дальше. Угроза миновала так же быстро, как и возникла. Но этот день оставил в душе Анны тяжёлый осадок. Она поняла: её положение здесь — шаткое, висящее на волоске доброй воли десятника и молчаливом согласии таких же, как она. У неё не было прошлого, не было прав, не было будущего. Только настоящее, состоящее из тяжёлого труда и хрупкого завтра.

Вечером, забирая Ивана у Марфы, она застала старуху в необычном оживлении.

— Аннушка, — сказала Марфа, понизив голос. — Присматривай завтра за своей котомкой. Ходят слухи, что из барака номер три двое сбежали ночью, не расплатившись с конторой. Теперь по всем баракам шарить будут, долги искать. Спрячь, что дорого, в землю или в щель. У тебя ведь ничего, кроме дитяти, нет?

— Нет, — честно ответила Анна. Но, возвращаясь в барак, она думала не о вещах. Дорого у неё был только Иван. И мысль, что в их хлипкое убежище могут вломиться чужие, грубые люди, наполнила её новым, леденящим страхом. Она прижала сына к груди, чувствуя, как их недавно обретённое спокойствие — такое же хрупкое, как высохший на солнце сырец — дало новую трещину.

Продолжение следует ....