Петербург дышал осенней сыростью, но в зале «Эрмитажа» царил свой, рукотворный климат – душный и благоуханный. Воздух, густой от аромата жареного фазана, дорогих папирос и пудры, колыхался под звуки вальса. Свет хрустальных люстр, отражаясь в зеркалах и позолоте, дробился на тысячи бликов, играл на погонах офицеров и бриллиантах в высоких причёсках дам. Здесь, в этом сияющем аквариуме праздности, время текло иначе – медленно, сладко, в такт музыке.
Предыдущая глава:
https://dzen.ru/a/aXT_Y8E3IU533Xu4
На эстраде, притулившейся у колонны, стояла она. Маша. Слух её, отточенный годами, улавливал обрывки фраз, смех, звон посуды – фон, на котором ей предстояло выткать свою нить. Она поправила скромное, тёмное платье и кивнула аккомпаниатору, сухощавому немцу в поношенном сюртуке. Её пальцы, холодные и влажные от волнения, сжали край рояля.
И она запела.
Голос её не был обучен в консерватории. В нём не было вышколенной сладости. Он был чист, высок и пронзителен, как струна, и в нём жил тот самый надрыв, что рождается не в горле, а где-то в глубине души. Она пела старинный романс о солдате, покидающем возлюбленную. Слова были просты, даже наивны, но она не исполняла песню – она проживала её. И на мгновение в зале стихли даже самые громкие разговоры.
А потом – разбилось стекло. Оглушительный звон упавшей хрустальной рюмки врезался в тишину. Голос Маши сорвался на полуслове, словно у неё перехватило дыхание. В самом центре зала, у столика под синим бархатным балдахином, мужчина в безукоризненном фраке, услышав голос Маши, вскочил так резко, что отбросил стул. Бокал с шампанским, описав короткую блестящую дугу, разлетелся вдребезги о мраморный пол. Золотистая влага брызнула на дорогое платье его спутницы.
Наступила мёртвая тишина. Все головы повернулись к источнику неожиданного шума. Маша не видела его лица – только широкую спину в тёмном сукне, затылок с аккуратным пробором. Но этого было достаточно, она убедилась, что это - ОН. Сердце в груди не забилось – оно рухнуло куда-то в бездну, оставив после себя ледяную пустоту. Она узнала эту линию плеч, этот порывистый жест правой руки. Николай. Отец её сына.
– Боже мой, какая неловкость! – фальшиво ахнула дама, сидевшая с ним. Она была прекрасна, как дорогая фарфоровая кукла: блондинка с холодными голубыми глазами, в платье такого сложного фасона, что оно, казалось, состояло из одного лишь облака кружев и шёлка. – И вообще, мне здесь не нравится. Нет, право, Николай, мне говорили, что здесь лучшая кухня в городе и приличная музыка. С кухней, возможно, не солгали. Но это… – она изящным движением веера указала на эстраду, – это что за бабьи причитания? Николай, давай уйдём! Николай, ты меня слышишь?
Он не отвечал. Он стоял неподвижно, отвернувшись, будто врос в пол, глядя на осколки у своих ног. Потом, медленно, словно преодолевая невероятное сопротивление, повернул голову. Его глаза встретились с глазами Маши.
В её глазах читалось не просто смущение – там стоял ужас. Николай удерживал на Маше взгляд буквально секунду, затем его лицо стало каменной маской. Он резко отвёл взгляд, поймал растерянного официанта, вынул из портмоне несколько хрустящих купюр, бросил их на скатерть и, не глядя ни на кого, взял свою спутницу под локоть.
– Да-да, мы идём, Софья, – прозвучал его голос, глухой и ровный, лишённый всяких интонаций.
И он увёл её, прочь от осколков, прочь от её взгляда, растворившись в тёмном проёме двери.
В ушах у Маши стоял оглушительный звон. «Ушёл. Хорошо. Так даже лучше», – пронеслось в голове обрывком мысли. Она судорожно сглотнула ком в горле, заставила уголки губ дрогнуть в подобии улыбки и прошептала что-то немцу. Тот, пожав плечами, заиграл бравурный польский вальс. Следующую песню она пела механически, но голос, к её собственному изумлению, слушался, звучал ярко и броско. Аплодисменты были скупыми, но это уже не имело значения.
Весь следующий день и ещё несколько дней после Маша жила в томительном ожидании. Каждый вечер, выходя на эстраду, её взгляд прежде всего выхватывал тот самый столик под синим балдахином. Он оставался пустым или занимаемым другими лицами. Постепенно ледяной ком страха в груди начал таять, сменяясь горьким облегчением.
«И правильно, - мучительно думала Маша. – У каждой дороги свои колеи. У меня – муж, дети. Восемь деточек, господи… У него – красавица-жена, свет, состояние. И Бог с ним, с прошлым. Пусть сгинет, как сгинул тот бокал».
Прошлое, однако, имело собственное мнение. Оно настигло её ровно через неделю, когда она, закончив выступление, вышла на пустынную набережную. Ночь была тёмной, беззвёздной, с Невы тянуло сырой, промозглой прохладой, несущей запах тины и угольного дыма. Маша куталась в старую шаль, торопясь к дому, где ждали её неубранная посуда, спящие дети и усталый Еким.
– Мария!
Её полное имя, которое она давно уже забыла, прозвучало за спиной как удар хлыстом. Тело среагировало прежде разума – она рванулась вперёд, поддавшись слепому инстинкту бегства. Туфли скользили по мокрой брусчатке.
– Маша! Стой! Ради всего святого!
Шаги нагнали её быстро. Сильная рука схватила не за локоть, а за предплечье, плотно и неотвратимо. Вырваться сил не было, да и не хотелось. Маша обернулась, задыхаясь не столько от бега, сколько от близости Николая.
Она зажмурилась до боли в глазах, надеясь, что это сон. Но нет, перед ней стоял Он.
– Отпустите, – выдавила она, и голос её был тих и безжизненен.
– Позволь мне объясниться. Одно слово. Одно только слово, Маша.
– Какие могут быть слова между нами, барин Николай? – в её интонации звучали нотки человека, знающего своё место и ни на что не претендующего. – Всё сказано. Всё кончено. Давным-давно кончено.
– Как же кончено, Машенька, если у нас есть сын? – сказал он тихо, но так чётко, что каждое слово врезалось в сознание, как нож.
Мир вокруг неё снова потерял опору. Она прислонилась к холодной, шершавой стене какого-то дома, чувствуя, как подкашиваются ноги.
– Вы бредите, барин. Это мой сын. Мой и мужа моего, Екима.
– Я видел его в деревушке, – не отступал Николай. Его голос стал настойчивым, горячим. – Я посмотрел на мальчонку – и сердце в груди перевернулось. Это же я, только маленький: такие же глаза, тот же разрез, тот же упрямый завиток на лбу. Я смотрел на него, стоял, как вкопанный и не мог пошевелиться. Я бы подошёл. К нему, но из избы вышел твой муж-здоровяк и окликнул детишек.
– На свете много похожих детей, – прошептала она, глядя куда-то в темноту.
- Нет, это не простое совпадение. Он – мой сын, я уверен. С тех пор я часто думаю о нём.
Она закрыла глаза. За эти годы она выстроила вокруг себя прочную стену – из быта, забот, бесконечных хлопот. И вот одним предложением он обрушил эту стену до основания, обнажив старую, незаживающую рану.
– Мне нужно идти домой. У меня муж, – сказала она автоматически, как молитву. – И восемь детей. Восемь, Николай Михайлович. Живых, шумных, требующих хлеба каждый день.
– Восемь? – он отпрянул, и на его лице мелькнуло неподдельное изумление, смешанное с растерянностью. – Как это возможно? Когда? Не может быть, чтобы восемь.
– Да-да, восемь, - твердила она.
– А-а, я понял, это не твои дети, а дети твоего мужа. Чужие дети, от другой его жены, - сказал он с неким облегчением.
– Все мои! – вспыхнула она вдруг с такой силой, что он отступил на шаг. – Родные! Выросшие на моих руках! И не смейте так говорить!
Он поднял руки, словно защищаясь от её слов.
– Прости. Я не хотел обидеть. Я просто… не понимаю. Хорошо, пусть все твои, раз ты настаиваешь. Но один из них – точно мой. Я хочу знать, как зовут нашего сына?
– Ваня, – снова сорвалось у неё, и она тут же стиснула зубы, проклиная свою слабость.
– Ваня, – он повторил, и на его губах появилась лёгкая усмешка, от которой Маша вздрогнула. В этой усмешке не было злобы, а была какая-та барская снисходительность. – Иван. Крепкое, крестьянское имя. В нашем роду, Машенька, не принято так называть детей.
– Я не принадлежу к вашему роду и не жена вам… Я – крестьянка и назвала сына так, как позволяет мне моё положение. Я назвала его в честь старшего брата, который умер в 16 лет. Он умер, потеряв здоровье на фабрике, которая принадлежала вашей бабушке.
- Жаль… - искренне сказал Николай и сделал шаг ближе. – Маша, Машенька! Ты не представляешь, какая тюрьма – моя жизнь. Этот высший свет, где все врут и все друг друга презирают. Жена с фальшивой улыбкой… Она уехала в Италию на лечение и, похоже, не собирается возвращаться – да и черт с ней!
- Простите, Николай Михайлович, мне нужно идти… - без настойчивости в голосе сказала Маша, она понимала, что он вряд ли её отпустит.
- От жены у меня родился сын, но он умер, прожив всего 6 дней на белом свете.
- Мне очень вас жаль, Николай Михайлович, детей терять – это страшная мука.
- Да, было тяжело, я-то думал, что хоть в ребёнке найду своё утешение. Ты не представляешь, как мне грустно, как мне всё надоело. Как мне хочется спокойной и уютной жизни. У меня есть ткацкая фабрика, далеко отсюда. Давай уедем. Я вижу, что ты испытываешь большую нужду. Что, муж не обеспечивает тебя? У тебя усталый вид.
- Обеспечивает меня муж. И детишек обеспечивает… - соврала Маша.
- Маша, поедем со мной… - твердил он, глядя в её синие бездонные глаза.
- Вы с ума сошли, Николай Михайлович? Я не оставлю свою семью. А вы… вы поезжайте с той, с которой были в ресторане.
- Та барышня, что была со мной в ресторане – ужасно скучная и капризная, это дочь старого приятеля моего отца. Её отец попросил меня вывести свою дочку в свет – только и всего.
- Николай Михайлович, пропустите, меня муж ждёт… - Маше хотелось поскорее убежать от его пристального взгляда.
- Разве он может дать тебе что-то, кроме вечной борьбы за выживание?
– Еким – честный труженик! – резко оборвала она. – А теперь оставьте меня, мне рано на работу вставать, на фабрику.
– А сцена? – вдруг спросил он, и этот вопрос прозвучал тише, но больнее любого упрёка. – Мечта о большом театре? О том, чтобы все эти надутые важные лица аплодировали тебе, а не снисходительно слушали в ресторане? Помнишь, как ты читала мне стихи в оранжерее? Говорила, что чувствуешь каждую роль здесь, – он приложил руку к своей груди.
Она отвернулась. Слёзы, горячие и несправедливые, подступили к горлу. Мечты. Они остались там, в барской усадьбе, вместе с запахом тепличных цветов и шелестом книжных страниц, которые он ей когда-то показывал.
– У вас своя судьба, барин. У меня – своя. Колеи разные. Не пересечься им. Отпустите.
– Мария, – его голос снова стал твёрдым, в нём зазвучала непреклонная воля хозяина. – Я не прошу. Я требую: отдай мне сына!
Это было сказано так просто и страшно, что у неё перехватило дыхание. Она выпрямилась во весь свой небольшой рост, и в её глазах вспыхнул тот самый огонь, что горел в глазах её матери, бабки, всех крепостных женщин, которых отрывали от детей.
– Требуете? – её голос зазвучал хрипло и громко. – По какому праву? По праву сильного? Крепостное право отменили, Николай Михайлович! Манифест 1861 года! Помните? Теперь вы не можете прийти и взять ребёнка, как вещь! Он не крепостная душа! Он – человек! Мой сын! Я не отдам его вам, чтобы вы сделали из него такого же холодного, несчастного барина, как вы сами!
Её слова, казалось, ударили его физически. Он побледнел ещё больше.
– Я пришёл не отбирать! Я пришёл умолять! – в его голосе впервые прорвалась настоящая, неконтролируемая тоска. – Опомнись, Маша! Что ты можешь дать ему? Нищету? Унижение? Начальное училище, после которого дорога только на фабрику? Ты хочешь, чтобы наш сын также сгубил себя в юном возрасте на фабрике, как и твой брат? Я дам ему всё! Гимназии, университеты - здесь или за границей! Путешествия, языки, книги, музыка! Он будет тем, кем захочет – выбор только за ним! Со мной он навсегда забудет, что такое холод и голод, что такое стыд за залатанный тулуп! Я не прошу для себя! Я прошу для него! Для нашего с тобой сына! Подумай, Маша. Решайся! Решайся, как мать, которая хочет для своего дитя лучшей доли. Я даю тебе неделю. Ровно через неделю я буду ждать твоего ответа, здесь, в это же время.
– Нет, нет, не приходите больше! – крикнула она ему в спину, но он уже шагал прочь, его тёмная фигура таяла в тумане.
Дома её ждал Еким. Он сидел за столом, тусклый свет керосиновой лампы выхватывал из темноты его сгорбленную спину, проседь в бороде, руки с узловатыми, вечно воспалёнными суставами.
– Что с тобой? – спросил он. – Лица на тебе нет. Обидел кто?
– Нет, – прошептала она, скидывая шаль. – Просто ветер холодный, зябко очень.
– Не ветер, – покачал головой Еким. Голос его был тих и полон горечи. – Умаялась ты, милая моя. Это я тебя загнал, Маша. Никчёмный я калека! Ты работаешь, работаешь, но на всех, как ни крутись, не хватает. Через месяц, гляди, старших девчонок придётся с учёбы забирать и на работу посылать. На ситцевую фабрику Губина их берут… А они такие способные в учении были, – он сжал кулаки, и костяшки побелели.
– Еким, – Маша подошла и села напротив, глядя ему прямо в глаза. Говорить нужно было сейчас, пока не передумала, пока сердце окончательно не выпрыгнуло из груди. – Он приходил. Барин. Николай Михайлович.
Еким замер. Казалось, он даже не дышит.
– Чего ему?
– Ваню. Он увидел его как-то, когда проезжал мимо нашей деревни и сразу понял, что это его сын. А как не понять? Они же похожи, как две капли воды. Николай просит Ваню отдать ему.
– Что-о? – Еким на одной ноге вскочил так, что стул с грохотом упал на пол. В его обычно спокойном лице вспыхнула ярость дикого зверя. – Да как он смеет?! Нет! Нет, Маша, слышишь меня? Никогда! Он не его сын! Он мой! Наш! Я – его отец! А барин – чужой для него! Он только посеял! Он нам больше не господин, чтобы дитя у нас отбирать!
В его крике она вдруг увидела главную правду их жизни: Ваня давно перестал быть «её» сыном от барина, он стал «их» сыном. Плотью от плоти этой бедной, шумной, любящей семьи. И Еким был тысячу раз прав.
Неделя, данная Николаем, превратилась в ад. Маша металась между двумя безднами: материнским любовью, кричавшей «не отдавай! Как можно?», и холодным, безжалостным рассудком, который нашёптывал: «Николай прав. Ты обрекаешь сына на жалкое существование».
Мать видела смышлёные глаза Вани, его страсть к рисованию углём на обрывках старых газет, его многочисленные вопросы – вопросы, на которые у неё не было ответов.
Николай пришёл ровно через семь дней. Он стоял на том же месте, но теперь в его облике была деловая собранность.
– Я уезжаю послезавтра. На фабрику. Надолго. Решение за тобой, Маша. Но знай: если он останется, ты выбираешь для него судьбу. Тяжёлую, серую, без просвета. Ты хоронишь его жизнь в беспросветной нищете. Я предлагаю ему обеспеченное будущее. Выбирай.
И она выбрала. Не для себя. Для него. Для Вани.
Вечером, уложив детей, она подошла к Екиму, который чинил стул.
– Еким… прости меня. Я… отдам Ваню.
Он опустил долото. Тишина в комнате стала звонкой и тяжёлой.
– Маша… опомнись. Да что ты говоришь-то?
– Я говорю то, что должна была сказать давно, – голос её был монотонен, как чтение поминальной молитвы. – Он прав. Мы можем дать ему любовь. Только любовь. А ему нужно больше. Ему нужны возможности. А мы предлагаем ему ту же клетку, в которой сами живём. Я… я ведь тоже хотела вырваться. Мечтала. Не получилось. Так пусть хоть у него получится. Пусть он увидит мир не из окна нашей каморки. Пусть станет человеком. А мы… мы его никогда не разлюбим. От этого ещё больнее. Но так надо.
Еким смотрел на неё, и по его грубому, обветренному лицу текли слёзы – молчаливые, горькие, мужские слёзы. Он не кричал больше. Он видел в её глазах огромную решимость, Он понял, что борется не с ней, а с самой судьбой, и против судьбы он бессилен.
На следующее утро за Ваней приехал экипаж. Мальчик, облачённый в новый сюртук с блестящими пуговицами, был очень рад. В силу своего возраста он не понимал, что прощается с родителями и многочисленными братьями и сёстрами навсегда.
Маша стояла на крыльце, не шелохнувшись, пока экипаж не скрылся за поворотом. Она не плакала. Она как будто окаменела. Внутри было пусто и тихо – тихо, как в могиле.
А Николай сдержал слово и дал сыну всё, что мог. Для начала он поменял ему имя, дал свою фамилию. Иван Екимович превратился в Николая Николаевича.
Для Коли-младшего были наняты лучшие гувернёры, он блестяще окончил гимназию, затем историко-филологический факультет в Петербурге, слушал лекции в Сорбонне. Он вырос замкнутым, немного меланхоличным человеком с блестящими манерами и странной грустью в глазах, которую не могли развеять ни книги, ни путешествия.
О том, кто его мать, Николай-старший рассказал сыну только, когда тот стал взрослым. Молодой человек бросился на поиски. Он объездил пол-России, рылся в архивах, расспрашивал, давал объявления в губернские газеты. Но Маша и Еким словно растворились. Следы их затерялись в бескрайних просторах, среди тысяч таких же бедных, безвестных семей. Встретиться с матерью Ване-Николаю было не суждено.
Маше и Екиму приходилось очень тяжело. Старшие дочери Екима были вынуждены пойти работать на фабрику, так и не доучившись в начальном училище. Остальные дети начальное образование смогли получить. Маша, хоть и не узнала о том, как сложилась судьба её первенца, о своём поступке не жалела.
Уже седая, сгорбленная старуха, она часто сидела на завалинке своей избы, глядя на дорогу. Нет, она не жалела. Жалость – чувство для слабых. Она прожила свою жизнь, совершив, как ей казалось, единственно возможный поступок. Она отдала сына не барину. Она отдала его будущему. Отдала, как когда-то отдавали в солдаты или в монастырь – в жертву, в надежде на спасение. Она верила, что где-то там, в другом, светлом мире, её Ваня живёт счастливо и безбедно, читает книги.
И в этой отчаянной вере была её странная, трагическая победа. Она сломала своё материнское сердце, но, как ей думалось, спасла сына от самой страшной участи – участи быть никем. И в этом страшном даре заключалась вся безмерность и вся жестокая правда её любви.