Найти в Дзене
Истории с кавказа

По заслугам 6

Глава 11: Погодки
Роды стали для Заремы не финалом беременности, а новой, еще более изматывающей главой в книге ее испытаний. Долгие, мучительные часы, боль, стиравшая границы между телом и сознанием, и наконец — пронзительный, очищающий крик. Когда акушерка, устало улыбаясь, положила на ее грудь маленькое, сморщенное, невероятно теплое существо, весь мир сжался до этого момента. Боль, страх,

Глава 11: Погодки

Роды стали для Заремы не финалом беременности, а новой, еще более изматывающей главой в книге ее испытаний. Долгие, мучительные часы, боль, стиравшая границы между телом и сознанием, и наконец — пронзительный, очищающий крик. Когда акушерка, устало улыбаясь, положила на ее грудь маленькое, сморщенное, невероятно теплое существо, весь мир сжался до этого момента. Боль, страх, унижение — все отступило, утонув в волне всепоглощающей, дикой, первобытной любви. Это был ее сын. Ясин. Она смотрела на него, на его темный пушок на голове, на крошечные, сжатые в кулачки пальцы, и знала: ради этого существа она готова на все. Он стал ее тихим, священным оплотом, ее смыслом в бессмысленном существовании.

В палату первым, как буря, ворвался Ислам. Он проигнорировал ее, бледную, мокрую от пота и слез, лежащую на каталке. Его взгляд сразу нашел пеленальный столик, где медсестра заворачивала малыша. Он подошел, заглянул, и его лицо озарила не улыбка нежности, а гримаса чистой, неподдельной гордости. Гордости хозяина, получившего желанный трофей.

«Сын, — произнес он громко, четко, как бы ставя точку в многомесячном ожидании. — Я знал. Молодец.»

Только после этого он обернулся к ней. Кивнул. Сухо. «Ну, справилась.»

Это была высшая похвала в его системе координат. «Справилась». Как с поставленной задачей. Как с экзаменом на право называться его женой. Хадижа, появившаяся следом, была счастлива иначе — это была счастье стратега, получившего ценного пешки в игре за продолжение рода. Дом на несколько дней наполнился редкими звуками относительного одобрения. Но ненадолго.

Как только они вернулись из роддома, железный режим дома сомкнулся над ней с новой силой. Теперь к бесконечному циклу готовки и уборки прибавились бессонные ночи, колики, бесконечные кормления и смена пеленок. Хадижа критиковала каждый ее шаг: «Не так держишь, выше голову», «Не той смесью кормишь, от дешевой живот пучить будет», «Избалуешь, если на каждый писк на руки будешь брать, потом на шее сядет». Ислам, раздражаемый детским плачем, которого не мог контролировать, стал все чаще ночевать в гостиной на диване или «задерживаться на работе». Зарема тонула в трясине усталости такой глубины, о которой раньше и не подозревала. Но любовь к Ясину, к его беззубой улыбке, к тому, как он хватался крошечной ручкой за ее палец, давала ей силы подниматься снова и снова.

И почти сразу, когда Ясину не было и пяти месяцев, Хадижа начала говорить о втором ребенке. Это звучало не как совет, а как следующая директива.

«Погодков надо рожать, — заявила она однажды за чаем, наблюдая, как Зарема пытается накормить капризничающего Ясина. — Чтобы вместе росли, не скучали. И тебе легче — сразу отмучаешься, с одного раза. Осенью уже можно беременеть снова. Организм молодой, быстро восстановится.»

Зарема с ужасом смотрела на нее. Ее тело еще ныло, разум едва справлялся с одним младенцем, дни и ночи сливались в один бесконечный поток забот. «Мама, я… я еще не готова, — попыталась возразить она, и голос ее звучал слабо и безнадежно. — Ясин такой маленький, он требует столько внимания…»

Хадижа отмахнулась, будто смахивая назойливую муху. «Чего там готовиться? Дело-то природное, не хирургическую операцию делать. Ислам мужчина молодой, здоровый, наследников нужно больше. Один ребенок — это не семья, это так… проба пера. Ненадежно.»

Ислам, к которому она в отчаянии обратилась вечером, лишь пожал плечами, не отрываясь от новостей. «Мама права. Надо думать о будущем. Один сын — это не серьезно. Надо минимум двух мальчиков. Чтобы род крепкий был.»

Зарема чувствовала себя не женщиной, не матерью, а скотиной на племенном заводе, чья ценность измеряется количеством принесенного потомства. Ее возражения, ее физическая и моральная усталость были в их глазах просто «нытьем», признаком слабости и нежелания выполнять свой долг. И, подчиняясь колоссальному давлению, страху перед новым скандалом и тайной, иррациональной надеждой, что второй ребенок — особенно если это будет девочка — возможно, смягчит лед в душе Ислама, она снова забеременела. Ясину не было и года.

Вторая беременность выматывала ее полностью. Она таскала на руках тяжелеющего, активного Ясина, выполняла всю домашнюю работу, чувствуя, как силы покидают ее с каждым днем. Она засыпала стоя, у плиты или укачивая сына. И вот, после еще одних, не менее трудных родов, на свет появилась Лейла. Крошечная, хрупкая, с огромными ясными глазами и едва заметными темными волосиками. Девочка.

Реакция в доме была сдержанной, даже холодной.

Ислам, заглянув в кувез к дочери в роддоме, хмыкнул: «Девочка. Ну, ничего. В хозяйстве пригодится. Помощница матери. В следующий раз точно мальчика сделаем.»

Слово «сделаем» прозвучало как приговор, как констатация брака на конвейере. Хадижа и вовсе почти не скрывала разочарования. Принеся в больницу передачу, она сказала, глядя на спящую Лейлу: «Две иждивенки теперь у меня на шее. Ну, ладно, бог дал, бог возьмет… не нам судить. Расти. Только смотри, не распускай ее, как себя. Девчонку строже надо держать в ежовых рукавицах с пеленок, чтобы знала свое место.»

«Иждивенки». Так она назвала свою новорожденную внучку и ее мать. Зарема, прижимая к груди крошечное, беззащитное тельце Лейлы, чувствовала, как в ней закипает немое, бессильное бешенство. Но она была слишком истощена, слишком разбита, чтобы оно прорвалось наружу. Она могла только крепче прижать дочь, как будто пытаясь защитить ее от этого мира уже сейчас.

Жизнь превратилась в настоящий ад. Двое детей-погодков. Бесконечная стирка пеленок и ползунков, готовка протертых супов и каш, уборка, которую никто не замечал, но за которую всегда ругали, если где-то оставалась пыль. Ясин, начавший ходить, требовал неусыпного внимания, сносил все на своем пути, постоянно норовил упасть или что-то схватить. Лейла была болезненной, плакала по ночам от колик, плохо ела. Зарема существовала на автопилоте, ее сознание было затуманено хроническим недосыпом. Она спала урывками, по 2-3 часа за ночь, и то не каждый раз. Ее собственная внешность угасла, в глазах поселилась постоянная, глубокая усталость, которую не скрыть.

Хадижа только подливала масла в огонь, наблюдая за ее метаниями со стороны. «Что, тяжело? — говорила она, пока Зарема, укачивая на руках Лейлу, пыталась ногой откатить от плиоты лезущего туда Ясина. — А кто говорил, что материнство — это легко? Это крест. Тяжелый, деревянный крест. И нести его надо молча, с достоинством. А не ныть, не ныть без конца… Мужа только раздражаешь своим видом. Посмотри на себя.»

И она раздражала. Ислам все чаще срывался на нее. Причины были бытовыми, мелкими, но ярость — настоящей. Ужин был не таким горячим, как он любил. В ванной после купания детей осталась лужа. Ясин разбросал его газеты. Лейла плакала, когда он пытался поспать. Каждый такой инцидент мог закончиться не криком, а тем же холодным, методичным насилием. Удары перестали быть «уроками ревности». Теперь это были бытовые расправы за «неисполнение обязанностей», за «неуважение», за то, что она «доводит» его своим видом и поведением детей. Она стала громоотводом для всего его стресса, неудач, накопленной злобы. А свекровь, ставшая свидетелем одной из таких сцен, лишь покачала головой и сказала потом Зареме на кухне: «Сама виновата. Не умеешь мужа настроить, не умеешь угодить. Настоящая женщина умеет держать мужчину в узде лаской, а не доводить до ручки.»

Однажды поздним вечером, когда в доме наконец воцарилась тишина, Зарема сидела в кресле в детской. На руках у нее, переплетаясь, спали Ясин и Лейла — он, всхлипывая во сне, она, тихо посасывая кулачок. Зарема смотрела в темное окно, за которым струился осенний дождь. Она представляла, как капли стекают по стеклу, смывая пыль и грязь. Ей тоже отчаянно хотелось смыть с себя все: эту вечную усталость, боль в каждом суставе, унижение, страх, который стал ее вторым дыханием. Но куда деть детей? Они были и ее мукой, и ее единственной причиной держаться, не сломаться окончательно. Они были и кандалами, намертво приковавшими ее к этому аду, и единственными крыльями, дававшими силы подняться утром. В этой чудовищной, раздирающей двойственности и таился последний остаток ее личности — инстинкт материнства, чистый и неистовый. Он был сильнее страха, сильнее усталости, сильнее отчаяния.

Она наклонилась, поцеловала поочередно макушки своих спящих детей. Ее губы дрожали. «Простите меня, — прошептала она в тишину, заглушаемую дождем за окном. — Простите, что привела вас сюда. Я вас люблю. Больше жизни. Я все исправлю. Когда-нибудь… я все исправлю.»

Она еще не знала как. Не знала когда. У нее не было плана, не было сил, не было союзников. Но это «когда-нибудь», это туманное обещание, данное самой себе и своим детям, стало единственной точкой света, единственным ориентиром в кромешной, всепоглощающей тьме ее существования. Это была не надежда. Это была клятва.

---

Глава 12: Инцидент в поликлинике

Лейле было почти три месяца, когда она заболела впервые серьезно. Температура подскочила под сорок, не сбивалась ни парацетамолом, ни обтираниями. Маленькое тельце пылало в ее руках, как уголек, а хриплый, слабый плач резал душу. Ислам был в срочной командировке в соседний регион. Хадижа, подойдя к порогу детской, взглянула на внучку и сморщилась, будто от дурного запаха.

«Вези в поликлинику, — сказала она, не скрывая раздражения. — Что тут на меня смотреть? Раз родила такую, слабенькую, сама и лечи. Меня еще заразить норовит. Ясин останется со мной.»

Зарема не стала спорить. Собрала сумку в охапку: памперсы, пеленки, бутылочки, документы. Лейлу запеленала потеплее, устроила в слинг на груди. Ясина, хныкавшего и цеплявшегося за ее ногу, пришлось почти силой оторвать и оставить на попечение Хадиже. Его истошный плач преследовал ее до самого выхода.

На улице был промозглый, пронизывающий ветер. Автобус пришел переполненный. Она протиснулась внутрь, прикрывая Лейлу полой своего старого пальто, чувствуя на себе неодобрительные взгляды пассажиров — молодая мать с ребенком, да еще в час пик. В поликлинике — очередь, крики других детей, запах лекарств и отчаяния. Ясин в слезах вырывался у нее из памяти, а Лейла на груди все горячее. Зарема чувствовала, как последние силы покидают ее. Она была на грани того, чтобы разрыдаться прямо здесь, на грязном линолеуме коридора.

Наконец их приняли. Педиатр, доктор Аркадий Семенович, был мужчиной лет пятидесяти, с добрыми, очень усталыми глазами за толстыми стеклами очков и спокойными, неторопливыми движениями.

«Ой, крошечка наша, что же ты так разгорячилась? — ласково заговорил он, аккуратно разворачивая Лейлу. — Давай-ка, бабушка, посмотрим…» Он мельком взглянул на Зарему, изможденную, с потухшим взглядом, и поправился: «Мамой извините, конечно. Одна с двумя такими малышами?» Он кивнул на сумку, из которой торчали погремушка Ясина и пачка памперсов. «Героиня, честное слово.»

Его простые слова, сказанные не для лести, а как констатация факта, были как бальзам. Кто-то увидел не «иждивенку», не «плохую мать», не объект для критики, а человека, который несет непосильную ношу. Ее глаза наполнились слезами, которые она еле сдержала, просто от этой крошечной порции человеческого тепла и признания.

Доктор тщательно осмотрел Лейлу, послушал, заглянул в ушки и горлышко. «Отит начинается, — заключил он. — Вовремя привезли, молодца. Многие тянут, потом осложнения. Назначим антибиотик, капли. Не волнуйтесь так, все будет хорошо. Вы очень внимательная мама.»

Он выписал рецепт, подробно объяснил, как давать лекарство. Его голос был ровным, успокаивающим. «Вот, держите. Если что — температура не падать будет или плач усилится — звоните сразу в регистратуру, мне передадут. Не стесняйтесь.»

Он улыбнулся ей — профессионально, но искренне. И в этой улыбке, в этом «молодца» была такая поддержка, которую она не получала, кажется, с момента замужества. Этот пятиминутный визит к доброму, уставшему врачу стал для нее глотком чистого воздуха, напоминанием о том, что мир не везде состоит из упреков, злобы и холодного расчета. Она вышла из кабинета, прижимая к груди уже менее горячую Лейлу и сжимая в руке рецепт, как талисман. Она сделала все правильно. Она — хорошая мать. И кто-то это увидел и сказал вслух.

Эйфория, слабая и трепетная, длилась ровно до выхода из поликлиники. Напротив входа, на обочине, стояла знакомое темное авто. Ислам. Он вернулся раньше. Он сидел за рулем, и даже с расстояния она увидела, что его лицо — каменная маска. Он смотрел прямо на нее. Он видел. Видел, как она вышла из кабинета, как доктор на прощание кивнул ей в дверях.

Всю дорогу домой он молчал. Молчание было густым, зловещим, как перед грозой. Ясин, оставшийся с Хадижей, встретил их капризным — он все еще злился, что мама ушла. Лейла, согретая и накормленная, наконец заснула.

Дома Хадижа сразу, почти выхватив Ясина из ее рук, бросила: «Идите, разберитесь между собой. Нечего при детях свои дела решать.» В ее глазах читалось не беспокойство, а острое, почти сладострастное любопытство.

Как только дверь в их комнату захлопнулась, Ислам взорвался. Но не криком. Его голос стал тихим, свистящим, пронизывающим насквозь.

«Ну что, повеселилась? Накокетничилась вдоволь?

Зарема, роняя сумку с лекарствами на пол, попыталась объяснить: «Ислам, о чем ты? Лейла серьезно болела! У нее отит, температура под сорок! Я повезла ее к врачу, как иначе?»

«К врачу. К мужчине-врачу, — он произнес это с отвращением, будто говоря о чем-то неприличном. — Я все видел. Как ты улыбалась ему. Как он на тебя смотрел. «Вы героиня»… «Вы внимательная мама»… — он передразнил голос доктора с гадкой, язвительной интонацией. — Слушай, как он тебя жалеет! Какой ты бедный, замученный зверек! И ты это смаковала, да? Наконец-то нашелся мужчина, который оценил твои «страдания»? Который пожалел бедную, несчастную жену тирана Ислама?»

Зарема в ужасе отшатнулась. «Он врач! Он просто был добрый и профессиональный! Он ко всем так относится!»

«Ко всем? — Ислам сделал шаг вперед, сокращая дистанцию. — А почему тогда другим мамашам он не улыбался так слащаво? Почолько только тебе такие комплименты расточал? Ты специально, да? Специально при детях, чтобы я при всех не мог ничего сказать, кокетничала с первым встречным мужиком? Выставляла меня извергом, а себя — святой мученицей?»

Его логика была кривой, параноидальной, но в его глазах горела абсолютная, несокрушимая уверенность в своей правоте. Он видел не факт спасения ребенка, а свою больную фантазию об измене и унижении.

«Я ни с кем не кокетничала! — выкрикнула она, отступая к стене. — У меня двое маленьких детей, я еле на ногах стою! О каком кокетстве ты говоришь?!»

Он вдруг схватил ее за подбородок, сжал так, что кости хрустнули. «А вот именно так и кокетничаешь. Эта твоя вечная измученность, эти потухшие глаза, этот вид забитой твари… Это же лучшая приманка для таких «добрых», «сочувствующих» дураков! Ты выставляешь меня тираном на весь город! Перед чужим мужчиной!»

И тогда он начал бить ее. Не пощечину, как в первый раз. Не как тогда, в порыве «ревности». Он бил методично, холодно, почти молча. Кулаками. По плечам, по рукам, которые она инстинктивно подняла, чтобы защитить лицо и грудь, где спала Лейла. По ребрам. По спине, когда она повернулась, прикрывая живот. Каждый удар сопровождался коротким, шипящим выдохом, словно он занимался тяжелой, неприятной, но необходимой работой.

«Будешь… улыбаться… чужим… — шипел он между ударами. — Будешь… искать… у них… жалость… Выставлять… меня… Это… моя… жена… Ты… поняла?.. Моя…»

Зарема не кричала. Она зажмурилась и ушла глубоко внутрь себя, в ту единственную точку, где было тихо и безопасно, — в образы Ясина и Лейлы. Дети. Она должна выжить. Ради детей. Физическая боль была страшной, каждый удар отзывался огнем в костях, но страшнее было другое — окончательное, полное крушение последних наивных иллюзий. Это была не «ревность». Это была патологическая ненависть к ней самой, к ее способности вызывать у кого-то, даже у случайного врача, простую человеческую симпатию. Он бил ее не за кокетство, а за ту минуту человеческого тепла, за тот крошечный лучик признания ее как личности, которые она получила в кабинете. Этого он стерпеть не мог. Ее душа должна была принадлежать только ему, и быть абсолютно пустой, лишенной даже памяти о доброте извне.

Когда он остановился, тяжело дыша, она лежала на полу, свернувшись калачиком вокруг воображаемого ядра — своих детей. Тело горело, гудело от боли, дышать было больно.

Ислам стоял над ней, поправляя съехавший манжет рубашки. «Встань. Приведи себя в порядок, — сказал он ровным, бытовым тоном. — И чтобы я больше никогда не слышал об этом враче. Найдешь другого. Женщину. Или будешь лечиться сама, травами. Поняла?»

Он вышел, оставив ее одну в комнате, где пахло его одеколоном, страхом и кровью, которую она прикусила на губе. Зарема медленно, с тихим стоном, поднялась. Подошла к зеркалу. Лицо почти не пострадало — он бил по телу, зная, что синяки на лице будут вопросы вызывать. Но она знала, что под одеждой ее тело будет покрыто сине-багровыми пятнами, которые будут болеть неделями.

Она повернулась и посмотрела на дверь, за которой оставались ее дети. И в этот момент в ней что-то окончательно, с глухим щелчком, переломилось. Исчез страх. Его вымела ярость. Холодная, чистая, острая, как лезвие. Ярость не только на него, но и на себя — за свою слабость, за надежды, за слезы.

Она больше не думала: «Как нам жить дальше?» или «Как его образумить?» Ее мозг, проясненный адреналином и болью, выдал единственную, кристально ясную мысль: «Он убьет. Рано или поздно, в припадке этой своей больной «любви» или просто потому, что так будет удобно, он убьет меня. И мои дети останутся с ним. С ним и с Хадижей.»

Эта мысль была настолько четкой, настолько неоспоримой, что она перестала дрожать. Она вытерла лицо, сделала глубокий, болезненный вдох, игнорируя пронзительную боль в боку. В ее глазах, еще минуту назад полных слез и ужаса, не осталось ни капли надежды или растерянности. Был только холодный, безжалостный расчет. Игры в «спасение семьи», в «понимание», в «исправление» — закончились. Щель, в которую она пряталась, захлопнулась навсегда.

Началась война. Война не за счастье, не за любовь, не за достоинство. Война за выживание. Ее и ее детей. И в этой войне, как бы немыслимо это ни было сейчас, с разбитым телом и пустым кошельком, она должна была победить. Любой ценой. Она посмотрела на свои руки — те самые, что только что держали рецепт на спасение Лейлы. Теперь им предстояло держать оружие. Пока не знала какое. Но она найдет.