Снегопад усиливался, превращаясь в густую, молочную пелену, за которой уже не было видно ни чёрной «Волги», ни дальних изб. Они стояли посреди этой внезапно возникшей белой вселенной — двое, разделённые сантиметрами...
Рука Михаила всё ещё касалась её щеки. Касалась так, будто проверял: не призрак ли, не мираж ли от мороза и тоски. Кожа под пальцами его руки была тёплой, живой.
— Ты… не шутишь? — спросил он наконец, и голос его был низким, надтреснутым, как будто он долго молчал.
— Такими вещами не шутят, — тихо ответила Таня. Ей хотелось смеяться и плакать одновременно от облегчения и от этой новой, щемящей нежности, что разливалась внутри, согревая лучше любого печного жара. — Я сказала ему «нет».
Он опустил руку, но не отошёл. Его глаза, серые и глубокие, как омуты в том самом озере, вглядывались в её лицо, ища подтверждения, тени сомнения.
— А что… а что он говорил? — Михаил с трудом выговаривал слова от переживания...
— Говорил. Звал обратно. Сулил «гнёздышко», — Таня сделала небольшой шаг ближе, сокращая последнюю дистанцию между ними. Снежинки таяли на её ресницах. — Но моё гнёздышко, Михаил, не там. Оно там, где баба Катя...Где… где один человек мне валенки подарил, а сам сделать вид будто и не причём.
На его суровом, обветренном лице появилось что-то вроде смущённой улыбки. Она была неуклюжей, редкой, и от этого — бесконечно дорогой.
— Баба Катя проболталась? — пробормотал он.
— Я много чего понимаю без слов.
Он глубоко вздохнул, и пар от его дыхания смешался с кружащимся снегом.
— Я… я не городской. Не нарядный. Слов красивых не умею говорить. Работа у меня чёрная...Дом — не дворец. — Он говорил это не из уничижения, а как бы выкладывая перед ней всю правду-матку, весь свой нехитрый, но честный скарб. Давая последний шанс передумать.
— А я не искала дворца, — ответила Таня. Её собственные руки в карманах халата сжались в кулаки от волнения. — Искала… правды. Настоящего.
Он не смог больше сдержаться. Медленно, будто боясь спугнуть, он обнял её — неумело, крепко, прижал к своей телогрейке, пахнущей морозом, лесом и дымом. Она приникла к его груди, слушая гулкое, учащённое биение его сердца. Мир вокруг — снег, ветер, весь огромный, давящий город где-то там — всё это разом исчезло, растворилось в тепле этого объятия.
Они стояли так, может, минуту, может, вечность. Пока на крыльце дома с синими ставенками не появилась фигурка в платке.
-Танюша,Миша,идите в дом!
Михаил и Таня разомкнули объятия, но он не отпустил её руку. Так, взявшись за руки, они и пошли по занесённой тропинке обратно к дому. Ладонь его была шершавой, а её пальцы — холодными, но в том месте, где они соприкасались, было жарко.
В горнице пахло жареной картошкой с грибами и душистым чаем. Баба Катя, не глядя на них, расставляла на столе миски.
— Ну, прояснилось? — только и спросила она, деловито вытирая руки о фартук.
— Прояснилось, бабушка, — тихо сказала Таня, и на её щеках играл румянец, уже не от мороза.
— То-то же, — крякнула старуха. — Садитесь ужинать. Раз уж ты теперь к нам в семью, как я погляжу, намерен… за столом место найдётся.
Михаил покраснел по-мальчишески смущённо, послушно снял шапку и сел на лавку, которую ему указали. За ужином говорили мало. Но тишина эта была совсем иной — тёплой, насыщенной, полной понимания. Взгляды их встречались через стол, и в этих взглядах было всё: и нежность, и обещание, и тихая, ошеломляющая радость от неожиданно свалившегося счастья.
Позже, когда Михаил, попрощавшись, ушёл к себе, Таня вышла на крыльцо проводить его глазами. Снег перестал. Ночь прояснилась, и небо, вымытое февральской стужей, было усыпано алмазными, невероятно яркими звёздами. Свет от них был таким чистым и холодным, что, казалось, можно было коснуться. На душе у Тани было так же светло и просторно. Она смотрела на тёмный силуэт его избы на пригорке, где в окне светился одинокий, но теперь такой родной огонёк, и думала о том, что счастье — оно не в блеске и не в обещаниях. Оно здесь. В этой суровой, звёздной тишине. В крепкой руке, что не даст упасть. И в том, что её нашли. Не там, где искала, а там, где и не думала обрести.
Зима сдавала свои позиции неохотно, цепляясь за землю ледяными корнями. Но сила солнца, уже по-весеннему настойчивого, брала верх. С крыш, повернутых к югу, теперь целыми днями звенела капель, сбивая длинные, острые сосульки. В ложбинах и на лесных просеках лежал ещё рыхлый, зернистый снег-«наст», но из-под него уже пробивалась темная, оттаявшая земля, и воздух пах не столько морозом, сколько сыростью, прелой листвой и далёким, едва уловимым обещанием зелени.
Между Таней и Михаилом установилось новое, хрупкое и прекрасное равновесие. Оно не было оглашено на всю деревню — да они и не стремились к этому. Их отношения зрели тихо, как тает снег: незаметно для постороннего глаза, но необратимо. Они встречались утром, по дороге на работу — он провожал её до конторы, потом шёл на свою делянку. Вечером он заходил за ней, и они шли вместе к бабе Кате, обсуждая дела прошедшего дня. Иногда, в воскресенье, он брал её с собой проверять зимовку в дальнем покосе, и они шли молча, слушая, как лес вокруг наполняется тающими звуками: журчанием подледных ручьёв, скрипом проседающего наста, перекличкой синиц.
Однажды, в конце марта, когда день выдался по-настоящему тёплым, он после работы не повёл её домой, а свернул с дороги на знакомую тропинку — к озеру.
— Пойдём, покажу, — сказал он коротко, и в его голосе звучала какая-то особенная, сдержанная торжественность.
Озеро Светлое уже не было сковано льдом. Он потемнел, стал рыхлым, ноздреватым, как губка, и от берега уже отступила широкая полоса темной, чистой воды. Она тихо плескалась, отражая вечернее небо в розовых и сиреневых разводах. Там, где была та самая злополучная полынья, теперь зияла широкая промоина, и по воде плавали последние, грязные льдины. Это место больше не внушало ужаса. Оно было просто частью природы, которая просыпалась.
Михаил остановился на самом берегу, у старой, склонившейся над водой ивы. Он молчал, глядя на воду, и Таня не мешала ему, чувствуя, что он собирается с мыслями. Пахло талым снегом, мокрой корой и бесконечной, свежей свободой.
— Я тут каждый день смотрю, — наконец начал он, не поворачивая головы. — Как лёд тает. Как вода освобождается. Раньше я это место… не любил. Оно у меня с плохой памятью было связано. С отцом. Мама тут, на войну провожая, с отцом прощалась.. А потом весточка пришла — «погиб смертью храбрых». И я мальчишкой думал, будто озеро его забрало, как будто это место… печальное.
Он замолчал, подбирая слова. Таня затаила дыхание. Он так редко говорил о личном.
— А теперь, — он обернулся к ней, и в его глазах горел тот самый тёплый, глубокий свет, который она успела полюбить. — Теперь у меня тут другая память. Самая важная. Здесь я тебя нашёл. И теперь, когда я сюда гляжу, я вижу не конец, а начало. Понимаешь?
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Комок подступил к горлу.
— Я не умею по-другому, — продолжал он, и его рука нашла её руку, сжала её крепко, по-хозяйски. — Всё у меня просто. Как у этой воды: была скована — теперь течёт. Так и я. Был один — теперь мы с тобой. И хочу я спросить тебя, Таня… — Он сделал паузу, и в тишине было слышно, как где-то далеко с грохотом обрушилась подтаянная льдина. — Хочу спросить официально. Пойдёшь за меня? Будем жить. В моём доме, он крепкий. Или новый срубим, где захочешь. Я буду работать. Ты… если захочешь, в мед ещё попробуешь поступить, из районного центра. А нет — так и здесь дело найдётся. Но только… вместе.
Слёзы наконец вырвались у Тани и потекли по щекам, но она не пыталась их смахнуть.
— Да, — прошептала она. Потом, собравшись с силами, сказала громче, чтобы было слышно и озеру, и лесу, и первому весеннему ветру: — Да, Миша. Пойду...
Он не стал кричать от радости. Он просто притянул её к себе и крепко, по-мужски обнял, прижав её голову к своему плечу. А она обняла его за шею и прижалась к его тёплой, надёжной груди. Они стояли так, на краю тающей зимы и начинающейся весны, и казалось, что само время вокруг них замедлило ход, чтобы запечатлеть этот миг: тёмная вода, последний лёд, двое людей, нашедших друг друга на пороге новой жизни.
Когда они, уже за руку, пошли обратно в деревню, в просветах между стволами сосен зажигались первые, робкие звёзды.
Свадьбу сыграли в мае, когда зазеленела первая трава на покосах и зацвела черёмуха, стоящая белыми кружевами у околицы. Скромно, по-деревенски: в доме Михаила, который теперь был их общим. Столы накрыли во дворе. Пришла вся деревня. Баба Катя, сияющая, как именинница, благословила их старинной иконой. Мать Михаила, приехавшая с райцентра, смотрела на невестку с лёгкой опаской, но, увидев, как та ловко управляется с самоваром и как смотрит на её сына, лишь улыбнулась и вытерла слезинку краешком платка.
Осенью того же года Таня поступила на заочное отделение медицинского училища в райцентре. Училась при лампаде, по вечерам, а днём вела учёт в том же леспромхозе и помогала бабе Кате с травниками. Михаил, как и обещал, начал ставить сруб для новой избы — просторнее, светлее, с большими окнами, как она хотела.
Прошлой зимой, в лютый февральский вечер, у них родился сын. Назвали Иваном — просто и крепко, чтоб рос здоровым, как дед. Когда Таня, уставшая и счастливая, лежала в чистой горнице, а Михаил, неловко и бережно, держал на руках крошечный свёрток, баба Катя сказала, глядя на них:
— Вот и круг замкнулся. Лёд растаял, вода ушла, жизнь пошла дальше. Теперь у вас своя пристань.
А за окном снова падал снег — мягкий, неторопливый, укрывающий до весны спящую землю, замерзшее озеро и крепкий, надёжный дом на пригорке, в окнах которого горел теперь не одинокий, а самый что ни на есть семейный, тёплый и ясный свет.
Конец.