Продолжение записок графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
Во Львове (1836) мы нашли двух сестер старого г-на Понятовского, г-жу Сераковскую с мужем и г-жу Кобыляцкую. Сложив вместе года брата и обеих сестер, получалась цифра итога, много превосходящая 200 лет, между тем как обе дамы были в трауре, по недавно скончавшейся их матери, пани маршалковой, как её все там называли.
А г-жа Кобыляцкая, тем более еще грустила, что считала смерть своей родительницы якобы "преждевременной", - от огорчения, причиненного ей управлявшим ее делами.
Недоставало этой старухе дожить еще до одного поколения (вещь возможная по летам Матильды Осиповны Шимановской и даже невестке моей, графини Авроры Осиповны (здесь жена брата Дмитрия Петровича), коей было тогда от роду 36 лет), чтобы можно было ей сказать, как одной даме, о которой говорит г-жа де Севиньи, в одном из своих писем: "Ma tille, dites à votre fille, que la fille de sa fille pleure" (Дочь моя, скажи своей дочери, что дочь её дочери плачет).
Из Львова мы поехали в Карлсбад, где мой брат тогда находился со своим семейством и куда он часто езжал лечиться от расстройства печени. Роскошная тамошняя растительность была во всей летней своей свежести, хотя наступила уже осенняя пора года. Против наших окон возвышалась одна из крутых гор, называемая Трех Крестов; на верхушке ее, Петр I-й, если верить преданию, своеручно водрузил огромный деревянный крест, на древе коего вырезал свое "имя, год и число месяца".
Все это было ново для меня, не видавшего дотоле гористой местности иначе, как в диком состоянии, - в Балканах, в Альпах и в оголенных, до гребней, Апеннинах. Добрейший мой брат был там, как дома: оружейник herr Schmidt, токарь herr Wolf или шорник herr Franz были все его знакомые и приятели; но ведь заслужил он и благодарность от жителей.
Верный, одной из главных целей безупречной жизни, содействовать благу ближнего, он, с разрешения местных властей, проложил через горы и леса новую дорожку для кратчайшего пешеходного сообщения между Карлсбадом и одним селением за горами, жителям коего, часто приходилось приносить свои продукты на карлсбадский рынок. Кажется, что она названа была жителями "Бутурлиновской".
Почти в часовом расстоянии от Карлсбада, в одной живописной долине, возвышается над речкой ряд перпендикулярных скал с острыми конусами, похожими немного на головы и туловища статуй. Место это зовется Ганс Гейлинген (т. е. Св. Иоанна), и к нему относится поэтическая легенда, что "какая-то влюбленная чета, или в тайне обвенчанных беглецов, настигнутых погоней родителей на этом месте, превращена была в камень силой родительского или церковного проклятия".
Отъезд наш из Карлсбада был ускорен по случаю полученного известия "о смерти г-на Кремоне, князя Видони", мужа меньшей моей сестры, Елены Дмитриевны.
Компания наша разделилась на два поезда. Мать моя, с графиней Авророй Осиповной и ее двумя доверьями, графинями Анной и Марианной Петровнами, и с Екатериной Ивановной Леруа отправились вперед, не останавливаясь ночевать нигде (мать моя почти до своей кончины не знавала усталости в дороге).
Такого "ускоренного путешествия" я всегда старался избегать и потому, весьма был рад, что, по причине беременности моей жены и малолетства двух моих племянников, мы с братом составили "особенное отделение неспешного поезда", в двух экипажах, с ночлегами и всевозможным комфортом.
Меньший из братниных детей, Джой (английская переделка имени Осипа), - прелестный и много обещавший ребенок, очень полюбил жену мою, и его пересаживали иногда в карету к ней.
Проезжая через Баварию, мы остановились, где-то по дороге, осмотреть какую-то замечательную церковь (католическую), где были между прочим мощи-скелеты двух святых, одним из коих был, помнится мне, святой Виктор; мощи эти стояли на ногах, в какой-то странной позе, под большими стеклянными колпаками, что составляло одну из причудливостей, свойственных Римской только церкви и не внушающих чувства благоговения к останкам Божьих угодников.
Зрелище это до того перепугало малютку Джоя, что он бросился к жене моей со словами: "Не правда ли, тётенька, что ты никогда не будешь святою"? (N’est ce pas, chère tante, que tu ne sera jamais sainte).
В Мюнхене, где мы провели 2-3 дня для отдыха детей и моей жены, нашим посланником был князь Григорий Ивановичи Гагарин. Лишь только предъявлен был ему мой паспорт, выданный мне из канцелярии киевского генерал-губернатора, для приложения к нему печати Мюнхенской нашей миссии, как князь Гагарин воскликнул: "Ого, человек нам знакомый (т. е. подпись и скрепа), Михайло Иванович Топтыкин (sic)"! Видно, что так звали графа Александра Дмитриевича Гурьева, сверстника его.
Тогдашний путешественник, не запертый наглухо в вагоне, рассекающем смрадные облака стелющегося по обеим сторонам дыма, не мог бы, не будь он даже ни артистического, ни поэтического настроения, не быть пораженным зрелищем Альпийского переезда между Инсбруком и Трентом, так называемого Бреннера, где в течение одного дня он переносится из царства снегов и растительности сурового Севера в природу и культуру южного края.
Выезжая, бывало, из Инсбрука, климат коего можно причислить к умеренным, утром на почтовых, и постепенно подымаясь все выше и выше, путешественники видели, что растительность ограничивалась уже одной елью, сосной и березой, не переносящей тёплого климата низменных долин по обоим Альпийским скатам; в полдень достигалась страна, где царила русская вполне зима, но ненадолго, ибо вскоре затем начинался спуск по противоположному Альпийскому скату, и ручьи начинали течь к югу.
Исчезали одна за другой береза, ель, сосна, лиственница (méléze), уступая место дубам, пирамидальным тополям, тутовым и грецких орехов деревьям; потом показывались сладко-каштановые и буковые деревья, с площадками виноградных лоз, шпалерами.
Еще час или полтора, и раскидывались перед глазами, панорамой, ломбардские плодоносные равнины, в коих выглядывали, хотя в некотором еще отдалении, мрачные конусы кипарисов и как бы сероватые волны от сплошных пепельных оливковых деревьев. К обеденному времени, к 4-м часам пополудни, достигали до первого ломбардо-венецианского города Больцано, по-немецки Боцен.
В Вероне, я и молодой немец г-н Рейхенберг, дядька моих племянников, отправились обозревать археологические местные достопамятности, в числе которых виднелись, еще хорошо сохранившие фасады домов, враждебных меж собою семейств Монтекки и Капулетти, а в одном саду показывали гробницу из цельного камня (стоявшую снаружи) с просверленным внизу узким отверстием для возможности дыхания, в коей, будто бы лежала Джульетта, во время летаргического своего сна.
Трудно проверить истину этого предания; да и так называемая "гробница" сильно сбивается на каменное "корыто", которое ставится, обыкновенно, перед фонтаном для водопоя животным.
Спутник мой, человек сентиментального направления, ухитрился, после нелегких усилий, отбить осколок мнимой "гробницы" злополучной невесты Ромео, тщательно завернул его в бумажку, и когда, позднее, все наше семейство было в сборе во Флоренции, он с таинственным выражением в лице поднес эту "эмблематическую драгоценность" наставнице моих племянниц, Каролине Сорелли, к коей немец наш питал нежно-меланхолическое чувство, трудно им обуздываемое.
В Кремоне мы нашли сестру мою Елену Дмитриевну, вполне предавшуюся отчаянью. Много есть между нами обоими сходного: та же впечатлительность, та же способность принимать фикцию игривого воображения за истину, та же наклонность смешивать умствования с ощущениями сердца.
Горячая и любящая ее натура представляла ей прошедшее в совершенно ином виде, чем оно было в действительности, а действительность выказывала, что она никогда не была влюблена в мужа, годившегося ей, по своим годам, почти что в отцы; она жила с ним менее 3-х лет, и потому привязанность не успела превратиться в привычку.
В Кремоне квартировал со своей бригадой австрийский генерал барон д’Аспре, ветеран наполеоновских войн, светский и весьма любезный господин, то, что по-французски говорится "homme de bonne compagnie" (человек хорошей компании).
Он проводил почти что все вечера у моей сестры. У нее же, часто бывали, также командир Тирольского стрелкового батальона, майор, барон Цабель, баварец по отцу, англичанин по матери, и гусарский поручик или ротмистр Генигштейн.
Эти господа приняли меня как военного своего товарища: моему полувоенному виду способствовали синяя, со шнурками венгерка, любимый тогда мой костюм, висевшие на груди польский крест "virtuti militari", медаль "за Турецкую войну 1828-1829 гг.", - и мои усы.
Генерал д’Аспр устроил в нашу честь "непродолжительные" манёвры из всех, находившихся под его начальством войск, и обязательно дал мне одну из своих верховых лошадей, на которой я ему сопутствовал и мог удобно полюбоваться рассыпным строем тирольских стрелков, и как они, исчезая внезапно, подавались ползком то вперед, то назад, и при этих движениях пользовались всяким пригорком и кустиком.
Дамы наши следили с любопытством за этими манёврами, разъезжая в коляске. В другой раз, по приглашению г-на Генигштейна, я ездил на одной из его верховых лошадей смотреть гусарское эскадронное учение, крайне меня интересовавшее; но я нашел, что хотя "иные построения были почти что одинаковые с нашими, однако же, исполнение их далеко отставало от нашего относительно отчетливости; а уже на счет выравнивания фронта, оно, было, помнится мне, таковым, что нас, пожалуй, в былые времена, прогнали бы с учебного поля".
В те давнопрошедшие времена, выравнивание в кавалерийском фронте было почти то же, что тот неизобретаемый (по изречению будто бы великой княгини Елены Павловны) философский камень пешей выправки и игры носка, за "призраком" коих, тщетно гонялся покойный Михаил Павлович.
Австрийские гусарские мундиры у нижних чинов показались мне довольно плохо пригнанными; но все это сходило у них с рук без выговора. Шефом, или по-австрийски, владельцем (propriétaire) этого гусарского полка был (номинально) один из многочисленных князей Рейсов, действительным же командиром полка был один князь Лихтенштейн, находившийся тогда в отлучке.
Из рядовых было много словаков: я услышал, к немалому своему удивлению, немецких гусарских офицеров, разговаривавших с нижними чинами на славянском наречии, и я почти все понимал.
Изящный в манерах, майор Цабель был неравнодушен и к моей сестре и, спустя года два, когда она уже свыклась вполне с вдовьим своим положением, показалось нам во Флоренции, что она была тронута постоянством своего обожателя; но роман ничем не кончился.
Сдержанность обыденной семейной жизни, в постоянном присутствии моей матери, тяготила меня, ради чего я отправлялся после обеда (всегда весьма позднего) бродить по темным кремонским улицам, забегал в кофейные дома и, проглотив наспех несколько рюмок ликера, уходил на отведенную нам половину, во 2-м этаже, и там, перед пылающим камином и с сигарой в зубах, заставлял нашу Еленушку пускаться в рассказы "о годовом ее пребывании в моих Порзнях и о тамошних жителях", предмет мне любимый и неисчерпаемый.
Спальня наша, в "парадном" отделении второго этажа, была вся обтянута красным штофом, таковой же материи (vieux damas) были также стулья и занавесы окон и широкой нашей кровати, с вызолоченным балдахином, как часто встречается в старинных домах итальянской аристократии; мебель была "рококо" и частью позолочена, и вся эта роскошь представляла собой хорошо сохранившееся "убранство во вкусе прошлого столетия".
Накурившись и наболтавшись с Еленушкой досыта, я заходил ненадолго к нашим дамам вниз.
В течение дня, вдвоем под руку, мы обходили с женой весь этот не пространный город, так как пеший моцион был для нее необходимым.
Мы оба нехотя оставили Россию; в ней чувство это было естественно по причине разлуки с матерью и потому, что очутилась она на "чужбине". Последнее чувство разделял и я. Хотя я примкнул к моему семейству, но оно было совершенно итальянизировано и иноверного исповедания.
Потому мы оба, как бы переброшены были в мир, резко разнившийся со всеми нашими привычками и оттого сблизились в супружеской нашей жизни, как никогда еще дотоле. Это было поистине не повторение, а запоздалое проявление медового месяца новобрачных, после двухлетней женитьбы; интимному этому сближению трудно было ощущаться в Киеве, где мы не выходили почти из вихря шумной общественной жизни.
К утреннему чаю всё наше семейство сходилось внизу, а после моей с женой прогулки, мы оба уходили в нашу спальню, где я садился рисовать канвовый узор на клетчатой бумаге для нее, а она читала мне вслух только что вышедшую поэму Ламартина "Jocelin". Подобные отрадные минуты повторялись во Флоренции, но чаще еще в Ливорно, где в 1839 году мы провели лето совершенно одни, с дорогой нашею двухлетней тогда Анетиной. Но этими минутами я не умел тогда дорожить.
У сестры моей, Елены Дмитриевны, была только одна дочь, настоящее ее имя Каролина, но в семействе звали Лили. Князь Видони оставил дочери большое состояние, по обремененное долгами, уплаченными, впрочем, во время опеки малолетней княжны, племянницы моей. Сестра моя, с увлечением ей свойственным, предалась всецело воспитанию дочери без посторонней помощи, своими исключительно силами и научными средствами, и успела в том вполне.
Одним из опекунов малолетней Лили был родственник ее отца, граф Франциск Албертони; жена его, графия Амалия, была очень милая и образованная особа, в тесной дружбе с моей сестрой.
По первому извещению "о кончине князя Видони" поспешили прибыть из Флоренции, до нашего приезда в Кремону, старшая моя сестра Мария Дмитриевна Дини и бывшая воспитательница сестры моей Елены, англичанка мисс Кларк, уже тогда замужем за французом г-ном Флеларом, когда-то библиотекарем у моего отца во Флоренции.
При г-же Флелар была старшая ее 6-тилетняя дочь Анна (имя, данное в честь нашей матери), но г-жа Флелар и сестра моя, Дини, оставили на попечение мужа последней, во флорентийской его вилле, своих двух малюток-дочерей, и случилось так, что в отсутствие их матерей, обе они заболели и умерли, отравленные "небрежностью повара от окисления дурно вылуженной медной посуды".
Скорбь сестры моей от потери единственной дочери (хотя у нее оставалось три сына) усиливалась от столь несчастного случая, постигшего чужого ребенка в ее собственном доме. С того времени, все семейство Флеларов осталось на щедром иждивении сестры моей Елены, что было в ее привычках; но поговорка, что "щедрая рука не оскудевает", не совсем оправдалась относительно ее, и под конец, она совершенно расстроила свое лично (но не дочернее) состояние, нерасчетливостью в жизни и награждениями окружавших ее лиц.