Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Жена моя имела полный успех, чем я был совершенно счастлив

Паисий Сергеевич Кайсаров жил тогда в Киеве, по случаю пребывания там штаба 4-го корпуса. Мать моя (здесь Анна Артемьевна Бутурлина, урож. Воронцова) была коротко знакома с женой и дочерью Кайсарова, проживавшими по причине здоровья в Италии, вследствие чего он сделался частым у нас посетителем. Он был добрейший и обязательнейший человек, по службе, кажись, не педант и, помнится мне, любим подчиненными; словом, не подходил к "картонным генералам" николаевского времени. В одном из пехотных полков корпуса П. С. Кайсарова служил офицером Евграф Ростиславович Голубицкий, брат привезенной мной в Киев Ларисы Ростиславовны. Лишь только она намекнула при Паисии Сергеевиче, что "несколько уже лет как она не видалась с братом", он немедленно сделал распоряжение вытребовать в корпусную квартиру этого офицера, и тем привел в крайнее изумление его самого и весь полк, в котором он служил, так как о причине вызова не было объяснено. Когда г-н Голубицкий явился в Киеве к своему генералу, последний ра
Оглавление

Продолжение записок графа Михаила Дмитриевича Бутурлина

Паисий Сергеевич Кайсаров жил тогда в Киеве, по случаю пребывания там штаба 4-го корпуса.

Мать моя (здесь Анна Артемьевна Бутурлина, урож. Воронцова) была коротко знакома с женой и дочерью Кайсарова, проживавшими по причине здоровья в Италии, вследствие чего он сделался частым у нас посетителем. Он был добрейший и обязательнейший человек, по службе, кажись, не педант и, помнится мне, любим подчиненными; словом, не подходил к "картонным генералам" николаевского времени.

Портрет Паисия Сергеевича Кайсарова мастерской Джорджа До (военная галерея Зимнего Дворца, Государственный Эрмитаж (Санкт-Петербург))
Портрет Паисия Сергеевича Кайсарова мастерской Джорджа До (военная галерея Зимнего Дворца, Государственный Эрмитаж (Санкт-Петербург))

В одном из пехотных полков корпуса П. С. Кайсарова служил офицером Евграф Ростиславович Голубицкий, брат привезенной мной в Киев Ларисы Ростиславовны. Лишь только она намекнула при Паисии Сергеевиче, что "несколько уже лет как она не видалась с братом", он немедленно сделал распоряжение вытребовать в корпусную квартиру этого офицера, и тем привел в крайнее изумление его самого и весь полк, в котором он служил, так как о причине вызова не было объяснено.

Когда г-н Голубицкий явился в Киеве к своему генералу, последний разъяснил ему в чем дело, прибавив, что "он может оставаться в Киеве сколько ему будет угодно, и просил приходить обедать у него без церемонии, когда заблагорассудится".

Жена и я часто хаживали в походную церковь Кайсарова, где четверо из нижних чинов удивительно как стройно певали, под управлением одного из них, замечательного тенора, из тех теноровых голосов, что "потрясают всю внутренность души"; он был когда-то певчим в придворной капелле и за какую-то провинность попал в рядовые.

Узнав о частом нашем посещении походной церкви, Паисий Сергеевич распорядился, чтобы те певчие всегда певали при тамошних службах и позволял им приходить к нам в дом; помнится мне, что мать моя была взволнована этим пением, столь много, вероятно, ей напоминавшим.

Повторяю сказанное прежде: не ускользнуло от моих наблюдений, что семейные наши прозелитки не могли и не могут заглушить окончательно в себе взрывов национальной религиозности, притаившейся до поры до времени (причиной такового условия мог быть закон о смешанных браках, по которому, если одна из брачующихся сторон принадлежала православному исповеданию, то все дети имели быть того же исповедания, чего, вероятно, не допускала польская аристократия).

Жена моя имела полный успех в Киеве, чем я был совершенно счастлив.

Она была лелеянным ребенком в этом обществе, не говорю "львицею", потому что была слишком молода и неопытна для такой "ее роли". Она в то время видимо похорошела, и признаки первой беременности, оказавшиеся в середине лета, делали ее еще интереснее.

Мне кажется, что я именно тогда более влюбился в нее, чем, будучи женихом. К тому же, не искушаемый приманкой разгула с невзрачными моими московскими знакомыми, я чувствовал, что "добрые инстинкты натуры брали свое", да и присутствие матери моей поставило меня сразу, так сказать, в колею прежней "моей семейной жизни", и одним из благотворных следствий того было, что "я весь предался молодой моей жене".

Она подружилась с ровесницей ей по годам, Елизаветой Матвеевной Могилянской. Это была милая, натуральная до наивности, хотя не глупая, девушка. Родители ее, местные киевские старожилы, никуда не выезжали, по причине своих лет и, думаю, невеликих своих житейских средств, и потому дочь их появлялась в свете под эгидой Е. Д. Голубцовой и достойнейшей ее сестры, - незамужней и не первой уже молодости, графини Анны Дмитриевны Толстой.

У Могилянских была, своя загородная небольшая дача, куда Елизавета Матвеевна обещалась нас свозить "полюбоваться роскошными посадками роз", но ошиблась временем их цветения и привезла нас в свой сад, когда уже рабатки были осыпаны лепестками отцветших роз, при виде чего, она бедняжка, до того сконфузилась, что почти со слезами просила нашего "прощения не за свою ошибку, а за невежливость, так сказать, царицы цветов".

Мать моя отыскала прежнюю свою московскую, до 1812 года, знакомую старушку, г-жу Хвостову, когда-то проживавшую там при роскошной обстановке, а в Киеве прозябавшую в нуждающемся почти положении на скромной весьма квартирке.

Житейские свои невзгоды она переносила с истинным христианским смирением и предалась религиозному подвижничеству. В ее преклонных летах сохранись все умственные способности и даже веселость характера. Жена и я навестили ее однажды; меня поразила непринужденная назидательность ее беседы, чуждая сухости и религиозного мистицизма.

Из студентов киевского университета, кавалерами на балах, были меньшой брат выше упомянутого князя Любомирского, некто г-н Бутович, - из богатых малороссийских помещиков того края, и Дмитрий Алексеевич Сверчков, сын бывшего нашего поверенного во Флоренции, родной племянник генерал-губернатору графу Гурьеву (Александр Дмитриевич).

Более "интимными" кавалерами нашего кружка были некто Николай Петрович Бибиков, тогда адъютант при графе А. Д. Гурьеве и молодой лифляндец или курляндец г-н Эвенс, чиновник генерал-губернаторской канцелярии. Из бальных кавалеров был некто Иван Иванович Роде, служивший тогда где-то в Киеве.

Имелась тогда в Польском театре порядочная весьма, хотя малолюдная, французская водевильная труппа, содержавшаяся по подписке: обстоятельство, доказывающее цивилизованный уровень местного общества, и денежные его ресурсы. Когда в городе не было ни балов, ни вечеринок, "сборным" местом для всех был театр.

Нам с женой так весело жилось в Киеве, что не хотелось ехать с матерью моей в Италию, и особенно жене, тем более что в начале лета, теща моя, не утерпела и приехала к дочери в Киев, где и оставалась до отъезда нашего, в августе, за границу.

Покойница крепко любила меня, горячо заступалась за меня и не раз поддерживала мое мнение в противность мнению своей дочери.

Возвращаюсь к киевским событиям.

Митрополитом давно уже был мастистый Евгений Болховитинов, известный археолог.

Он был, между прочим, замечателен блистательным даром слова и заготовленные свои проповеди говорил наизусть, - ясным и звонким голосом. Монаху строгой жизни, ему приятно было видеть киевских дам у себя за чаем, после литургии по воскресениям в Михайло-Архангельской златоглавой своей обители, и дамы усердно посещали архиерейскую его службу.

Заметив однажды, что жена моя не была у него у всенощной накануне какого-то большого праздника, он спросил у нее, когда на следующий день мы оба посетили его после обедни, о причине ее отсутствия, и она с детской наивностью отвечала, - что "не была в церкви, потому, что захотелось ей быть в тот вечер в театре".

Киев представлял ученому митрополиту Евгению обширное поле любимым его археологическим исследованиям, и он не преминули тем воспользоваться. Ему обязаны открытием памятников владимирской и ярославской старины, Золотых ворот, бесследно зарытых, до того времени, в валу, окружавшем первобытный княжеский город.

Кстати упомяну, что вандализмом графа Левашова (Василий Васильевич), предместника графа А. Д. Гурьева, срыта была до основания часть вала старого Киева, и тот же администратор срубил пирамидальные тополи, окаймлявшие по обеим сторонам некоторые улицы.

Под наблюдением митрополита Евгения раскопаны был также фундамент и все нижнее основание стен церкви св. мученицы Ирины, от которой не было на виду никаких следов и о которой жители не имели даже понятия; а по отрытым останкам можно было ясно усмотреть все внутреннее расположение храма.

Не договорил я, что часть древнего вала, окружавшего Софийский собор и Михайловский Златоверхий монастырь, была срыта, - под предлогом, что она стеснила проезд, как будто полупустынная эта часть древнего Киева кишела экипажами и пешеходами, как Ильинка в Москве.

Часть того же вала, выходившая на Крещатик, с крепостными воротами, также срытыми, была будто бы не древняя, а воздвигнута фельдмаршалом графом Минихом, и потому не стоила сожаления; как будто бы и елизаветинская эпоха не составляет уже для нас старины?

В описываемое время (1836) от Елизаветинского же дворца, сооружённого архитектором Растрелли, оставался один нижний каменный этаж, обращенный в заведение искусственных минеральных вод, с залами, где раз в неделю бывали танцевальные вечера; верхний же деревянный этаж дворца сгорел еще в 1820-х годах.

Ректором Духовной Академии (в Братском монастыре на Подоле) был архимандрит Иннокентий, обещавший уже тогда стать на ту точку церковного красноречия, которая впоследствии приобрела ему имя современного Златоуста.

Дар этот он выказал в надгробном слове, экспромтом, весною 1836 года, при похоронах артиллерийского генерала князя Яшвиля (Лев Михайлович).

Свидетели рассказывали мне, что он весьма эффектно сделал паузу в своей речи, во время которой последовал залп из орудий, и затем он продолжал, указав на эту почесть как на "последнюю житейскую дань военным заслугам покойника отечеству".

Престарелый, но еще бодрый фельдмаршал князь Сакен (Фабиан Вильгельмович) не выезжал почти никуда, и мне не случилось видеть его.

Между фельдмаршалом князем Сакеном и князем Яшвилем шла, как утверждали, капризнейшая городская переписка, дружеская и вместе с тем переполненная, ради силы слога, более чем площадными бранными словами, в виде любезностей.

При князе Сакене состоял молодой еще генерал Густовцов или Густомилов, незаконнорождённый будто бы его сын, жена коего была одна из первых киевских красавиц, но как-то мало выезжала в свет.

Проживал в Киеве и итальянец из Милана, по фамилии Верга, заброшенный туда кем-то случайно и выдававший себя за портретного артиста и за певца. Познакомившись с ним в кондитерской Финка, я пригласили его к себе, и попросил его спеть со мною из Беллини дуэт "Sulla salma del fratello", приняв на себя теноровую партию, хотя, слишком, для меня высокую.

Должно быть, в Италии он певал только в оперных хорах, потому что басовый оглушительный его рев, при весьма неприятной интонации голоса, потряс нервы матери моей до такой степени, что я с тех пор, уже более, не приглашал его певать у нас.

Вскоре потом он отправился в Москву, где кое-как перебивался по портретной живописи, а в 1840 году я уже встретил его в Петербурге попавшим, не знаю по чьей протекции, в число рестораторов картин в Императорском Эрмитаже, в каковой должности он и оставался до своей смерти. Мне сказывали, что после него найден был в его гардеробе полный женский костюм, для какой цели, неизвестно: ему он мог идти как "корове седло", потому что он не только был весьма неказист и уже немолод, но и с огромными усами.

Жили мы в Киеве, как я уже говорил, в постоянном вихре общественных удовольствий и выездов.

В продолжение весны и лета, когда собираться в городских бальных залах было душно, устраивались "загородные пикники по подписке", - в живописных местностях.

Танцемания дошла до того, что, перепробовав почти все способные к тому места, избрали, наконец, здание в Броварах за Днепром, где помещался грязный трактиришка, одной степенью выше кабака, во втором этаже, и где половицы гнулись под нашими плясками.

Мать моя назначила наш отъезд за границу во второй половине августа, и извещенный мною о том Леон не замедлил явиться в Киев, чтобы нас проводить.

Я уже говорил, что, снабдив его полной по моим делам доверенностью, я, тем не менее, ограничил его право кредитоваться цифрою 60 тысяч р. асс., каковая гарантия казалась вполне для меня успокоительной, и вместе с тем достаточной для его оборотов и кредитных "фокусов".

Последствия не оправдали этой "мнимой" моей осторожности. Положим, что я был ветреник и мот, но остается непонятным, какими способностями владел этот сумасбродный аферист, чтобы впоследствии окончательно отуманить человека, столь трезвого суждения, каким был И. А. Кавецкий, который почти успокоил мою мать, заранее и не без основания предубежденную против Леона.

Прибыл Леон в Киев не один, а в сопровождении, весьма неуместном, московской мещанки, некой Александры Михайловны, составлявшей предмет насмешек в его русско-еврейском кружке; потому что эта толстая и нередко пьяная баба колотила его иногда не на шутку, бранила жидом, а за нетрезвость и неприличное поведение на публичных гуляниях сиживала в сибирке на съезжей. От приезда в Киев этой "интересной особы", - Леон, естественно, еще более упал во мнении о нем моей матери.

Когда перед отъездом из Клева я ходил для получения напутственного благословения преосвященного Владимира, то он мне сказал: "Берегитесь, не заражайтесь в Италии латинским учением".

"Будьте покойны, владыко, отвечал я, - не заразился я в детстве и в юношестве и, с Божьей помощью, не заражусь и вперед; теперь же это труднее, чем прежде было. А Италия манит меня в художественном только отношении".

Тронулись мы из Киева в конце августа через Бердичев, где сметливый Леон сразу снюхался с тамошним одноплемённым ему банкиром Гальперином, сохранившим всецело свой польско-еврейский костюм, с пейсиками и в ермолке, при всем том, что вел обширные банкирские дела по всей Европе. У него я взял через Леона перевод на заграничную банкирскую контору, в значительной довольно сумме.

Ехали мы в двух экипажах: мать моя с Е. И. Леруа в ее коляске, а я с женой в нашей карете, с той лишь разницею, что я переселился на задние козлы, так как в интересном положении жены моей ей сподручней было иметь при себе свою горничную, а мне, свободнее было курить там, чем сидя в карете.

Этот порядок не изменялся во весь путь до Флоренции.

Границу мы переехали не в Радзивиллове, как водилось обыкновенно, а южнее, в Волочиске, потому, что как уверили мою мать, что там "гг. таможенные чиновники были будто бы поснисходительнее".

Кончаю настоящую главу дополнением нескольких, опущенных мной подробностей, относящихся к нашей киевской жизни.

Я там принялся было опять за пение при поляке-аккомпаниаторе, и также написал музыку на прекрасные строфы Баратынского "Не искушай меня без нужды, возвратом нежности твоей", и проч. и там же напечатал этот романс.

Хотя, сколько помнится мне, в "снисходительных" глазах некоторых близких мне особ, романс мой встречен был "полу-успехом"; но, разбирая его впоследствии, когда утих "композиторский мой пыл", я убедился, что он никуда не годился, да и самое эффектное в нем место (allegro-agitato) было без зазрения совести целиком взято мною из некой старинной и забытой итальянской оперы.

В то время, впервые, явилось во французских газетах "описание удачных опытов Дагера (Луи) в светописи".

Мастерская художника, дагеротип (1837)
Мастерская художника, дагеротип (1837)

Почти единовременно с этим, появилась в той же печати статья, описывавшая "какой-то вновь изобретенный телескоп такой силы, что ясно усматривались на луне дикие, обросшие волосами люди", - и мы все, с графом Олизаром, привезшим нам эту газету, единогласно решили, что "все это журнальная утка".

Продолжение следует