— Ты бы мог хотя бы слово бросить, что она опять нагрянет! — голос у Иры сорвался на высокую, тонкую нотку, будто стеклышко треснуло.
Сергей стоял спиной, уткнувшись в холодильник, пил воду из горла пластиковой бутылки. Плечом, качнувшимся в такт глоткам, показал, что слышит. И всё.
— Кто это, интересно? — обернулся он наконец, вытирая рот тыльной стороной ладони. Лицо было пустое, безразличное. — Опять про Жанну с пятого этажа?
— Нет, не про Жанну! — Ира заломила руки, вцепилась пальцами в собственные локти. — Про твою маму, Серёж! Она в семь утра у меня в дверях маячила. Я глаза продрать не успела, кофе не сварила, а она уже тут, с порога — «ой, как у тебя всё запущено, доченька, и лицо какое-то серое».
Сергей закрыл холодильник, медленно, с ленцой. Поставил бутылку на стол.
— Витамины она мне принесла. Кальций. У неё самой суставы. Что тут криминального?
— В семь утра, Сергей! — Ира швырнула в раковину смятую салфетку. — У нормальных людей в это время ещё сны снятся. А у меня уже выслушиваю лекцию о пользе влажной уборки и вреде лапши быстрого приготовления.
— Она заботится, — сказал он, пожимая плечами. — Ей же не спится, одна в той квартире. Вот и пошла, куда глаза глядят. К сыну.
— Забота — это спросить: «Ира, тебе удобно, если я заскочу?» А не вломиться на рассвете, как в штаб-квартиру, где бардак и диверсанты завелись! — Она передохнула, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. — Она не ко мне шла. Она шла к тебе. Просто ты уже смылся.
— Ну, смылся, — повторил он тупо, без выражения. Потом взглянул на неё, и в его глазах мелькнуло что-то раздражённо-снисходительное. — Ты стала нервная, Ир. Раньше такого не было. Мама права.
Он произнёс это просто, как констатацию факта: трава зелёная, дождь идёт, жена нервная. Ира отступила на шаг, будто от ветра. В ушах зазвенело.
— Я нервная? — тихо переспросила она. — А ты не задумывался, почему? Может, потому что последние полгода я живу в осаде? Твоя мать звонит тебе пять раз на дню. Приходит, когда хочет. Переставляет мои банки в шкафу. Заглядывает в стиральную машину. Интересуется, сколько я денег на продукты трачу. Это моя жизнь, Сергей. Или уже нет?
Он отвернулся, начал копаться в ящике со столовыми приборами, греметь ложками.
— Не драматизируй. Она одинокая старуха. Ей не с кем словом перемолвиться. Ты бы понимание проявила.
— Я проявляю! — выдохнула Ира, чувствуя, как слёзы подступают, гневные и беспомощные. — Я каждый раз улыбаюсь, чай наливаю, печенье ставлю. Но всему есть предел. Я не могу чувствовать себя гостьей в своей же квартире. Или, извини, в нашей же квартире.
Он хлопнул ящиком.
— Опять про квартиру! — голос его набрал металла. — Да, она твоя, приватизирована на тебя, я в курсе! Не напоминай каждый раз!
— Я не про это! — закричала Ира. — Я про уважение! Про элементарные границы! Пусть позвонит, спросит! Это так сложно?
— Для неё — да! — рявкнул он в ответ. — Для неё это будет означать, что она чужая. Что ей здесь не рады. Ты хочешь, чтобы она так чувствовала?
— А как я должна чувствовать? — Ира уставилась на него, не мигая. — Когда она вчера, пока меня не было, перебрала весь мой гардероб в шкафу? «Это, — говорит, — уже поношенное, а это тебе полнит». Это нормально?
Сергей покраснел. Не от стыда, нет — от злости.
— Она хотела помочь! У неё руки чешутся, она не может сидеть без дела! Всю жизнь пахала, а теперь ты ей указываешь, где ей можно рукой пошевелить!
— Помочь можно, спросив: «Ира, хочешь, я шкаф приберу?» А не втихую, как тать какая! — Ира подошла к окну, ухватилась за холодный подоконник. За стеклом — ноябрьская слякоть, деревья голые, чёрные, лужи в асфальте, как тёмные озёра. — Я устала, Сергей. Я устала объяснять тебе очевидные вещи. Ты либо не слышишь, либо не хочешь слышать.
Он помолчал. Потом сказал глухо, уже без запала, устало:
— И чего ты хочешь? Чтобы я ей сказал: мать, ты нам мешаешь, не появляйся? Это ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты был моим мужем! — обернулась она к нему, и голос её сломался. — Чтобы ты был между мной и ею. Не стеной, нет. Но… мостом. Который понимает, что происходит на обоих берегах. А ты — ты уже на том берегу. С ней.
Он смотрел на неё, и в его глазах она прочла непонимание. Или нежелание понимать. Ему было удобнее видеть в этом женскую истерику, ревность к матери, мелочность. Что угодно, только не правду.
— Никаких берегов нет, — пробормотал он. — Ты всё себе напридумывала. Мама скоро успокоится, привыкнет. А ты не раздувай.
В кармане его курчи зажужжал телефон. Он вытащил, глянул на экран — и всё лицо его изменилось, смягчилось, стало каким-то детским, подобострастным.
— Мам? Да, я дома… А? — Он бросил быстрый взгляд на Иру, отвернулся к стене. — Нет-нет, всё в порядке… Конечно, мам, заеду. А что такое?.. Ладно, хорошо. Сейчас.
Он положил трубку, не глядя на Иру, стал натягивать куртку.
— Надо съездить. У неё, говорит, краны какие-то подтекают. Посмотрю.
— Сейчас? — спросила Ира бесстрастно. — А ужин? Я суп сварила.
— Сам поем, если что. Не жди.
Он уже был в дверях, когда она сказала, не повышая голоса:
— Краны подтекают. Интересно. В прошлый раз было «окно заклинило». А в позапрошлый — «в квартире пахнет газом». Как удобно, что все катастрофы случаются в тот момент, когда мы с тобой хоть слово друг другу говорим.
Он замер, не оборачиваясь. Спина его в тёмной куртке была напряжённая, неподвижная.
— Хватит, Ира.
— Да, хватит, — согласилась она. — Мне тоже хватит.
Дверь захлопнулась. Она стояла посреди кухни, слушала, как за окном заурчал, затарахтел его старенький двигатель, как звук удалился и растворился в ноябрьском вечере.
Она не стала плакать. Она вылила суп в раковину. Потом села на табурет и смотрела, как за окном зажигаются жёлтые квадраты окон в панельных девятиэтажках. В одном, самом верхнем, горела гирлянда — кто-то уже готовился к Новому году, хотя до него ещё полтора месяца. Жизнь.
Он вернулся под утро. Она слышала, как осторожно щёлкнул замок, как он снял обувь, прошёлся на цыпочках в ванную. Не зашёл в спальню. Лёг, видимо, на диван в зале.
Она лежала, уставившись в потолок. Внутри была пустота, холодная и тяжёлая, как тот ноябрь за окном.
Утром он уже был на кухне, когда она вышла. Кипятил чайник. Молча кивнул.
— Починил краны? — спросила она, наливая себе кофе из турки.
— Да нет там ничего, — буркнул он, не глядя. — Фантазии у неё. Поживёшь одна — тоже будешь прислушиваться к каждому скрипу.
Ира не ответила. Выпила кофе стоя, у окна. Потом оделась и ушла на работу.
Работа — бухгалтерия в небольшой фирме — была её спасением. Цифры, отчёты, строгие колонки дебета и кредита. Там был порядок. Там всё сходилось. В отличие от её жизни.
Вечером она задержалась, хотя дел особых не было. Просто не хотелось идти домой. Выйдя на улицу, увидела, что моросит холодный дождь, превращающийся в колючую крупу. Подняла воротник, пошла к автобусной остановке.
Дома было тепло, пахло едой. Но не её едой. На плите в большой кастрюле томилось что-то густое, мясное. Ира заглянула — щи. Настоящие, на косточке, с капустой, зажаркой. Такие, какие варила её собственная бабушка, давным-давно. Такие, какие она сама никогда не варила — некогда, да и не умела, если честно.
Из залы доносился голос Валентины Петровны и смех Сергея. Смеялся он редко в последнее время. А тут — заливисто, по-мальчишески.
Ира сняла пальто, повесила, прошла на кухню. Они сидели за столом — мать и сын. Перед ними тарелки с дымящимися щами, ломоть чёрного хлеба, солёные огурчики в мисочке. Уют. Идиллия.
— О, Ирочка пришла! — оживилась Валентина Петровна. Лицо её, круглое, с умными, быстрыми глазами, светилось радушием. — Проходи, садись с нами, щи сегодня отменные получились. Серёжа аж три тарелки умял!
Сергей взглянул на Иру, и улыбка с его лица не сошла, а лишь слегка потухла, сменилась привычной настороженной вежливостью.
— Да, садись. Мама наготовила на три дня.
— Я не голодна, — сказала Ира. — Поем позже.
— Что это «позже»? — засуетилась свекровь. — Работала весь день, наверное, бутербродик какой схватила. Это не еда. Садись, я тебе налью.
— Спасибо, не хочу, — повторила Ира твёрже и пошла в спальню переодеваться.
За дверью слышала приглушённое:
— Не обижайся, мам. Она устаёт.
— Да я понимаю, понимаю, сынок. Молодые, заботы. Только смотри, здоровье не запускай. Она же худая очень стала.
Ира закрыла глаза, прислонилась лбом к прохладной поверхности шкафа. «Худая очень стала». Не «ей тяжело», не «надо ей помочь». А «худая стала». Как будто речь о лошади, за которой плохо ухаживают.
Она переоделась в старый растянутый свитер и треники, вышла. Решила всё-таки поужинать, чтобы не провоцировать новый разговор. Налила себе щей, села в стороне от них, к краю стола.
Щи были действительно прекрасные. Наваристые, сытные. Ира ела молча, чувствуя, как тепло разливается по телу. И вместе с теплом — какая-то горькая обида. Почему это так устроено? Почему простая еда, приготовленная с любовью (или с её видимостью), может быть таким мощным оружием? Она, Ира, кормила Сергея все эти годы макаронами, сосисками, покупными пельменями. А тут — щи. Домашние. Мамины. Кто против такого устоит?
— Вкусно? — спросила Валентина Петровна, и в её голосе звучало неподдельное удовольствие.
— Очень, — честно ответила Ира. — Спасибо.
— На здоровье, доченька. Я завтра ещё котлет сделаю, фарш уже купила. Твой Серёжа их обожает.
*Мой Серёжа*, — подумала Ира. *Уже не совсем мой. Или уже совсем не мой.*
После ужина Сергей помыл посуду. Редкое для него событие. Обычно он садился перед телевизором или уходил в телефон. А тут — хлопотал на кухне, а Валентина Петровна сидела на табурете и рассказывала что-то про соседку по старой квартире. Он смеялся, кивал.
Ира ушла в зал, включила телевизор, бессмысленно переключала каналы. Но голоса с кухни доносились чётко, проникали сквозь шум телепередачи.
Позже, когда свекровь отправилась в ванную, Сергей зашёл в зал, присел на краешек дивана.
— Ну что? — спросил он негромко. — Нормально же всё? Мама и поесть приготовила, и посуду помыла за мной. Тебе же легче?
Ира посмотрела на него. На его лицо, которое она когда-то любила целовать в уголки губ, когда он улыбался. Теперь эти губы говорили что-то совсем другое.
— Легче, — сказала она. — Только это ненадолго.
— Чего ненадолго?
— Она же не просто так пришла нас кормить щами, Сергей. Она пришла жить. Ты это понимаешь?
Он поморщился, как от зубной боли.
— Ну вот, опять… Я же сказал — она побудет немного, соскучатся её соседи, она обратно захочет. У неё там цветы, аквариум с рыбками…
— Рыбки, — повторила Ира. — Серьёзный аргумент.
— Не придирайся к словам! — он резко встал. — Хочешь, чтобы я выгнал на улицу родную мать? В ноябрьскую слякоть? Чтобы она там одна…
— Я ничего такого не хочу! — перебила она, тоже поднимаясь. — Я хочу, чтобы ты наконец посмотрел правде в глаза! Она не «побудет»! Она въехала! С чемоданами, с кастрюлями, с советами! И она не уйдёт, пока ты сам её не попросишь! А ты её просить не будешь. Потому что тебе удобно. У тебя опять появилась мама, которая варит тебе щи и гладит рубашки. А что я чувствую при этом — дело десятое.
Они стояли друг против друга посреди зала, под мерцающим синим светом телевизора. Из ванной доносился шум воды.
— Что ты чувствуешь? — тихо, с вызовом спросил он. — Ревность? Да? Ты ревнуешь меня к своей же матери?
Ира засмеялась. Коротко, сухо.
— Боже, какой примитив. Нет, Сергей. Я не ревную. Я задыхаюсь. Мне тесно. Мне некуда деться в моём же доме. Она уже везде. Её тапочки стоят в прихожей рядом с моими. Её халат висит в ванной. Её банки с соленьями на моей полке. Завтра, глядишь, её фотография появится на моём комоде. А потом и я сама стану лишней в этой картине. Или просто элементом интерьера. Неряшливым, неудобным.
Он слушал, и его лицо постепенно каменело. Ни понимания, ни сочувствия. Только защитная стена.
— Ты всё преувеличиваешь. Драматизируешь.
— Хорошо, — сказала Ира, чувствуя, как последние силы уходят. — Пусть я драматизирую. Ответь на один простой вопрос. Если через неделю, через месяц она не соберётся уходить… Что будешь делать? Попросишь её?
Он замолчал. Отвёл взгляд. И этот молчаливый, уклончивый взгляд был ответом. Ответом, от которого у Иры похолодело внутри.
— Я так и думала, — прошептала она. — Значит, это надолго. Навсегда.
Она повернулась и пошла в спальню. На этот раз он не стал её останавливать.
Лежала в темноте, смотрела на световое пятно от уличного фонаря на потолке. Думала о странном парадоксе: самый страшный враг приходил не снаружи, не чужой дядька с ножом в подворотне. Он приходил под маской любви и заботы. И открывал ему дверь самый близкий человек.
За стеной, в гостиной, где теперь стоял раскладной диван, тихо шуршало, позвякивала посуда — Валентина Петровна обустраивалась на ночь. Потом послышался её шёпот и сдержанное бормотание Сергея. Они о чём-то говорили. О ней? О том, какая она неблагодарная? Или строили планы на завтра — какие ещё котлеты приготовить, какие занавески постирать?
Ира натянула одеяло на голову, чтобы не слышать. Но шёпот, как назойливая мушка, пробивался сквозь ткань.
Наступила новая реальность. Реальность на троих.
Утро теперь начиналось не с будильника, а со звуков на кухне: стук кастрюль, шипение масла на сковороде, голос Валентины Петровны, бодрый, как маршевый барабан:
— Серёженька, вставай! Каша остынет! Я овсянку на молоке, как ты любишь!
Сергей вставал сразу, шаркая тапочками. Ира притворялась спящей, пока он не уходил в душ. Ей не хотелось выходить на кухню и становиться зрителем в этом спектакле идеального материнства.
Однажды она всё же вышла пораньше. Валентина Петровна стояла у плиты в цветастом халате, подпоясанном поверх свитера. На Иру она посмотла с искренним удивлением.
— Ой, а ты чего так рано? Я думала, поспишь. Кофе тебе сделать?
— Сама сделаю, — буркнула Ира, доставая турку.
— Ну, как знаешь. Только не вздумай натощак. Я тебе кашу оставила, вон, в тарелке под крышечкой.
Каша лежала, аккуратно сложенная горкой, с кусочком масла посередине. Ира посмотрела на неё — и вдруг её вывернуло от острой, физической тошноты. Не от каши. От этого тотального, удушающего контроля, который даже в таком простом жесте — «я тебе оставила еды» — ощущался как удавка.
— Спасибо, — скривила она губы. — Но я не люблю овсянку.
— Не любишь? — свекровь округлила глаза. — Серёжа говорил, ты всегда её ела.
«Серёжа говорил». Конечно, говорил. Говорил ей всё. О её привычках, о её работе, о том, что они ссорились. Они теперь были заодно — мать и сын. А она — чужая, объект для обсуждения и перевоспитания.
— Раньше ела, — сказала Ира, наливая воду в турку. — Теперь разлюбила.
Валентина Петровна покачала головой, с тихим, сожалеющим вздохом, будто Ира сказала что-то глупое и легкомысленное.
Ира взяла чашку с кофе и ушла в спальню, захлопнув за собой дверь. Она пила горький, недоваренный кофе, стоя у окна, и думала о том, как медленно, но верно её вытесняют. Не силой, нет. Мягко, настойчиво, под благовидными предлогами. Её пространство сокращалось. Сначала общая кухня, потом зал, где теперь стоял чужой диван… Скоро и спальня станет проходным двором.
Вечером того же дня случился первый открытый конфликт. Не со свекровью — с Сергеем.
Ира вернулась с работы поздно, засиделась над квартальным отчётом. В квартире пахло жареной картошкой и луком. В зале горел свет, телевизор показывал какую-то комедию. На диване, под одним пледом, сидели мать и сын. Валентина Петровна что-то рассказывала, жестикулируя, а Сергей смеялся, запрокинув голову. Увидев Иру, он лишь махнул рукой в знак приветствия, не прерываясь.
Она прошла на кухню. На столе стояли грязные тарелки, сковородка с пригоревшими остатками еды. Никто не стал убирать. Видимо, ждали её.
Ира почувствовала, как по спине пробежали мурашки гнева. Тихого, холодного. Она сняла пальто, повесила, надела фартук и начала молча мыть посуду. Вода была горячая, пар клубился. Она терла тарелку жёсткой стороной губки, с таким напором, будто хотела стереть рисунок.
В дверном проёме появился Сергей.
— А, ты уже тут. Мы поели, думали, ты позже…
— Вижу, что поели, — не оборачиваясь, сказала Ира. — И, как всегда, оставили мне на память.
Он прислонился к косяку, сложив руки на груди.
— Не кипятись. Мама устала, у неё давление скакало сегодня. Я не стал её грузить.
— А я, значит, не устаю? — Ира бросила губку в раковину, обернулась. — У меня давление в норме, поэтому я и тарелки мыть должна, и за всеми убирать?
— Да перестань! — его голос стал резким. — Никто тебя не заставляет! Могла бы и завтра помыть!
— Чтоб утром твоя мама опять вздыхала, какая я неряха? Нет уж, спасибо. Лучше уж сразу.
Они стояли, измеряя друг друга взглядами. Из зала доносился смех из телевизора и тихое покашливание Валентины Петровны.
— Ты специально всё осложняешь, — глухо произнёс Сергей. — Раньше ты была добрее. Спокойнее.
— Раньше в моём доме не жил целый лагерь родственников, — парировала Ира. — Или ты уже забыл, как мы жили вдвоём? Ты мыл посуду через раз. А я не устраивала сцен. Потому что это было наше общее. А теперь это что? Коммунальная квартира? Ты, я и твоя мама, которая вечно «устала» или «с давлением», когда речь идёт о чём-то неприятном?
Он шагнул вперёд, снизив голос до угрожающего шёпота:
— Ты о маме так больше не говори. Поняла? Она для меня всё. Она одна подняла меня, пахалa на двух работах, чтоб я институт закончил. Ты хоть раз подумала, чем она для меня является?
— А чем я для тебя являюсь? — выпалила Ира, и голос её задрожал. — Женой? Или просто ещё одним довеском к твоей жизни, который почему-то не ладит с главным экспонатом?
Он смотрел на неё, и в его глазах плескалось что-то чужое, непробиваемое. Любовь? Давно нет. Даже привязанность угасала. Оставалась привычка. И раздражение.
— Я не буду это обсуждать, — сказал он и повернулся, чтобы уйти.
— Сергей! — окликнула она его. — Завтра суббота. Я хочу поговорить. Вдвоём. Без неё. Начистоту.
Он остановился, не оборачиваясь.
— О чём?
— О том, как мы будем жить дальше. Потому что так — я не могу.
Он кивнул, коротко, как будто отмахнулся.
— Хорошо. Поговорим.
Но разговора не получилось.
Утром в субботу Валентина Петровна проснулась с сильной мигренью. Она лежала на диване в зале с мокрым полотенцем на лбу, стонала тихо, но выразительно. Сергей метался вокруг неё — то чай принесёт, то таблетку, то подушку поправит.
— Не беспокойся, сыночек, пройдёт… Ты иди, делай свои дела, — шептала она, хватая его за руку. И он, конечно, никуда не шёл.
Ира наблюдала за этой сценой из кухни. Она видела, как свекровь, поймав её взгляд, чуть приоткрыла один глаз — и в нём мелькнуло не страдание, а что-то другое. Осторожное, оценивающее. Почти торжествующее.
В этот момент в Ире что-то надломилось. Окончательно. Она поняла, что бороться с этим бесполезно. Это была война, в которой у неё не было союзников. Даже тот, кто должен был быть её главной опорой, перешёл на сторону противника. Или, что вернее, всегда на той стороне и был.
Она тихо оделась и вышла из дома. Пошла куда глаза глядят. Бродила по ноябрьским улицам, заходила в торговые центры, сидела на скамейках в промозглых скверах. Звонила подруге, той самой Жанне с пятого этажа, пыталась выговориться. Но слова путались, история казалась такой банальной, такой избитой — свекровь, ревность, непонимание. «Да прёт она на твоего мужа, классика!» — смеялась Жанна. Но Ире было не до смеха.
Она вернулась домой только к вечеру. В квартире было тихо. В зале горел торшер, Валентина Петровна, уже здоровая и бодрая, штопала носки. Сергея не было.
— А, Ирочка. Мы уж думали, ты потерялась. Серёжа к другу ушёл, на рыбалку они завтра рано собираются.
Ира кивнула, прошла мимо. В спальне она села на кровать и поняла, что принимает решение. Окончательное. Не в порыве гнева, а с ледяной, пугающей ясностью.
Она достала с антресоли большую спортивную сумку и начала складывать в неё свои вещи. Не все, конечно. Только самое необходимое. Документы, ноутбук, несколько смен одежды, косметичку. Она делала это медленно, методично, как будто собиралась в командировку.
Дверь приоткрылась. На пороге стояла Валентина Петровна.
— Собираешься куда-то, доченька? — спросила она мягко. Но глаза её были острыми, сканирующими.
— Да, — так же спокойно ответила Ира. — Уезжаю на несколько дней. К подруге. Надо немного развеяться.
Свекровь кивнула, сделала шаг вперёд.
— Правильно. Отдохнёшь от нас, стариков. А то тут вечно напряжение… Ты не обращай внимания, у меня характер трудный. Я ведь добрая, по натуре-то. Просто люблю, чтобы всё как надо было.
«Как надо». Чьё это «надо»? Кто определяет эти правила? Ира молчала, продолжая складывать вещи.
— Серёжу-то не ждёшь? Попрощаться?
— Он знает, что я уезжаю, — соврала Ира. Ей было всё равно.
— Ну… С Богом тогда. Возвращайся скорее. А то он без тебя скучать будет.
Ира застегнула сумку, взвалила её на плечо. Она была тяжёлая. Но не тяжелее того, что она таскала в душе все эти месяцы.
— До свидания, Валентина Петровна.
— Пока-пока, родная.
Ира вышла из квартиры, не оглядываясь. Спустилась на лифте, вышела на улицу. Ночь была тёмная, влажный воздух обжигал лицо. Она поймала первую попавшуюся машину, назвала адрес подруги.
Сидела на заднем сиденье, смотрела на мелькающие огни. И думала о том, что она только что сделала. Не ушла в слезах, не хлопнула дверью, не наговорила сгоряча. Она просто… вышла. Как выходят из комнаты, где стало нечем дышать.
У подруги её встретили с распростёртыми объятиями, уложили на раскладушку в маленькой комнатке, напоили чаем с коньяком. Ира молчала. Говорить не хотелось. Она чувствовала себя пустой, выскобленной до дна. Но в этой пустоте была странная, звенящая тишина. И покой.
Телефон зазвонил только через три часа. Сергей.
— Ты где? — голос его был сдавленный, растерянный.
— У Жанны.
— Что случилось? Мама сказала, ты уехала. Надолго?
— Не знаю, — честно ответила Ира. — Пока не знаю.
Он помолчал. В трубке слышалось его тяжёлое дыхание.
— Ира… давай не будем… Вернись. Поговорим.
— О чём, Сергей? — спросила она устало. — Мы уже всё говорили. Ты всё слышал. И сделал свой выбор. Каждый день своим молчанием, своим потворством ты его делал. Ты выбрал её. Её комфорт. Её покой. Её «всё как надо». Я это приняла.
— Я никого не выбирал! — закричал он вдруг, и в его крике слышалась паника. Паника человека, который вдруг осознал, что привычный мир рушится. — Она же мать! Я не могу её выгнать!
— Я и не прошу тебя её выгонять, — тихо сказала Ира. — Я просто выхожу из игры. В которой правила пишет не я. И даже не ты. Она.
— Это ненадолго! — пытался он убедить её или себя. — Она остынет, поймёт, уедет!
— Нет, Сергей, — Ира закрыла глаза. — Она не уедет. Потому что ты ей не скажешь, что пора. Потому что ты боишься её обидеть больше, чем боишься потерять меня. Или уже потерял.
Он что-то бормотал в трубку — оправдания, упрёки, мольбы. Но слова сливались в белый шум. Ира слушала этот шум и думала о том, как быстро кончилось то, что они когда-то называли любовью. Не из-за измены, не из-за предательства в классическом смысле. Из-за тихой, бытовой капитуляции одного перед другим. Из-за неспособности отстоять свою новую семью перед лицом старой, родительской.
— Мне нужно время, — перебила она его наконец. — Побыть одной. Подумать. Не звони мне. Пожалуйста.
И положила трубку. Потом выключила телефон.
Прошла неделя. Ноябрь сменился декабрём, выпал первый по-настоящему пушистый снег, город начал готовиться к праздникам. Ира жила у подруги, ходила на работу, вечерами смотрела сериалы или просто лежала, глядя в потолок. Она не плакала. Казалось, слёзы кончились ещё там, в той квартире, пролились вхолостую, в безответную пустоту.
Однажды вечером, возвращаясь с работы, она увидела его. Он стоял у подъезда подруги, засыпанный снежной пылью, похожий на замёрзшего голубя. Увидев её, он выпрямился, сделал шаг навстречу.
— Ира.
Она остановилась, не подходя близко.
— Как ты меня нашёл?
— У Жанны спросил на работе. Извини.
Они помолчали. Снег падал медленно, крупными хлопьями, тая на тёмном асфальте.
— Я пришёл… поговорить, — сказал он с трудом. — Если можно.
Она кивнула, направилась к скамейке у детской площадки, стряхнула с неё снег. Он сел рядом, но на почтительном расстоянии.
— Ну? — спросила она.
— Мама… уехала, — выпалил он. — Вчера. К сестре в Иваново. Надолго, говорит.
Ира смотрела прямо перед собой, на тёмные качели, раскачиваемые ветром.
— Что же, сестре теперь нашей мученицей станешь? Давление у неё мерять будешь, щи варить?
Он вздрогнул, будто её слова его ударили.
— Не надо так. Она сама… Я с ней поговорил. Тяжело, но… поговорил.
Ира медленно повернула к нему голову. В свете фонаря его лицо казалось осунувшимся, постаревшим. Под глазами — синие тени.
— И о чём же вы поговорили? — спросила она без интонации.
— О том… что мне плохо. Что я теряю тебя. Что так больше нельзя. — Он говорил, глядя себе на колени, сжимая и разжимая красные от холода пальцы. — Она плакала. Говорила, что я её предаю. Что она столько для меня… Ну, ты знаешь.
— Знаю, — кивнула Ира. — И что ты ответил?
— Я сказал… что люблю тебя. Что ты — моя жена. И что мы должны жить отдельно. — Он поднял на неё глаза, и в них была мука. Искренняя, неподдельная. — Это было самое трудное в моей жизни, Ир. Ты даже не представляешь.
Она представила. Представила эту сцену: он, бледный, пытающийся быть твёрдым, и она, рыдающая, причитающая, сыплющая упрёками. Да, это должно было быть ужасно. Для него. Для неё, Валентины Петровны, это была трагедия вселенского масштаба. Потеря сына. Снова.
— И она согласилась? Так просто? — недоверчиво спросила Ира.
— Не просто. Не сразу. Но… да. Собрала вещи. Утром я отвёз её на автовокзал. Она сказала… — он глотнул, — сказала, что я под каблуком. Что ты меня задушила. Что она меня больше не знает.
Слова повисли в морозном воздухе. Колючие, ядовитые. Ира почувствовала, как знакомое чувство вины, чужой и навязанной, шевельнулось где-то глубоко. Но она подавила его. Жестоко и быстро.
— И теперь ты пришёл ко мне. Чтобы я что? Вернулась? Потому что препятствие устранено?
— Я пришёл, потому что скучаю, — тихо сказал он. — Потому что понял, что был слепым идиотом. Потому что… я люблю тебя. Всё ещё.
Она слушала эти слова и ждала, что почувствует. Радость? Облегчение? Торжество? Ничего. Только усталость. И пустоту там, где когда-то билось что-то тёплое и живое.
— Слишком поздно, Сергей, — сказала она наконец. Голос её был ровным, спокойным, почти чужим.
— Что? — он не понял. Или не хотел понимать.
— Я сказала — поздно. Ты сломал что-то. Не тогда, когда впустил её. А тогда, когда месяцами смотрел, как мне тяжело, и делал вид, что не замечаешь. Когда выбирал её удобство — моего молчания, моих слёз в подушку. Ты позволил ей встать между нами. И даже когда ты её… «убрал», эта тень останется. Она всегда будет здесь. — Ира ткнула пальцем себе в грудь, потом в виски. — И здесь. В каждом твоём взгляде, в каждой нашей ссоре будет звучать её шёпот: «Вот видишь, я же говорила». Я не хочу так жить.
Он смотрел на неё, и в его глазах медленно гасла последняя надежда. Таяла, как снежинки на его плечах.
— Ты… не прощаешь?
— Не в прощении дело. Я устала бороться. За тебя. За наш дом. За наше право быть просто мужем и женой. Я выдохлась, Сергей. И любовь… она тоже выдохлась. Без воздуха.
Он сидел, ссутулившись, маленький и разбитый. Не победитель, вернувшийся с поля боя. А побеждённый, потерявший всё.
— И что же теперь? — спросил он глухо.
— Теперь ты свободен. Можешь ехать к маме в Иваново. Варить ей щи, слушать её советы. Жить той жизнью, которой ты, видимо, всегда хотел жить. А я… я останусь здесь. Буду жить своей. Одна. Пока не научусь снова дышать. Полной грудью.
Она встала, отряхнула снег с пальто.
— Прощай, Сергей.
И пошла к подъезду, не оглядываясь. Шла по хрустящему снегу, и с каждым шагом грусть, тяжёлая и горькая, подступала всё ближе. Но вместе с ней — и странное, щемящее чувство освобождения. Как будто с неё сняли тяжёлый, мокрый тулуп, в котором она ходила все эти месяцы.
За спиной не раздалось ни звука. Он не побежал за ней, не стал кричать. Он принял её решение. Как принял когда-то решение своей матери.
Ира зашла в подъезд, поднялась на лифте. Войдя в квартиру подруги, она подошла к окну, отодвинула занавеску. Он всё ещё сидел на скамейке, неподвижный, засыпанный снегом. Сидел долго. Потом встал и медленно побрёл прочь, растворившись в белой метели.
Она отпустила занавеску. Повернулась к тёплой, освещённой комнате. Завтра будет новый день. Без его голоса на кухне. Без запаха чужих щей. Без тихого, всепроникающего шёпота, диктующего, как надо жить.
Будет тишина. И в этой тишине, возможно, когда-нибудь, родится новый звук. Её собственный.
Конец.