Найти в Дзене
Занимательное чтиво

Сын оставил мать в глуши и уехал, сказав на прощание: «Вот мой подарок тебе на день рождения». (часть 6)

Начало — Никогда козу не держала. Она остановилась. Память рванула её назад так резко, что закружилась голова. 1956 год. Саше — пять лет. Босые ноги топают по тёплой пыльной земле. Лето, жара, солнце слепит глаза. Деревня в Ростовской области. Дом бабушки Ефросини — низкий, побелённый, с цветами под окнами. Бабушка выходит из дома — крепкая, широкоплечая, в выцветшем платке. Лицо загорелое, руки жилистые. Сильная. Берёт Сашу за руку: — Пойдём, внученька, научу козочку доить. — Бабуль, я маленькая, — пищит Саша, упираясь. — Не умею. Бабушка смеётся хрипло, добродушно: — Эх, Сашенька, Сашенька, не в руках сила — в сердце. Коза, она доброту чувствует. Если с любовью подходишь — сама всё даст. Ведёт в сарай. Там коза — рыжая, с белым пятном на лбу. Смотрит на Сашу настороженно. — Вот так, внучка, — бабушка кладёт маленькую ладошку Саши на тёплый козий бок. — Нежно гладь, говори с ней. Животные всё понимают, только не словами. Саша гладит робко. Коза поворачивает морду, нюхает руку, лижет

Начало

— Никогда козу не держала.

Она остановилась. Память рванула её назад так резко, что закружилась голова.

1956 год. Саше — пять лет. Босые ноги топают по тёплой пыльной земле. Лето, жара, солнце слепит глаза. Деревня в Ростовской области. Дом бабушки Ефросини — низкий, побелённый, с цветами под окнами.

Бабушка выходит из дома — крепкая, широкоплечая, в выцветшем платке. Лицо загорелое, руки жилистые. Сильная. Берёт Сашу за руку:

— Пойдём, внученька, научу козочку доить.

— Бабуль, я маленькая, — пищит Саша, упираясь. — Не умею.

Бабушка смеётся хрипло, добродушно:

— Эх, Сашенька, Сашенька, не в руках сила — в сердце. Коза, она доброту чувствует. Если с любовью подходишь — сама всё даст.

Ведёт в сарай. Там коза — рыжая, с белым пятном на лбу. Смотрит на Сашу настороженно.

— Вот так, внучка, — бабушка кладёт маленькую ладошку Саши на тёплый козий бок. — Нежно гладь, говори с ней. Животные всё понимают, только не словами.

Саша гладит робко. Коза поворачивает морду, нюхает руку, лижет пальцы тёплым шершавым языком. Щекотно — хохочет Саша.

— Видишь, она тебе доверяет, — довольно кивает бабушка. — Теперь садись вот так, на скамеечку. Вот так, бери — нежно, без рывков. Струйка пойдёт. Услышишь, как в подойник звякает.

Первая струйка молока ударяет в железное ведро — звонко, весело.

— Бабуля, у меня получилось! — кричит Саша от восторга.

Бабушка гладит её по голове:

— Запомни, внученька: мы с землёй — одно. Земля кормит, земля не обманет. Люди могут предать — земля никогда. Животные могут предать? Нет. Только любовь дают, если любовь получают.

Пауза. Бабушка смотрит вдаль, за окно:

— Ты из крепкого корня, Сашенька. Прабабка твоя Василиса пятерых детей одна подняла после мора. А я после войны троих вырастила — муж не вернулся. А крепкие люди — они землю чувствуют. Они от неё силу берут. Ты помни это, если трудно будет. Помни.

Саша кивает — не всё понимая, но запоминая. Навсегда.

Возврат в настоящее был как пощёчина.

Александра стояла в сарае Григория Петровича и плакала. Слёзы текли сами — без остановки.

Марта подошла, нюхнула её руку, лизнула пальцы — точно так же, как та рыжая коза шестьдесят лет назад.

— Я помню, бабуля, — прошептала Александра, гладя Марту по шерсти.

— Я всё помню: землю, силу, корни. Я вернулась. Наконец‑то вернулась.

Григорий молча стоял рядом. Понимал: случилось что‑то важное, что не объяснишь словами.

— Возьму, — сказала Александра твёрдо. — Спасибо, Григорий Петрович.

— На здоровье, — кивнул он. — Она добрая, не капризная. Сено ест, воду пьёт, молоко даёт — и не оставит. Животное. Они верные.

Марта переехала к Александре в тот же день. Григорий помог обустроить угол в сарае, принёс сено, показал, как доить.

Вечерами Александра приходила к Марте, садилась на скамейку рядом, гладила тёплый бок.

— Знаешь, Мартуша, — говорила она тихо, — я вернулась. Вернулась к себе, к корням, к бабушке. Потеряла сына, но нашла себя. Странно, да?

Марта клала морду на колени Александре — тёплая, живая, настоящая.

Это было не одиночество. Это была компания без требований, любовь без предательства.

Январь 2016‑го ударил лютым холодом. Минус 30, ветер свищет в трубе. Печь раскалена докрасна, а всё равно холодно.

Александра спала, укутанная во все одеяла, в платке Марии Ивановны. Марта в сарае тоже мёрзла. Александра приносила ей дополнительное сено, укрывала мешковиной.

Однажды утром Григорий Петрович пришёл с конвертом.

— Тебе, — сказал коротко. — Заказное. Из Москвы.

Александра взяла конверт. Руки задрожали. На обратной стороне — штамп СИЗО № 5. Отправитель: Белов И. М. Игорь.

Она долго смотрела на конверт, не открывала. Григорий стоял рядом, не торопил.

— Открывать? — спросила она наконец.

— Решай сама, — ответил он. — Я рядом буду, если что.

Александра разорвала конверт дрожащими пальцами, достала несколько исписанных листов. Почерк нервный, местами размазанный — будто писал и плакал.

Села за стол. Григорий сел напротив — молча, по‑прежнему давая опору одним присутствием.

Начала читать. Сначала про себя. Потом — вслух. Голос срывался, но она продолжала:

— Мама, я знаю, что не имею права писать. Не имею права просить прощения. Но напишу, потому что здесь, в камере, больше врать некому. Только себе. А себе я устал врать.

Глаза наполнились влагой, размывая строчки.

— Я сижу третий месяц. Здесь холодно и страшно. Но это не самое страшное. Страшно то, что я понял…

— Наконец‑то понял. Помнишь, как папа говорил: «Игорёк, мужчина — это тот, кто защищает слабых, а не использует их». Я не защитил. Я использовал самого слабого человека — свою мать.

Голос сорвался на рыдание. Григорий протянул платок.

— Я предал тебя. Я предал память папы. Я предал того мальчика, что писал тебе открытки. Я убил его за квартиру и деньги.

Марина… Я думал, что люблю, а это была жадность. Её жадность и моя слабость. Она управляла. Я молчал.

Руки тряслись так, что листы шелестели.

— Когда она дала тебе подписать те бумаги, я знал, что ты больна, что не понимаешь. И промолчал. Боже, как я промолчал! Я видел твои руки — они дрожали. Видел твои глаза — они ничего не видели от температуры. И я отвернулся. Просто отвернулся.

Александра закрыла глаза, качаясь взад‑вперёд.

— А в день рождения, когда я вёз тебя туда, ты пыталась говорить о папе, о даче, о землянике. А я огрызался. Я видел твоё платье, то самое, васильковое. Ты его выгладила для меня. А я вёз тебя на смерть.

Рыдание вырвалось — громкое, надрывное.

— Мама, прости. Не меня прости — я непростителен. Прости себя за то, что любила такого сына.

Она читала дальше сквозь слёзы:

— Марине дали условный срок. Она беременна. Мне тоже дадут условный, адвокат обещает. Мы потеряли всё. Живём у её матери. Та на неё орёт каждый день: «Из‑за тебя мой зять в тюрьме сидел». Ребёнок родится в феврале. Мальчик…

Она замерла.

— Марина хочет назвать Кириллом. Но я хочу — Михаилом, как папа. Может, если я назову его папиным именем, хоть частица того хорошего вернётся. Может, я научусь быть отцом? Настоящим, как папа был.

Слёзы капали на бумагу, размывая слова.

— Не прошу вернуть квартиру. Не прошу денег. Не прошу даже увидеться. Просто живи, будь счастлива. Ты заслужила. И если когда‑нибудь, через много лет, ты сможешь вспомнить того Игорька с открыток… Вспомни. А этого Игоря — забудь. Твой когда‑то сын…

Письмо выпало из рук. Александра опустила голову на стол и плакала так, как не плакала никогда — всем телом, всей душой.

Григорий Петрович встал, обнял её за плечи.

— Плачь, плачь, родная, — шептал он. — Это правильно, это хорошо.

— Он понял, — всхлипывала она, — мой мальчик наконец‑то понял. Но почему так поздно? Почему не тогда, когда я протягивала руки?

— Не знаю, Александра, — вздохнул Григорий. — Иногда люди прозревают, только когда теряют всё. А иногда не прозревают вовсе.

— Он хоть прозрел. Это уже много.

Она плакала долго, до изнеможения, пока не осталось слёз. Подняла письмо, аккуратно сложила. Пошла к сундуку, открыла крышку, положила письмо рядом с альбомом семьи Громовых, рядом с фотографией Михаила.

— Спасибо, что написал правду, — прошептала она. — Хоть правду.

Не ответила на письмо — не могла ещё. Сердце разрывалось на части: одна тянулась к сыну, другая кричала: «Поздно. Слишком поздно».

Но письмо сохранила, потому что в нём была правда. А правда, даже горькая, дороже лжи.

Февраль выдался на редкость ясным, морозным, но солнечным.

Письмо лежало в сундуке, но слова из него жгли память. «Михаил. Он назвал сына Михаилом».

Александра доставала его каждый вечер, перечитывала, искала между строк раскаяние или манипуляцию. Сердце металось, как птица в клетке.

Прошло три недели. Что‑то сдвинулось внутри. Не прощение — ещё рано. Но щель в стене, пропускающая свет.

Она стояла на холме, держа телефон у уха. Внизу деревня дремала под снегом, из трубы её дома вился синий дымок.

— Роман Викторович, продавайте квартиру, — сказала она ровно.

— Вы уверены, Александра Сергеевна? — в голосе юриста прозвучало удивление. — Это ваше единственное жильё в Москве.

— Уверена. Она мне больше не нужна. Мой дом здесь.

— Хорошо. Начну оформление.

В марте Александра приехала в Москву в последний раз.

Григорий Петрович проводил её до автобуса, сунул в руку термос с чаем и бутерброды, завёрнутые в чистое полотенце:

— Дорога долгая. Поешь.

Она кивнула, не в силах говорить.

Квартира встретила пустотой. Покупатели вывезли всё — остались только голые стены, пыль на полу, следы от мебели.

Шаги отдавались эхом. Александра прошла по комнатам медленно, как по музею собственной жизни.

Вот здесь стояла кровать, на которой умирал Михаил. Вот здесь, у окна, стоял обеденный стол. За ним они завтракали, обедали, ужинали — тридцать лет подряд. Вот кладовка, её комнатка последних лет.

Забрала только самое важное: альбом с фотографиями, кресло Михаила — то самое, в котором он читал газеты по вечерам, три его любимые книги, пахнущие старой бумагой, и заварочную чашку с надписью «Лучшей маме».

Остановилась у окна гостиной — того самого окна, у которого простояла тридцать лет. Смотрела на двор, на знакомые дома, на детскую площадку, где когда‑то играл маленький Игорёк.

Вспомнила, как они вносили это кресло: Михаил — впереди, она — сзади. Оба красные от натуги и смеха. Игорёк бегал вокруг, кричал:

— Мама, пап, сюда ставьте! Нет, вот сюда!

Кресло поставили у окна. Михаил сел, откинулся на спинку, закрыл глаза:

— Вот оно, счастье.

— Прощай, старая Саша, — прошептала Александра своему отражению в стекле. — Ты была хорошей женой. Хорошей матерью. Ты любила всем сердцем. Но тебя больше нет.

Развернулась, взяла коробку с вещами, вышла из квартиры, не оглянувшись.

Дверь захлопнулась с глухим стуком. Прошлое осталось за ней.

Апрель взорвался зеленью и солнцем.

Деньги от продажи квартиры пришли на счёт — сумма немалая. Александра наняла бригаду из соседнего посёлка: трое мужиков, крепких, работящих, не задающих лишних вопросов.

Дом преобразился: новая крыша, красная черепица вместо протекающего шифера, новые окна с двойными рамами. Печь перебрали, облицевали свежими изразцами — белыми с синими цветами. Крыльцо построили заново — широкое, с резными перилами.

Григорий Петрович появлялся каждый день: то с мужиками посоветуется, то Александре чаю принесёт.

Однажды сказал бригадиру:

— Смотри, чтоб как для себя делали. Это моя… ну, почти родня.

В мае, когда земля оттаяла и прогрелась, начали огород. Григорий принёс семена, рассаду, показывал, куда что сажать:

— Картошку — вот тут, на солнышке. Морковь — сюда, она тень любит. Огурцы — у забора. Укроп сам вырастет, куда ни кинь.

Работали вместе — на коленях, по‑стариковски медленно, но уверенно. Руки Александры зарылись в землю — тёплую, живую, пахнущую весной. Что‑то древнее проснулось в крови: память бабушки Ефросинии, память рода, сотен женщин, кормивших семьи от земли.

— А яблони у тебя тут есть? — заметил Григорий, кивая на старое дерево в углу сада.

Продолжение...