Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ВОЛЧЬЯ ДОЛЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Раннее летнее утро еще не успело набрать полную жару, но солнце, золотое и наглое, уже жгло макушки ив и заливало светом поле за околицей.

По этой пыльной, раскаленной дороге, будто две перепуганные ящерицы, мчались двое босоногих мальчишек.

Голые пятки, шлепая по пыльной земле, сверкали мелькающими огоньками, а на спины их, в заплатанных по десять раз рубахах, легли влажные темные пятна.

Их звали Герасим и Наум Лахновы, сыновья вдовы Натальи, что ютилась с ними в покосившемся домишке у самой реки.

Мир их был тесен: река, да поле, да барский сад за высоким забором, откуда так манили спелые, наливные яблоки.

Но сегодня их мир сузился до размеров спины и пяток, потому что за ними, поднимая столб пыли и сокрушая все на своем пути, летел всадник.

Это был Дорофей Морозов, барский сторож, человек с лицом, навсегда перекошенным злобой, и с кнутом, который был для него продолжением руки.

— А ну стоять! — ревел он, и голос его, хриплый и рваный, настигал мальчишек быстрее, чем копыта его гнедого коня. — Зашибу!

Он щелкал кнутом в воздухе, и тот звук был страшнее любого слова. Его глаза, маленькие и колючие, как свиная щетина, сверкали мстительным торжеством. Он уже видел, как будет учинять расправу.

Братья, не сговариваясь, свернули с дороги и нырнули в густые, спасительные заросли прибрежной ракиты.

Кусты сомкнулись над ними, как зеленая волна.

Они затаились, прижавшись к сырой земле, затаив дыханье. В ушах стучала кровь, смешиваясь с дробным топотом копыт. Они стали тише мышей, невидимей теней.

Дорофей подскакал к самому краю кустов, осадив коня так резко, что тот взбил клубы пыли.

С ловкостью, удивительной для его грузной фигуры, он спрыгнул на землю и, не раздумывая, полез в дебри, ломая сучья и чертыхаясь.

Он нашел их почти сразу — по сбившемуся дыханию, по отблеску испуганного глаза в полутьме.

Жесткие, мозолистые пальцы впились в уши — сначала Герасима, потом Наума — и выдернул их на свет Божий, как двух котят из-под завала.

Боль обожгла виски, но хуже боли был холодный ужас в животе у младшего, Наумки.

Первый удар кнута, свистнув в воздухе, обжег Герасиму спину сквозь тонкую ткань. Второй был уже направлен на Наума.

И в этот миг, когда Дорофей замахнулся вновь, случилось невероятное.

Герасим, старший, ему одиннадцать было всего, вдруг рванулся вперед.

Не к побегу, нет. Он схватил свисающий конец кнута и сжал его в кулаке так, что побелели костяшки.

Лицо его было бледным, но не от страха, а от яростного, отчаянного напряжения.

— Наумка, тикай! — выкрикнул он хрипло, не отрывая глаз от багровеющего лица сторожа.

Младший брат, десятилетний Наум, замер на мгновение, увидев в глазах Герасима приказ, смешанный с мольбой.

И бросился бежать. Без оглядки, потом с одной, короткой, обжигающей оглядкой назад — к деревне, к матери, к спасению.

Дорофей ошалел от такой наглости. Зверский рык вырвался из его груди.

— Ну что, шкура, попался! — прохрипел он, и толчком, полным ненависти, швырнул Герасима на землю.

И началось.

Кнут свистел, уже не для устрашения, а для того, чтобы рвать, жечь, калечить. Он опускался на тонкую спину мальчишки с мерным, страшным хлестким звуком.

— Сучий потрох! Я проучу тебя как лазить по чужим садам! Паскуда!

Дорофей не видел ничего вокруг.

Он видел только непокорную спину и чувствовал ярость, сладкую и густую.

Он не замечал, как на серой холщовой рубахе проступали сначала влажные полосы, а потом алели первые робкие капли, сливаясь в багровые дорожки.

А когда кнута показалось мало, он подошел ближе.

Грязный, тяжелый сапог с железной подковкой на носке поднялся и опустился на бок сжавшегося мальчишки.

Раз. Другой. Несильно, с презрительной жестокостью, будто пиная брошенный на дороге куль с сором.

Герасим не кричал.

Он лишь втягивал голову в плечи, закусывал губу до крови и смотрел в землю, в травинку у самого своего носа.

Он видел, как от его дыхания колышется былинка, и думал, добежал ли Наумка.

Эта мысль была единственным щитом между ним и всепоглощающей болью.

А вдалеке, у крайней избы деревни, стояла, прижав к себе дрожащего Наума, их мать, вдова Наталья.

Она смотрела в сторону поля, закусив угол платка, чтобы не выдать себя криком.

И слезы, тихие и горькие, текли по ее лицу, вымывая дорожки на загорелой коже.

Она знала — идти нельзя. Не сейчас. Закон здесь был прост и страшен, как волчий оскал: барское — свято, барский слуга — прав, а сиротская доля — терпеть и молчать. Волчья доля.

Жизнь вдовы Натальи Лахновой была вытканна из тихой скорби и бесконечного труда.

Её муж, Григорий, мужик кряжистый и молчаливый, с руками, способными согнуть подкову, погиб три года назад от пустяка и несправедливости.

Была страда, косили барскую рожь на дальнем покосе.

Григорий, самый сильный косарь в артели, надорвался, таская неподъёмные копны под палящим солнцем, пока у него не хлынула горлом кровь. Упал прямо в сжатые колосья.

Приказчик, не долго думая, велел отвезти его в больницу в город, свалив в телегу, как мешок.

Дорога была дальняя, тряская. Григорий умер, не доехав, истекая кровью на соломе, глядя в высокое, равнодушное небо.

Барин, узнав, лишь брезгливо поморщился: «Слабое здоровье имел, видно. Из породы выродившейся». И вынес вдове мешок гнилой муки в качестве «последней милости».

С той поры Наталья держалась на свете только сыновьями.

Их ветхий домишко у реки, похожий на большую покосившуюся птицу, готовую нырнуть в воду, держался на честном слове и подпорках.

Внутри пахло сырой глиной, дымом от печурки и сушёной рыбой – ею они частенько спасались от голода.

Герасим, с тех пор как отец умер, словно закаменел внутри.

В его взгляде, слишком взрослом и пристальном, поселилась твёрдая, холодная решимость.

Он стал маленьким мужчиной в доме, где мужчины не было.

Наум же, помладше, всё ещё сохранял в уголках души детскую мягкость, которую старший брат яростно оберегал, как последний огонёк в холодной избе.

Каждый день, ещё затемно, Наталья уходила в барское поле.

Работала с другими бабами – такими же вдовами, солдатками, измотанными жизнью.

Работали молча, согнувшись в три погибели, под присмотром того же Дорофея Морозова или другого приказчика.

Руки, покрытые цыпками и трещинами, впивались в землю, выдёргивали сорняк, пололи свеклу, вязали снопы.

Шутили редко, и шутки были горькие, как полынь. Пели же – пели тихо, протяжно, словно стон сама земля издавала.

Эти песни были не для веселья, а чтобы душа не разорвалась от неподъёмной тяжести бытия. Наталья в песнях этих не участвовала.

Она молилась про себя, шептала имена сыновей, как заклинание, и каждый удар своего сердца отмеряла до вечера, до той минуты, когда сможет убедиться, что они живы, целы.

А Дорофей Морозов после трудового дня возвращался не в лачугу, а в крепкий, крытый тёсом дом на краю деревни – дом барского слуги, человека с положением.

Его жена, Капитолина, была женщиной полной, с лицом, когда-то миловидным, а теперь заплывшим сытым спокойствием и вечной настороженностью.

Она боялась мужа. Боялась его тяжёлой поступи, его внезапной ярости, его молчаливого, пристального взгляда.

Этот страх заставил её научиться быть удобной, незаметной, предугадывать его желания.

Стол в их доме ломился от еды: тут были и сало с своего подсобного хозяйства, и пироги с капустой, и даже сахар-рафинад, изредка привозимый из города – неслыханная роскошь для деревни. Всё это были «подарки» от мужиков, желавших задобрить барского пса, или прямое барское жалованье за усердие.

Их маленькая дочь, Лада, семи лет от роду, была странным цветком в этой доме, построенном на страхе и силе.

Девочка с большими, словно озёрными, глазами и светлыми кудрями была тихой и ласковой.

Она не знала, что её отец может хлестать кнутом мальчишек до крови. Для неё он был большим, сильным папой, который иногда, в редкие минуты хорошего настроения, мог подкинуть её к потолку или принести с базара пряничного петушка.

Она любила смотреть, как он ухаживает за своим гнедым конём, разговаривая с ним ворчливо, но без злобы.

Мир Лады был ограничен палисадником с мальвами, куклой из тряпок и тёплым светом лампады в красном углу.

Жестокость отца до неё не долетала, как не долетает до комнаты ребёнка грязный уличный шум.

Капитолина молилась, чтобы так продолжалось и дальше, и тщательно оберегала дочь от правды, как оберегают от сквозняка.

В тот день, когда Дорофей избивал Герасима в ракитнике, Капитолина как раз выпекала хлеб.

Тёплый, духовитый запах стоял по всему дому. Лада, сидя на лавке, вышивала платочек. И ни мать, ни дочь не видели, как за высоким забором их усадьбы, припав к земле, проползал Наумка, весь в пыли и слёзах, спеша домой, чтобы забиться в угол и заткнуться тряпкой, чтобы не выдать рыданий.

А вечером, когда багровое солнце клонилось к лесу, Герасим, едва волоча ноги, с окровавленной спиной под рваной рубахой, добрался до своего дома.

Наталья, увидев его, не закричала. Она лишь побледнела, как полотно, и губы её стали совсем белыми.

Молча, дрожащими руками, она затопила печь погорячее, натаскала воды, достала заветную тряпицу с травами – последнее, что осталось от свекра, знавшего толк в лечении.

Она обмывала сбитую в кровь спину сына, и каждая её слеза, падая в таз, смешивалась с водой и кровью.

Герасим стиснул зубы, не издав ни звука. Его глаза, сухие и горящие, смотрели в глиняную стену, но видели не её, а лицо Дорофея, искажённое злобой, и тяжёлый сапог, занесённый для удара.

— Терпи, сынок, — шептала Наталья, смазывая раны горькой мазью. — Наше терпение — оно, как вода, точит камень. Всему предел бывает.

Герасим молчал.

В его молчании уже не было детской покорности. В нём зрела та тихая, холодная ярость, которая не выплёскивается криком, а копится годами, капля за каплей, пока не превратится в ледяную глыбу, способную сокрушить любую преграду.

Он посмотрел на спящего, всхлипывающего во сне Наумку, потом на исхудавшее, измождённое лицо матери.

И в эту ночь, впервые, одиннадцатилетний Герасим Лахнов поклялся самому себе, что его волчья доля когда-нибудь обязательно переломится.

И не знал ещё как, но был уверен — кровь на его спине и слёзы матери не останутся без ответа. А в окно слабо светила одинокая звезда над тёмным силуэтом крепкого морозовского дома, где спала маленькая Лада, видя сладкие сны.

Тяжесть того дня, когда избили Герасима, висела над избой Лахновых, как удушливый смог.

Раны на спине мальчика затягивались медленно, оставляя багровые, а потом сизые полосы.

Но раны на душе не затягивались вовсе. Наталья работала, двигаясь как тень, с опущенными глазами, но каждый вечер, возвращаясь с поля, она ловила на себе тяжёлый, прилипчивый взгляд Дорофея Морозова. Взгляд этот был липким, как паутина, и предвещал беду.

Беда пришла под благовидным предлогом.

Через неделю, когда Наталья с другими бабами заканчивала полоть огород у господского дома, к ней подошёл Дорофей. Он стоял, широко расставив ноги, пощёлкивая плёткой о сапог.

— Наталья, — голос его был нарочито ровным, деловым.

— Ты, я смотрю, чистоплотная. В большой кладовой, что за амбаром, барский старый хлам скопился. Паутина, мыши. К празднику гости будут, неприглядно. Пойдёшь, прибери. За день управься.

Бабы, стоявшие рядом, потупились, участив движения рук.

Все всё поняли. «Убрать в кладовой» — это могло означать что угодно. Наталья почувствовала, как холодеют пальцы.

— Дорофей Емельянович, — тихо начала она, — у меня сын больной, за ним пригляд нужен...

— Не разговаривать! — отрезал он, и в голосе вновь зазвенела привычная сталь. — Приказано — исполняй. Сейчас же иди. Ключ у меня.

Протестовать дальше значило потерять работу, а значит, и последние крохи. Наталья, не поднимая глаз, отряхнула руки от земли и молча поплелась за его широкой спиной.

Кладовая была каменным, полуподвальным помещением позади амбара.

Тяжёлая дубовая дверь скрипнула на ржавых петлях, выпустив затхлый запах пыли, старого дерева и плесени.

Внутри, в луче света из открытой двери, висели толстые пласты паутины, лепились к потолку комья пыли. Стояли заброшенные сундуки, поломанная утварь.

— Вот, — Дорофей махнул рукой. — Подмети, паутину сними. Вон в том углу метла.

Он вошёл вслед за ней.

Наталья сделала шаг к метле, и в этот момент за её спиной раздался тяжёлый, окончательный скрежет железа.

Она обернулась. Дорофей, стоя в дверном проёме, с силой затворил дверь и с лязгом задвинул на место массивный железный засов.

Тёмное, пыльное пространство кладовой вдруг превратилось в ловушку. Сердце Натальи упало и замерло.

— Дорофей Емельянович... — голос её сорвался в шепот. — Что вы? Откройте...

— Помолчи, — его фигура отделилась от двери и двинулась к ней.

Глаза в полумраке блестели, как у волка в норе. — Думала, правда, уборку звал? Глупая. Давно я к тебе присматриваюсь, Наталка. Вдовья доля-то, поди, горька? Холодно по ночам?

Он был уже близко. Наталья отшатнулась, наткнувшись спиной на груду старых мешков.

— Не подходите! Не смейте! — в её тихом голосе вдруг вспыхнула искра былого, давно забытого достоинства.

— А кто меня остановит? — усмехнулся он, и его руки, сильные, цепкие, впились ей в плечи. — Твои щенки? Я их, как щенят, и придушу, коли что.

Она рванулась, пытаясь выскользнуть, оттолкнуть его.

Но он был тяжелее, сильнее, озлобленнее всей её жизни.

Он рывком повалил её на грязный, пыльный пол. Солома и труха взметнулись облаком. Наталья вскрикнула, пытаясь ударить его, отпихнуть.

Её юбка, грубая и поношенная, задралась, сверкнули в полутьме голые, бледные ноги, отчаянно бьющиеся, цепляющиеся за пустоту.

— Держись, держись! — кряхтел он, одной рукой прижимая её запястья к полу, а другой торопливо спуская свои кожаные штаны. — Всё равно моей будешь!

Она пыталась столкнуть его, выгнувшись, но он всей своей тушей навалился на неё, придавив, лишив воздуха. Запах его пота, дегтя и хлеба смешался с запахом пыли. Его дыхание, пыхтящее и тяжёлое, било ей в лицо.

— Давно хотел уже тебя, Наталка! — он сипел, двигаясь грубо и резко. — Сочная ты сучка! Голову мне морочишь! Ходишь тут, глаза в пол опустив... Все равно, вижу я, вижу...

Наталья кричала сначала.

Кричала от ужаса, от боли, от оскорбления.

Но крик глухо глох в каменных стенах кладовой, поглощался толщей амбара.

Никто не услышит. Никто не придёт. Осознание этой полной, абсолютной беспомощности накрыло её, как ледяная вода.

Силы покинули тело. Движения её ослабели, а потом и вовсе замерли. Она лежала под ним, стиснув зубы, глядя в черноту потолка, где шевелятся в луче света из щели пыльные паутинки.

Из горла вырывались лишь сдавленные, короткие стоны — не от страсти, а от физической боли и ломки души.

Дорофей пыхтел и потел, довольный и наглый в своей власти.

Он добился своего. Он взял то, что хотел, не как мужчина женщину, а как хозяин вещь. Как он брал яблоки из барского сада или лупил по спине её сына.

Когда он, наконец, поднялся, отряхиваясь, и потянулся к штанам, Наталья не шевельнулась.

Она лежала, прикрыв глаза, будто мёртвая. Только сжатые в бессильные кулаки руки дрожали мелкой, неудержимой дрожью.

— Ну вот и славно, — проговорил он, заправляя рубаху.

Голос его стал обыденным, будто они только что обсудили покос. — Теперь уборку доделай. Чтобы сияло. — Он подошёл к двери, отодвинул засов. Яркий дневной свет ворвался в кладовую, больно ударив в глаза.

Дверь захлопнулась за ним. Наталья слышала, как щёлкнул замок. Она была заперта. Одна. В темноте, которая теперь была внутри неё.

Она медленно подтянула к себе юбку, села, обхватив колени руками. И тихо-тихо, чтобы не услышал даже стены, начала плакать.

Не рыдая, а беззвучно, содрогаясь всем телом. Слёзы текли по её грязным щекам, оставляя белые дорожки, смешиваясь с пылью и позором.

Её мир, и без того ветхий, рухнул окончательно. Теперь у неё отняли не только труд, покой и безопасность детей, но и последнее, что у женщины нищей и бесправной оставалось её собственное.

И она знала, что это только начало. Дорофей теперь будет считать её своей собственностью. Навсегда.

А снаружи, под ярким, равнодушным солнцем, Дорофей Морозов, поправив кушак, направлялся к своему дому, к жене и дочке.

Он насвистывал под нос разудалую плясовую. Жизнь, по его разумению, была хороша и устроена правильно.

.........Продолжение следует.....

Глава 2