Найти в Дзене
Толкачев. Истории

Бденник по неволе (Рассказ)

Нет конца, только сон. И возвратятся сущие во гробах. (Надпись на могиле) Туманной зимней ночью, когда на экране светились цифры 23.20, а мороз по краям машинных стекол чертил свои затейливые узоры, Данила остановил машину. Уже четыре часа он гнал своего коня по трассе, без остановок. Он покинул свой город по самой банальной причине – долги. И за ним пришли, когда все сроки вышли. Он собрал сумку, взял в аренду автомобиль и рванул из города. Уже четыре часа он не мог успокоиться, как так все получилось «вверх тормашками», как любил он говорить. Его обманули, подставили, «кинули». Но кого это волнует, когда такие долги на нем? Оставалось смотреть на дорогу с бесконечно сыпавшим мелким снегом, да на карты забытых царств, что чертил морозец на стеклах. От монотонной езды его начало клонить в сон, машина уже несколько раз виляла и цепляла снег на обочине. Он свернул с трассы, которая его вела в Сыктывкар. Позади были Макарьев и Мантурово, – преодолел треть маршрута, но свернул, - ведь в
Оглавление

Нет конца, только сон. И возвратятся сущие во гробах.

(Надпись на могиле)

Туманной зимней ночью, когда на экране светились цифры 23.20, а мороз по краям машинных стекол чертил свои затейливые узоры, Данила остановил машину. Уже четыре часа он гнал своего коня по трассе, без остановок. Он покинул свой город по самой банальной причине – долги. И за ним пришли, когда все сроки вышли. Он собрал сумку, взял в аренду автомобиль и рванул из города. Уже четыре часа он не мог успокоиться, как так все получилось «вверх тормашками», как любил он говорить. Его обманули, подставили, «кинули». Но кого это волнует, когда такие долги на нем?

Оставалось смотреть на дорогу с бесконечно сыпавшим мелким снегом, да на карты забытых царств, что чертил морозец на стеклах. От монотонной езды его начало клонить в сон, машина уже несколько раз виляла и цепляла снег на обочине. Он свернул с трассы, которая его вела в Сыктывкар. Позади были Макарьев и Мантурово, – преодолел треть маршрута, но свернул, - ведь в Сыктывкаре его уже ждали коллекторы. Скрыть, что там его родная тетка невозможно.

Теперь Данила оказался меж двух деревень — Пыщаг и Кужган, и ему до смерти хотелось выйти из машины, взбодриться, вдохнуть лесного зимнего воздуха и скинуть груз проблем. Он свободен. Кругом один лес. Его не найдут.

Он заглушил двигатель, вышел, хлопнул дверью, потер снегом лицо, вернулся. Но дверь не открылась. Подергал остальные двери и багажник – все было заперто. Железо, как живое, укрылось в своей оболочке, оставив ключи, документы и тепло пуховика в своем чреве. Телефон в его кармане был последним маяком иного мира, но и тот угас, испустив дух в ледяном воздухе, когда он стал звонить в службу поддержки.

Где-то впереди было село Кужган, и он рванул, он побежал, как бегут во сне, когда ноги вязнут, а цель отдаляется. Поворот с дороги все не появлялся, но Данила понимал, что других путей нет. И деревня появилась за поворотом. Она спала сном столь глубоким, что казалось, она никогда не просыпалась. В первом дворе залаяли псы, готовые порвать незнакомца на куски. Во втором была та же картина. И в третьем лаяли псы и не включался в окнах свет.

Он перешел дорогу, и скользя кроссовками по тропинке, прошел к избе, где не было собак. Звук был глух, будто стучал по крышке гроба. Дверь открыла старуха с лицом, подобным высохшей речной глине, с трещинами-морщинами, хранящими память о всех здешних засухах и потопах. Старуха будто была из сказки. Впустила молча, как принимают неизбежность. Зарядки для его заморского телефона в избе не водилось, а висящий на гвозде черный аппарат с диском и желтым циферблатом никуда не был подключен. Старуха уловила его взгляд и ситуацию разъяснила:

– С аппарата не положено, милок. Батюшка наш не велел чужим звонить по нашему проводу, а то духи нагрянут».

Данила присел за стол, быстро перекусил картошкой в мундирах, да салом с луком, запил душистым чаем с чебрецом. Кивнул в угол, заваленный сеном, и спросил, можно ли переночевать.

Старуха замотала головой. Оказалось, Анфиса, хозяйка деревни велела, чтобы путники шли к Федорычу. На ночлег. Правда, у Федорыча поминки, но он пустит, душа у него не каменная, хоть и закрытая на все замки.

Старуха скрылась за занавеской в другую комнату, там она кого-то будила, вышла и сказала:

– Тебя к нему Егорка отведет. А ты захадывай завтра. Кабачков на сале нажарю.

Долговязый парень с заспанным лицом вышел, накинул один тулуп на себя, другой – на Данилу, и махнув, вывел его из дома.

По скрипучему снегу Егорка шел впереди и что-то бурчал так, что Данила разобрал, что кто-то, видимо, покойник, тосковал, а тоска мертвит душу.

– Узрит мертвятину — и бормочет: «И моя череда близёхонька, пора заводиться», – объяснил историю с покойником Егорка.

Вдруг на тропе Егорка замер и стал вглядываться в темноту, что ждала их за тропой. Потом показал на темную избу, стянлу с гостя тулуп, и быстро пошагал обратно.

Данила опять оказался в одной футболке. Он, потирая от мороза руки, трусцой забежал во двор Федорыча. Хозяйский пес смирно сидел на цепи и расправляться с Данилой не собирался. Дверь Федорыча была не заперта, только обложена еловыми ветками. Постучав, Данила сдвинул ветки в сторону и вошел в сенцы, а потом в избу. Федорыч застыл в углу, под образами. Бородатая, неподвижная гора плоти и костей, с глазами, ушедшими куда-то внутрь, будто следящими за течением подземной реки. Он молча кивнул Даниле сесть на лавку, потом молча разрешил позвонить со своего кнопочного мобильника, а когда увидел, что попытки Данилы тщетны, молча забрал свой аппарат.

– Головни пляшут — гостя кличут. Ну вот и ты! Заходи, примайся!

Данила успел набрать номера служб, друзей, кто мог что-то подсказать по машине, но в трубке была лишь тишина, полная далеких щелчков, будто кто-то на том конце бесконечно переключал кнопки остановленного механизма. Федорыч, не глядя, налил ему щей, разлил по стаканам самогон, залез в подпол и вытащил тарелку с солеными огурцами. Для сугрева накинул Даниле на плечи старый бушлат, пахнущий дымом, табаком, землей, и чем-то древним, вроде пересохшего дерева.

– С понедельника из города?... Этта худо. К лиху, значит.

Голос Федорыча звучал с сожалением, и тогда у него затрещал телефон. Он гаркнул и отключился.

–Помянем, – проговорил Федорыч, глядя в пол и осушил пол стакана своего пойла, – Тёло-то смердит, душа ж, глянь, на воле. Ходит, стережёт нашу долю.

Данила сделал два глотка, больше не смог, присмотрелся к темным образам на иконах в красном углу. Иконы в мрачных киотах стояли в два ряда.

– Спас Вседержитель – суровое око. Николай Угодник с Евангелием, Богородица «Умягчение злых сердец», – проговорил будто сам себе Федорыч.

Звонок через некоторое время повторился. В трубке о чем-то просили.

– Из Пыщага нонче, – сказал Федорыч Даниле. – Братан мой, Никифор, опять бузу поднял. Дюжо буянит. Семью-то, всю из избы повыгнал. Велел им, слышь, в лес итить, по грибы, што ли... Надыть ехать, уймарить его. А ты, путный, здеся почивай. За занавеской той — диван. Одеяло.

– Постели нету. Я ёё в куратник снёс.
– На ночёвку, что ли?

Федорыч неодобрительно глянул на Данилу.

– На три дня постель покойникову в куратник выносят. На опеванье петухам. Ночью свет не паль, а то покойники придут.

Федорыч крякнул, выругался на дверь, накинул тулуп и ушел.

Самогон разморил Данилу. Он скинул бушлат и осмотрелся. Царицей комнаты была русская печь — пузатая, беленая, теплая, руки не хотелось отнимать. Возле печи толпилась вся утварь: чугунки разной величины, сковородница с толстыми стенками, ухваты-рогачи, потемневшие от дыма, словно древнее оружие. Самовар на толстой подставке дремал, сверкая тусклой медью, подобной отблеску заката в лесном омуте. У самого чела печи, врубленный в стену залавок — этот прилавок из темного, отполированного временем дерева. Над ним, точно на страже, висела полка для посуды с немудреными глиняными мисками, кружками с облупившейся эмалью и двумя-тремя фаянсовыми тарелками «с каемочкой» — явно праздничными, пылившимися без дела.

Лики, закопченные временем и лампадным маслом, казалось, смотрели не на входящего, а сквозь него, в какую-то иную, ведомую лишь им реальность. Перед ними теплилась лампадка — крошечный огонек, дрожащий в красном стекле, отбрасывающий на потолок подвижные тени, похожие на крылья.

У двери, у рукомойника — жестяного, с носиком-рыльцем — стояла алюминиевая фляга с водой. Вафельное полотенце на гвозде было жестким, выстиранным до серости.

Между этими двумя центрами силы — печью-кормилицей и углом-молчальником — царила пустота. Полы, выскобленные докрасна, стены из толстых бревен, темных как шоколад. Ни одного коврика, как у старухи. Лишь у окна — стол, да лавка. Да в углу, на вешалке из рога лося, висела еще одна телогрейка и старая шапка-ушанка.

Воздух пах дымом, сушеными травами, висящими пучком у печки, и тем особенным запахом одиночества — запахом немытой шерсти, пота, старого дерева и тишины, впитавшейся в бревна за долгие годы.

Данила погасил свет в комнате и прошел за занавеску. Комната была маленькая, с единственным окном, затянутым инеем. В окно падал лунный свет. У одной стены стоял диван, у другой – ящик продолговатый, какие бывают для садового инвентаря, – на двух табуретах, простой, сосновый, некрашеный.

Данила прилег, накрылся. Но хотелось воды холодненькой. Сходил, налил из фляги в ковш.

Любопытство, сильнее ужаса, заставило его подойти и сдвинуть крышку. Под белым саваном лежал Федорыч. С плотно закрытыми глазами, той же бородой, тем же суровым, безжизненным, замкнутым лицом. Лишь глаза его впали в глазницы.

Он был мертв.

Данила уже не мог лечь на диван. Задвинул крышку, и снова сдвинул. Присел на пол, затем на табуретку, и уставился на мертвеца, ожидая… он сам не знал чего. Только руки мертвяка лежали уже не под саваном, а скрещены были сверху, и в них воткнут был носовой платок.

Тем временем раздалась далекая-далекая песня, такая, как старухи поют хором в деревнях. Утихла.

Ледяным пальцем будто провели по позвоночнику Данилы. Он отшатнулся, подбежал к окну.

Что он увидел? Как в это поверить?

Услышал, как на улице заскрипел снег, хлопнула дверь в избу, но никто не вошел. В доме вновь воцарилась тишина, густая, как смола.

Все ж образа висят в углу. Изба намоленная.

Мигом включил свет, накинул бушлат и выскочил на крыльцо, может кто заходил, да сидит во дворе? Ни души. Спала деревня. Ни одного окна, где бы горел свет. Присел на ступени, вскочил. Наступил такой «колотун», что не высидеть ни минуты.

Ну можно вернуться и дождаться… а кого дождаться? Упыря? Как же сразу не заметил, что там не ящик, а наскоро сколоченный гроб?

В чужой деревне – в чужой избе с покойником.

Данила пошел к сараю, решил набрать дров, чтобы не погасли угли в печи.

Вытаскивал замерзшие поленья из поленницы.

– Я каждый раз от кого-то бегу. Даже людей убивают из-за меня. Того парня, Сергей его звали, убили по ошибке, меня должны были. Ошиблись. Но в следующий раз не ошибутся. А я все бегу. Не успел похоронить мать, отца, деда, бабку. Не простился. А они там ждут меня. Может это не я увидел здесь покойника, а он меня дождался, чтобы проводить туда? Проводник иного мира в мир живых. Я уже для мертвых свой, а для живых – призрак.

И поленья скатились к ногам Данилы.

Потом все как во сне. Поленья сложил в подпечек. Пробрался к иконам. Оглянулся. Ну да, по дому еще не бродят. Решил помолиться, чтобы не мерещилось ничего. Вроде был запах ладана, да ни одной свечи не горело.

Но икон таких темных он никогда не видел. Образы были не знакомы ему, – злые, уродливые, с волчьим оскалом, свиными рылами. Какие там святые лики? Фигуры все перекореженные, будто прокрутили их через мясорубку.

Образы уродцев намеренно выпучили глаза и ехидно смотрели с похотливыми рожами. Иконостас был сооружен для чего-то непотребного. Можно было разглядеть перевёрнутый крест и пентаграмму вместо нимба.

В горле пересохло. Данила глотнул воды, но его вывернуло, пришлось искать тряпку, быстро убирать следы рвоты.

Он присел на лавку и сидел онемевший, упершись взглядом в занавеску, пока та раздувалась под нажимом того, кто стоял за ней. А там кто-то стоял…

Ухватом он стал медленно продавливать занавеску. Занавеска приняла прежний вид, и больше не раздувалась.

Данила встал в проходе и не мигая уставился на покойника, и ему стало как-то полегче. Ну, лежит жмурик, и лежит, чего панику поднимать? Скоро утро.

Данила улыбнулся сам себе. Со страху он еще опорожнил пол стакана самогона.

Чем закончится эта ночь?

Когда луна, пробившись сквозь морозную дымку, упала лучом прямо в гроб: один глаз Федорыча наполовину приоткрылся, задвигались пальцы, сложенные на груди.

Данила напрягся, присматривался до слез: покойник действительно шевелится, – да, был момент, когда показалось, но вот теперь он точно пошевелился, как спящий, которому неудобно. Одежда савана зашуршала над ним сухим шепотом, и на ткани возникли другие складки, не такие, что были до этого.

Кривыми пальцами Федорыч уперся в края гроба. И стал медленно подниматься, выворачивая голову назад, где стоял Данила.

Из горла мертвеца вырвался звук, похожий на клокотание воды в старой трубе, и сложился в слова на том странном, окающем диалекте, что слышал Данила от старухи:

–Э-эх… Дюже жестко это сосновичко-то…

У Данилы сперло дыхание. Его собственное тело окаменело. Федорыч сидел в гробу и руки вытянул, будто сидел в лодке, и держал весла. Его мутные глаза, невидящие, обошли комнату и остановились на Даниле. Не на его лице, а где-то в области груди.

Потом покойник бросил голову на грудь, как мяч, и исподлобья вытаращил глаза на пол, где стоял мешок, а в нем что-то лежало.

Данилу клонило в сон. Из-за стола он не вылез. Сложил руки, опустил на них голову и вырубился.

…И снова встретился с Федорычем.

–А ты чой-то не спишь, путный? — спросил Федорыч, и в его голосе не было угрозы, лишь усталая досада. — Аль света испужался? Поминки завтра будут. А ты нательный крест не сымай. Это с покойника.

Потом подошла старуха с курицей под мышкой.

– Федорыч отойдет и дом помертвеет.

Даниле снова стало плохо. Открыл глаза. Через свет увидел, что все на месте и занавеска не надувается, упал на колени, и снова его вывернуло. Пошел за веником.

Дверь из избы оставил открытой, чтобы свет падал. В сенях из темноты услышал голос:

– В горнице, где покойный спокоится, — сороком не маши. Вынесут — тогда и прибирайся.

Данила подумал, что Федорыч вернулся, но это оказалось не так. Какой-то дед, опираясь на палку, зашел за ним следом в избу.

– Дед, ты босой. А чего на улице разулся?

– Коли в дальный путь — обувку долой.

– Воняет, может я приберусь быстро?

– Низя, – дед несильно двинул Данилу палкой по ручище, – …Федорыча хароним.
– Подожди, дед, Федорыч к брату в другую деревню уехал.
– Ты, путный, лишне на себя не бери, их три брата будет. Душа старшего Федорыча тута бродит, всё слышит.

– А окна отворять не надо, что б душа вышла?

– Нет. Как бают: «Мертвяк у варот не стоит, а своё возьмёт».

– Дед, он живой…, …он в гробу сидел. Иди. Глянь.

– Глядеть на него низя. Душу ты видел, а не покойника.

– Вот те Христос!

– Зря крестишься.

– А платок зачем ему в руки вложили?

– Штоб было чем пот утереть. Давай помянем.

Присели. Услышали за занавеской шорох, будто кто ходит. Оба уставились на занавеску, будто ждали, что рожа какая сейчас выглянет.

Выпили. Дед огурец есть не стал, утерся рукавищем. Рассказал про покойника:
– Упертый был. Говорил ему про плотников. Када ему дом ставили, цену ломовую загнули. Он с ними ругался. Они под коньком приладили ящик без передней стенки, набитый берестой. Как ветер – плач и вой стоял на всю деревню. Я ему говаривал: «Проверь». Он отмахивался. А там заклятье на него было запечатано. Дому не стоянье, дому не житьё. Кто поживёт – тот помрёт. Вот и помер вослед за мной. Ко мне завтра на погосте положат.

И старик ушел, не закрывая за собой дверь, по глубокому снегу, не разбирая дороги. Данила увидел его фигуру уже вдали, в конце широкого поля, упиравшегося в лес.

А лампадка все еще горела. Он снова присмотрелся к иконам. Да, там были благородные лики Спаса Вседержителя. Николая Угодника с Евангелием и Богородицы. Как же так? А кого он увидел давеча?

Он бросился почистить за собой пол от рвоты, пока не вернулся Федорыч. И все прислушивался, начнут ли горланить петухи. Но тишина все еще царствовала над деревней, даже ни одна собака не подавала голос.

И тут у Данилы веник выпал из рук. Он увидел, что над ним кто-то стоит. Поднялся и лицом к лицу встал с покойником. Но не выдержал, опустился на колени. Покойник шагнул к выходу. Данила уже не мог встать на ноги и пополз следом.

Там, в туманной утренней дымке, где только что маячил одинокий силуэт уходящего деда, теперь плыли две тени. Одна — всё так же упрямо удалялась, растворяясь в сером свете. А другая — та, что поближе, — медленно и неотвратимо настигала первую. И от этого пустынного поля веяло такой тоской, будто смотрел Данила на людей, которых хорошо знал при жизни. Он вернулся к покойнику, тот лежал в гробу, под саваном. Бабка-причитальщица сидела на единственной табуретке у гроба и говорила кому-то невидимому:

– …Отошла душенька, пар отлетел. Теперича тихо в нём.

И еще что-то говорила, но тихо.

– А когда Вы вошли сюда?

– Я всё при нём была. Не отходила ничасу.

Данила, не обуваясь, пошел по снегу, следом, босой, в футболке, пока его не сшиб с ног Федорыч.

Конец

Читайте повесть "Вехоть"