Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

СТУЖА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Время, тяжелое и неспешное, как жернова на мельнице, перемалывало дни в недели, недели в месяцы.

И под его каменным бегом все в доме Степана укладывалось в новый, казалось бы, прочный порядок. Но трещина, пролегшая через сердце старшего сына, лишь глубже уходила внутрь, скрываясь под слоями повседневности.

Отношения Гордея с Ефимией не ладились с самого начала.

Не было в них ссор или брани — был холодный, вежливый порядок.

Ефимия оказалась старательной хозяйкой: руки ее, холеные прежде, быстро научились месить крутое тесто, выбивать половики, до блеска натирать медные ручки сундука.

Она вставала раньше всех, ложилась позже, и мать Акулина души в ней не чаяла, называя «нашей светлушкой, солнышком.

Отец Степан был доволен: невестка из богатого дома знала цену имуществу и порядку.

Но для Гордея она оставалась чужой.

Он спал с ней на одной кровати, ел за одним столом, но между ними лежала незримая стена.

Ефимия, воспитанная в строгости, ждала от мужа суровой, но все-таки ласки, знака, что она ему не просто дань родительской воле.

А Гордей не мог дать даже этого. Его ласки были редки, быстры и бездушны, как глоток воды в зной.

Он разговаривал с ней ровно, по делу: «Соли достань», «За скотиной присмотри». И все.

Ее тихие попытки завести разговор о чем-то ином, о снах, о песнях, что пели на посиделках, разбивались о каменное молчание или короткое: «Не до того».

По ночам он часто лежал без сна, глядя в черноту над головой, а рядом слышался ее ровный, одинокий сон. Она была хорошей женой по всем меркам мира. И он ненавидел этот мир за это.

А любовь его к Аде не ушла.

Она затаилась, как тлеющий уголек под пеплом, и жгла его изнутри.

Он видел ее иногда — издалека. Когда она шла по деревне с коромыслом, легкая и прямая, как молодой тростник.

Когда сидела на завалинке у своей покосившейся избушки, заплетая косу, а бабка Олена что-то бормотала рядом.

Каждый ее образ врезался в память с болезненной четкостью. Он ловил себя на том, что ищет ее взгляд в толпе на празднике, но, встретившись глазами, тут же сурово отводил свой — не из-за смущения, а из-за страха, что в них прочтут все, что он так яростно хоронит.

А между тем, Антип, освобожденный от тени старшего брата, начал свой неспешный путь к Аде.

Сперва это были случайные встречи у колодца, где он, краснея, помогал ей поднять тяжелое ведро.

Потом стал провожать до околицы, когда она ходила в лес по грибы или ягоды. Разговоры их были тихими, робкими. Он не пел ей песен и не читал стихов — та детская глупость была выжжена из него прошлым горьким опытом.

Он просто был рядом. Помогал бабке Олене дров наколоть, забор поправить. И Ада принимала его помощь молча, с той же своей задумчивой серьезностью, лишь иногда одаривая его взглядом, от которого у него перехватывало дыхание.

Они не говорили о чувствах. Но что-то зрело между ними — хрупкое, как первый лед, но настоящее.

В поле братья по-прежнему работали вместе. Но прежнего, даже гнетущего, единства не было.

Теперь это был просто совместный труд. Гордей молчал, уйдя в себя, в свою невидимую битву.

Антип, чувствуя на себе тяжесть его молчаливого осуждения и свою собственную вину, тоже говорил мало.

Они мерили землю шагами, скирдовали солому, чинили плетень — два сильных мужчины, связанные кровью, землей и глубокой, невысказанной обидой, растущей, как чертополох между грядками.

Родители же не видели или не желали видеть этой трещины.

Они радовались Ефимии, ее усердию, ее богатому приданому, которое уже работало на хозяйство.

Лаврентий-кузнец, теперь свата, щедро делился железом, помогал с ремонтом телеги. Союз, задуманный старшими, креп и приносил плоды. А душевная смута сыновей казалась им мальчишескими бреднями, которые должны рассыпаться перед твердым камнем настоящей, устроенной жизни.

И вот однажды, поздним вечером, когда солнце уже утонуло в багровом мареве за лесом, а воздух наполнился влажной прохладой и гулом комаров, судьба свела их лицом к лицу.

Гордей возвращался с дальнего покоса, где один докашивал полосу. Шел он нехоженой тропой вдоль реки, чтобы миновать деревню и выйти к своему флигелю сзади. Мысли его были тяжелы и темны, как эта надвигающаяся ночь.

И тут, на повороте тропы, у самого омута — того самого, — он увидел ее. Ада.

Она сидела на большом, замшелом камне, босые ноги над темной водой. В руках у нее был пучок какой-то травы, которую она медленно, по одной, роняла в воду и смотрела, как течение уносит стебельки.

Она была одна. В последних сумерках ее фигура казалась призрачной, не от мира сего.

Гордей замер, как вкопанный. Сердце его, привыкшее биться ровно и глухо, словно сорвалось с цепи, заколотившись в груди с такой силой, что он услышал его стук в ушах.

Он хотел отступить, уйти незамеченным, но ноги будто приросли к земле.

Шорох его шага, сдержанный вздох — что-то заставило ее обернуться.

Серые глаза, широко открытые в сумерках, встретились с его взглядом

. Она не испугалась, не вскрикнула. Она просто смотрела.

И в ее взгляде не было ни упрека, ни кокетства, ни страха. Было тихое, глубокое понимание. Она видела его — настоящего. Видела ту боль, тот гнев, то отчаяние, которые он так тщательно скрывал ото всех, даже от себя самого.

Он стоял, не в силах вымолвить слово. Весь его железный стержень, вся суровая мощь растаяли под этим спокойным, всевидящим взглядом. Он был наг перед ней, как в день рождения.

Ада медленно опустила глаза на воду, потом снова подняла их на него. И очень тихо, так тихо, что он скорее угадал по движению губ, чем услышал, произнесла:

— Тяжело тебе, Гордей.

Не «здравствуй», не «что тут делаешь». «Тяжело тебе».

Эти два слова, сказанные с бездонной жалостью и странной, не по годам мудростью, пронзили его насквозь.

В горле встал ком, и он, всегда владевший собой, отвернулся, чтобы она не увидела, как дрогнула его жесткая скула.

Он так и не сказал ей ничего. Не смог.

Кивнул, скорее самому себе, и тяжелыми шагами пошел дальше по тропе, прочь от омута, от ее глаз, от этой встречи, которая всколыхнула в нем все, что он пытался похоронить.

А она долго смотрела ему вслед, пока его широкая спина не растворилась в сгущающихся сумерках.

Потом вздохнула, бросила оставшуюся траву в воду и пошла домой, к бабке, чувствуя в воздухе предгрозовую тяжесть, куда более опасную, чем просто надвигающаяся ночь.

Тишина в поле на следующий день была иной.

Она не была мирной, как после примирения у воды.

Она была натянутой, как тетива лука, и каждый звук — удар косы, шелест травы — звенел в ней с сухой, тревожной отчетливостью.

Солнце палило немилосердно, но холодок, пробежавший между братьями после вчерашней встречи Гордея у омута, был сильнее любого зноя.

Гордей работал с каменным, нечеловеческим упрямством, будто пытался вогнать в землю не только траву, но и свои собственные мысли.

Антип, украдкой поглядывая на него, чувствовал себя неуютно. Что-то висело в воздухе, что-то несказанное и тяжелое.

Наконец, во время короткого привала у ручья, Антип не выдержал. Он хотел проломить эту ледяную стену, хоть чем-то, хоть каким-нибудь словом.

— Сено в этом году... богатое, — неуклюже начал он, снимая шапку и вытирая лоб.

Гордей, не глядя на него, отхлебнул воды из деревянного ковша.

— Уродилось, — коротко бросил он.

— Отец говорит, на той неделе возить начинать...

— Знаю.

Пауза повисла опять.

Антип мял в руках стебель полыни, чувствуя, как раздражение и досада подступают к горлу. Он решился.

— Вчера... видел, ты с речки поздно шел. Задержался.

Гордей медленно повернул к нему голову. В его глазах, узких и прищуренных от солнца, не было ничего, кроме ледяной, изучающей остроты.

— Наблюдатель, — произнес он тихо. — И что?

— Да так... — Антип смутился под этим взглядом. — Просто... один ты был. Без коня. Непривычно.

— Без коня, — повторил Гордей, и в его голосе зазвучал тот самый, знакомый Антипу, ядовитый оттенок.

— А ты, значит, не один был? На околице, часом, не прогуливался? Не провожал кого?

Антип покраснел.

Он действительно вчера вечером провожал Аду от колодца до ее калитки.

— Провожал, — с вызовом ответил он, поднимая голову.

— Что тут такого? Девушку одну по темноте негоже отпускать.

— Ох, ревностный, — усмехнулся Гордей беззвучно, только уголок рта дернулся.

— Уж не боишься ли, что ее кто перехватит? По той же тропе, что и ты?

Слова ударили точно в цель. Антип вскочил на ноги.

— Ты о чем это?!

— О том, о чем думаешь, — холодно отрезал Гордей, тоже поднимаясь.

Он был выше, массивнее, и его тень накрыла Антипа. — Видел я твою воздыхательницу вчера.

У омута. Сидела, в воду смотрела. Ждала, небось, кого.

— Молчи! — взорвался Антип, сжимая кулаки.

Старая детская ярость, приправленная новым страхом, закипела в нем. — Не смей про нее так! Она не...

— Не что? — Гордей перебил его, сделав шаг вперед.

Его голос был низким, злым и невероятно усталым. — Не ждала? Так и есть. Ждала. Но не тебя, птенца. Она в воду смотрела и думала.

А думала она, я вижу, про то, как жизнь-то криво да косо складывается. Как одних по расчету женят, а другим... другим остается только смотреть да вздыхать.

Антип замер, пораженный не столько словами, сколько тоном.

В голосе Гордея сквозила не злоба, а какая-то горькая, собственническая горечь, будто он говорил о чем-то своем, кровном.

— Ты... ты что, ревнуешь? — вырвалось у Антипа, и он сам испугался своей догадки. — К ней? Да ты же женат! У тебя Ефимия!

Имя законной жены прозвучало в воздухе, как щелчок плетью.

Гордей вздрогнул, и маска холодного презрения на миг сползла с его лица, обнажив что-то голое и страдающее.

— Ефимия, — повторил он, и слово это обожгло ему губы.

— Да. Жена. Хозяйка. Солнышко.

Все у меня есть, братец. Все, что отцу с матерью угодно. — Он снова сделал шаг, и теперь они стояли совсем близко, дыхание смешалось.

— А ты знаешь, каково это? Иметь все и... пустоту внутри? Как в сундуке с заморским замком: с виду богато, а внутри — ветер гуляет.

Антип отступил, сраженный не силой, а этой внезапной, страшной откровенностью.

Он впервые видел Гордея таким — сломленным, почти беззащитным.

— Зачем ты мне это говоришь? — прошептал он.

— А чтобы ты знал! — голос Гордея сорвался на хриплый шепот, полный ярости и боли.

— Чтобы не думал, что все у тебя гладко выйдет! Ты ходишь вокруг да около, как кот вокруг сметаны, думаешь, она твоя по праву, раз меня в сторону отодвинули?

Ошибаешься. Она ничья. Она сама по себе. И смотрит она на тебя, Антип, не как на суженого, а как на... на напоминание.

О том, что могло бы быть иначе. О том, какого мужика ей на роду написали, да отняли.

Он отвернулся, резко, будто ему стало противно смотреть на брата. Схватил свою косу.

— Работай. Дело говорим. Отец за сеном приедет, а мы тут бабьи разговоры развели.

И он ушел вглубь поля, оставив Антипа стоять у ручья с кашей в голове и холодным камнем на сердце.

Слова Гордея, жестокие и правдивые, как нож, разрезали его наивные надежды.

Он смотрел на широкую, удаляющуюся спину брата и понимал, что война за Аду не закончилась.

Она только перешла в тихую, подпольную стадию, где противником был не просто соперник, а целая неправильная, изломанная судьба.

И он, Антип, был в этой войне уже не героем, а всего лишь пешкой, напоминанием о чужой потерянной возможности.

А на другом конце деревни, в новом, крепком флигеле, Ефимия, вышивая полотенце у окна, вдруг уколола палец иголкой.

Капля алой крови выступила на белом полотне. Она сунула палец в рот, глядя пустыми глазами в тот же двор, где хозяйничала ее свекровь.

Она не знала о разговоре у ручья. Но она почувствовала в воздухе тот же холодный сквозняк чужой, непрожитой жизни, что проникал и в ее опрятный, безупречный и такой безрадостный дом.

Вечера в новом флигеле были тихими и долгими.

Ефимия, закончив все дневные дела, садилась у окна с прялкой или пяльцами.

Монотонный гул веретена заполнял пустоту, но не мог заглушить тишины между ней и мужем.

Гордей обычно чинил сбрую, точил инструмент или просто сидел, уставясь в угол, курил самосад, и дым его, едкий и сизый, казалось, был гуще слов, которых между ними так и не находилось.

Однажды, когда летняя ночь уже плотно обняла землю, а в открытое окно лился пьянящий аромат цветущего донника, Ефимия отложила вышивку.

Руки ее, обычно такие уверенные в работе, слегка дрожали. Она подняла на Гордея свои большие, темные глаза, в которых теплилась робкая, но упорная надежда.

— Гордей...

Он медленно перевел на нее взгляд, вопросительно и безразлично.

— Я... я хочу... дитя, — выдохнула она, и щеки ее залились густым румянцем.

— Сына. Или дочку. Чтобы в доме детский смех был. Чтобы... чтобы нам... — она запнулась, не решаясь сказать «чтобы нам скрепнее было», и закончила тише: — ...чтобы жить полней.

Слова повисли в воздухе, хрупкие и наивные, как крылья ночной бабочки, залетевшей в свет лучины.

Гордей долго смотрел на нее. Смотрел на это красивое, правильное лицо, на густые косы, уложенные вокруг головы, на руки, сложенные на коленях в тщетном ожидании.

И в этот миг он не видел перед собой жену. Он видел Аду.

Не Аду реальную, а ту, что жила в его сердце — с серыми, всепонимающими глазами, с легкой поступью, с тихим голосом, сказавшим ему у омута: «Тяжело тебе».

Он видел, как могла бы сложиться его жизнь, и от этого видения внутри все сжималось в тугой, болезненный ком. Печаль по Аде, по той несостоявшейся, невозможной любви, накрыла его с новой силой, горькой и удушающей.

— Не время, — отчеканил он наконец, отводя взгляд обратно к недоделанному хомуту.

Голос его прозвучал глухо, но непререкаемо. — Хозяйство не устоялось. Дела по горло. Не до того.

Это был удар.

Не громкий, не яростный, но убийственно точный. Надежда в глазах Ефимии погасла, словно ее задули.

Она не расплакалась, не стала упрашивать. Она просто опустила голову и снова взяла в руки иголку, но пальцы ее не слушались, и она укололась снова, на том же месте. На белом полотне появилось второе алое пятнышко, рядом с первым.

На следующее утро, когда Гордей ушел в поле, Ефимия не выдержала.

Она пришла в большую избу, где мать Акулина ставила тесто.

Не говоря ни слова, Ефимия опустилась на лавку и заплакала — тихо, без рыданий, но так безнадежно, что у Акулины сердце перевернулось.

Слезы катились по белым, исхудавшим щекам невестки и падали на ее же сложенные, беспомощные руки.

— Матушка... он... ребенка не хочет... — вымолвила она сквозь слезы. — Холоден ко мне, как камень... Живу, будто в клетке золоченой... И пусто...

Акулина, вытирая руки о фартук, подошла и обняла ее, прижав к своей мягкой, широкой груди.

— Ох, деточка, светик мой... — запричитала она, качая головой. —

Мужик он у нас кремень, с характером.

Тяжело ему, видно, с новой жизнью сладить.

Не ту девку, может, сердце выбрало... да воля родительская — закон. Не горюй.

Мы с отцом поговорим. Наставим его на путь. Он обязанность свою забывать не должен. Дом — продолжать надо, род крепить! Обязательно поговорим.

Вечером, когда Гордей вернулся, отец Степан вызвал его в сенцы, под предлогом посмотреть на сломанную дверцу сарая.

Там, в полумраке, пахнущем дегтем и старой кожей, Степан сказал без предисловий:

— Жалуется невестка.

Холоден ты к ней. Дитя зачать не хочешь. Так не пойдет, сын. Жена — не игрушка.

Ты хозяин. Долг свой исполни. Не для потехи, для дома, для рода. Чтобы к осени уж все было решено. Понял?

Гордей стоял, глядя мимо отца в темный угол.

Понял ли он? Понял слишком хорошо. Его жизнь, его тело, его будущее — все было не его. Все принадлежало дому, воле, долгу. Кивнул, коротко и сухо.

— Понял.

А тем временем, на другом конце этой же жизни, любовь младшего сына цвела, как первый, ничем не запретный василек.

Антип и Ада теперь встречались чаще. Не тайком, но и не напоказ.

Он помогал ей по-хозяйски: привез дров, чинил плетень. А она, в благодарность, поила его травяным чаем с душицей, который сама собирала.

Сидели на завалинке, разговаривали тихо. Он рассказывал ей о поле, о планах отца купить новую лошадь.

Она слушала, иногда улыбалась своей сдержанной, чуть печальной улыбкой, иногда рассказывала о бабкиных травах, о приметах.

Между ними не было страсти, как в песнях. Была тихая, глубокая симпатия, понимание двух одиноких душ в этом тесном мирке.

Антип любил ее всей чистотой своей первой, неиспорченной любви. И ему казалось — он видел ответ в ее глазах. Не бурный, но настоящий.

Поле в разгар сенокоса было похоже на муравейник.

Работали все — и мужики, и бабы, и подростки. Косы сверкали на солнце, женщины в ярких платках ворошили скошенную траву, слышались окрики, смех, звонкие переклички.

Братья работали не рядом, но в поле одного зрения. И вокруг была такая красота, что даже тяжелый труд не мог ее затмить.

Небо — высокое, синее, с редкими облаками, похожими на клочья ваты. Воздух — густой, сладкий от запаха свежескошенных трав и нагретой земли.

Вдали синел лес, а над ним кружил коршун, замирая в восходящих потоках тепла. Казалось, сама земля дышала полной грудью, празднуя изобилие.

Среди работающих девушек была и Софья, дочь зажиточного соседа.

Девушка ядреная, с огненно-рыжими волосами, выбивавшимися из-под платка, с веснушками и смелыми, дерзкими глазами.

Она давно заприметила Антипа — молодого, статного, с задумчивым лицом.

И пока Ада была занята со своей бабкой на другом конце луга, Софья, смеясь и переругиваясь с подругами, все время оказывалась рядом с Антипом, то попросит помочь ворох перевернуть, то водицы поднести.

Антип отмахивался, вежливо, но холодно.

Его мысли были далеко.

Но Софья не из тех, кого легко отпугнуть. К вечеру, когда работа шла на убыль и молодежь начинала потихоньку дурачиться, она подошла к нему, когда он забирался на стог, чтобы поправить верхушку.

— Антип, а помоги-ка мне туда взобраться, — крикнула она снизу, и в голосе ее звенел вызов. — Вид оттуда, поди, загляденье!

Он, нехотя, протянул ей руку.

Она ловко вскочила, но, поднявшись, нарочно оступилась и упала ему на грудь, обвивая руками шею.

Запахло потом, сеном и какой-то дешевой, сладковатой помадой.

— Ой, прости, спотыкнулась! — засмеялась она, но не отстранилась.

Ее лицо было совсем близко. Глаза блестели. — Что ж ты, красивый такой, все один да один?

Девки по тебе сохнут, а ты и не глядишь...

Антип пытался освободиться, смущенно бормоча: «Отстань, Софья, не до того...»

— До чего? До своей Адки-недотроги? — фыркнула она, и в голосе прозвучала злая насмешка. —

Да она тебя, дурачка, за пояс заткнуть может! Ты ей не пара. А я... я вот какая...

И прежде чем он успел что-то сказать или оттолкнуть ее, она резко притянула его к себе и поцеловала.

Губы ее были горячими, влажными, навязчивыми. Поцелуй был не по любви, а по праву сильной, уверенной в своей привлекательности девки, которая берет то, что хочет.

Антип отшатнулся, сбив с стога несколько охапок сена.

Он вытер губы тыльной стороной руки, чувствуя жгучую досаду и грязь.

— Дура! Что ты! — крикнул он.

Софья же только рассмеялась, прыгнула вниз в мягкую траву и убежала, обернувшись разок, чтобы крикнуть: «Не злись! Понравилось тебе!»

Антип стоял на стогу, растерянный и злой.

Он огляделся, боясь, что кто-то видел.

И его взгляд наткнулся на другую фигуру. На краю поля, прислонившись к телеге, стоял Гордей.

Он не работал в этот миг. Он просто стоял и смотрел.

Смотрел прямо на стог, на Антипа. Расстояние было слишком велико, чтобы разглядеть выражение лица.

Но в самой позе Гордея, в том, как он неподвижно замер, чувствовалось что-то тяжелое и внимательное.

Он видел. Видел этот поцелуй. И в его взгляде, который Антип почувствовал, даже не видя глаз, не было ни насмешки, ни злорадства.

Было что-то другое. Глубокое, мрачное понимание.

Понимание того, что даже у младшего брата, у того, кому, казалось бы, все позволено, жизнь — не простая прямая дорога к счастью.

Что и его путь полон не тех поцелуев, не тех выборов.

Что они оба, каждый по-своему, запутались в этой плотной сети долга, страсти, запрета и воли других людей. И наблюдая за ними со стороны, Гордей, быть может, впервые видел не соперника, а такого же пленника. И от этого одиночество его стало еще глубже и беззвучней.

. Продолжение следует....

Глава 3