Не родись красивой 72
В камере было темно и холодно. В углу на нарах сидела пожилая женщина — худощавая, с серым лицом и усталыми глазами. Она посмотрела на Ольгу внимательно, оценивающе, как смотрят люди, которым важно понять, кто перед ними — опасный или свой.
— За что тебя? — спросила она негромко, без любопытства, скорее из привычки.
Ольга ответила не сразу. Слова давались с трудом.
— Два парня… с мыльной фабрики… — сказала она . — Признали во мне дочь помещика.
Женщина хмыкнула.
— А ты что, и правда из этих? Из богатых?
Ольга промолчала.
Она смотрела в пол, на собственные ботинки, на грязные доски — куда угодно, только не в лицо этой женщине.
Та придвинулась ближе и заговорила шёпотом, почти заговорщически:
— Ты не сознавайся. Не сознавайся, слышишь?
Она наклонилась к самому уху Ольги.
— Скажи — ошиблись. Мало ли похожих людей. Не признавайся. Была богатая — а сейчас бедная.
Она вдруг схватила Ольгу за руку, повернула ладонью вверх.
— Погляди на свои руки. Разве у барышни такие руки? Скажи ему так. Покажи следователю руки. Притворись глупой. Не умной. Тут умных не любят.
Ольга женщину слушала молча.
Но в голове, впервые за долгое время, начали рождаться мысли — не спутанные, не панические, а цепкие, осторожные. Может быть… может быть, эта женщина права. Может быть, не всё ещё потеряно. Может быть, можно удержаться — не словами, не правдой, а молчанием.
Женщина ещё что-то спрашивала, что-то советовала, но Ольга почти не слышала. Она не хотела говорить. Ни с кем. Ни о чём. Любое слово казалось опасным, лишним.
Она не знала, сколько времени прошло.
Наверное, наступила ночь — веки отяжелели, глаза сами закрывались. Но сна не было. Голова гудела, мысли кружили, не давая покоя.
И вдруг вспомнился Николай.
Он ничего не знает.
Не знает, где она. Не знает, что с ней.
Если Кузьма Кузьмич сдержит слово… если скажет Анфисе, где Ольга… а Анфиса передаст Николаю…
Ольга вцепилась в эту мысль, как в последнюю ниточку, связывающую её с жизнью вне этих стен.
— Только бы сказал… — прошептала она в темноте. — Только бы сказал…
И с этой мольбой, не к людям, а к судьбе, она сидела, не смея ни уснуть, ни заплакать, боясь спугнуть последнюю надежду.
Её повели к следователю рано — так показалось Ольге, хотя времени она уже не чувствовала. Коридор был узкий, холодный, шаги отдавались гулко, будто в пустоте. Сердце билось часто, неровно. Она шла, стараясь держаться прямо, но внутри всё дрожало.
Следователь сидел за столом, не поднимая головы, перелистывал какие-то бумаги. Лампа светила жёстко, безжалостно. Когда он посмотрел на неё, взгляд был колючий, уставший, но внимательный — таким смотрят не на человека, а на задачу, которую нужно решить.
— Кто ты такая? — спросил он без вступлений. — Говори сразу.
Он говорил спокойно, но в этом спокойствии чувствовалось давление, привычка ломать сопротивление не криком, а настойчивостью.
— Рассказывай правду, — продолжил он. — За обман будет дополнительное наказание. Учти это.
Ольга молчала.
Она смотрела на край стола, на свои руки — шершавые, с потемневшими ногтями, с мелкими порезами от ткани и бумаги. Она вспомнила слова женщины из камеры и сжала пальцы, чтобы не выдать дрожь.
Молчание стало раздражать следователя.
— Как тебя зовут?! — рявкнул он, резко поднимая голос.
Ольга вздрогнула, но ответила ровно, как смогла:
— Ольга Александровна Комарова. Я из Глинки. Отец с матерью умерли. Я пошла в город.
Следователь смотрел с прищуром.
— Потаповых ты не знаешь?
Ольга медленно, отчётливо покачала головой.
— Не знаю.
Он наклонился вперёд, сцепив пальцы.
— Рассказывай о семье. Как жили. Кто мать. Кто отец.
В этот момент Ольга мысленно ухватилась за ту деревеньку, Глинки, затерявшуюся в лесу, где они с Николаем искали священника. Маленькие домики, тишина, запах хвои, узкая дорога. Эта деревня вдруг стала для неё спасением.
Она начала говорить — медленно, осторожно, словно на ощупь:
— Мать и отец умерли давно… Я их почти не помню.
Она сделала паузу, будто вспоминала.
— Были у меня братья… да все ушли в город. А я осталась со старым дедушкой. Он немощный был… Там и жила. В школе в соседней деревне училась. Буквы знала. У деда книжка церковная была, по ней читать научилась.
Следователь слушал, не перебивая.
— Потом и дед помер, — продолжала Ольга, чувствуя, как слова сами выстраиваются в цепочку. — Есть стало нечего. Я и пошла в Никольск. Работу искать.
Она говорила — и сама почти начинала верить в этот рассказ. Он был простым, бедным, таким, каким должна быть настоящая правда в это время.
Следователь молчал, делал пометки. В комнате было слышно, как скрипит перо. Ольга стояла, чувствуя, как по спине стекает холодный пот, но она уже знала: отступать нельзя. Одно неверное слово — и всё рухнет.
Она подняла глаза и впервые за всё время посмотрела прямо на следователя — не вызывающе, а устало, почти покорно.
И в этом взгляде была только одна просьба: поверить.
Человек в форме всё аккуратно записывал. Перо скрипело по бумаге, будто отсчитывало время. Он изредка поднимал глаза и смотрел на Ольгу строго, испытующе — так смотрят, когда уже почти всё решили, но ещё оставляют себе возможность сомневаться.
— Мы всё проверим, — сказал он холодно. — Каждое слово. И если выяснится, что ты врёшь, — тебе несдобровать.
Ольга молчала.
В этот миг она окончательно решила: как бы ни повернулось дело, больше она говорить не будет. Всё, что могла, она уже сказала. Шок, в котором она находилась, был настолько глубоким, что в душе будто выжгло все чувства. Не осталось ни страха, ни надежды, ни желания что-то доказывать. Даже будущее, тёмное, страшное, перестало пугать.
Следователь говорил о лагере. Потом — о высшей мере. О расстреле.
Слова падали тяжёлыми глыбами, но не задевали. Ольга слушала их, как слушают далёкий гром: он гремит где-то там, но не над тобой.
В какой-то момент ей даже показалось, что смерть была бы облегчением.
Если всё закончится — закончится и страх. Не будет больше ожидания, допросов, ночей без сна, этого бесконечного напряжения. Мысль была спокойной, почти утешительной.
На очной ставке она безучастно смотрела на Ваську и Серёжку. Те говорили наперебой, стараясь не смотреть ей в глаза. Они утверждали, что узнают в ней бывшую барыню.
Ольга слушала и не чувствовала ничего. Ни обиды. Ни злости. Ни желания оправдаться.
Когда позже следователь сказал, что в Глинках не подтвердили существование Ольги Комаровой, что такой девушки там не значится, лицо её не дрогнуло. Внутри уже всё решёно.
Она приняла мысль, что дни её сочтены.
Приняла — без истерики, без бунта. Согласилась с этим, как соглашаются с неизбежной болезнью или приговором природы. И теперь она просто ждала — не наказания, а освобождения. Освобождения от своих душевных мук, от тяжести памяти, от постоянного страха, который так долго держал её в своих когтях.
Однако, приговор, который ей зачитали, прозвучал иначе, чем она ожидала.
Не расстрел.
Не лагерь «без права переписки».
Сухим, безличным голосом сказал:
Ольгу Григорьевну Потапову, как социально опасного элемента, связанного с кулацкой средой, изолировать в исправительно-трудовой лагерь.
Она выслушала приговор спокойно. Почти равнодушно. Внутри ничего не дрогнуло — не было ни облегчения, ни ужаса. Слова легли ровно, как ложатся слова о погоде или о чужой судьбе. Слишком многое уже было пережито, чтобы этот приговор стал последним ударом.
Её отвели туда, где уже были собраны такие же, как она, — враги народа.
Большое полутёмное помещение, тяжёлый воздух, пропитанный человеческим дыханием, страхом и усталостью. Людей было так много, что казалось — стены вот-вот раздвинутся. Кто-то сидел, кто-то лежал, кто-то стоял, прижавшись к стене. Лица — серые, потухшие, одинаковые в своей обречённости.
Ольга вошла и остановилась.
Никто не обратил на неё внимания — здесь каждый был слишком занят собственной бедой. Она медленно опустилась на пол у стены, подтянула к себе колени и осталась так сидеть.
У неё не было никаких вещей.
Ни узла, ни платка, ни смены белья. Но она не жаловалась. Ей было всё равно. Еда, которую ей давали, казалась достаточной, даже избыточной. Она ела без вкуса, без желания, просто потому, что тело требовало. Иногда она ловила себя на мысли, что могла бы и не есть вовсе — но привычка брала своё.
Ольга не хотела жить.
В ней не было ни тяги к будущему, ни желания выжить, ни страха перед дорогой.Всё, что раньше держало её в этом мире, надежды, любовь, память,, будто выгорело. Осталась только пустота и усталость.
Она не строила мыслей о Сибири.
Не спрашивала, как там, что будет, сколько продлится дорога. Всё это не имело значения. Единственное, что ей оставалось, — подчиниться судьбе. Позволить ей вести себя дальше, куда бы та ни вела.
Иногда, в редкие минуты просветления, Ольга ловила себя на том, что ждёт не дороги и не жизни, а тишины.
Той тишины, в которой перестанет болеть сердце.
Её никто ни о чём не спрашивал.
И это было странным облегчением. Здесь не требовали объяснений, не вырывали правду, не грозили. Ольга просто сидела у стены, поджав под себя ноги, и слушала.