Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПОЗДНЯЯ ЛЮБОВЬ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дни в деревне после того визита потекли иначе.

Не то чтобы сразу наступила весна, но в неумолимый ход февральских суток вкралась какая-то новая, едва уловимая нота.

Жора Лебедев вернулся в свою избу после чая у Надежды, и холод, встретивший его внутри, показался теперь не просто отсутствием тепла, а личным оскорблением.

Он стоял посреди горницы, вглядываясь в привычный беспорядок — пустые бутылки под лавкой, пыль на подоконнике, печь, которую он топил абы как, лишь бы не замерзнуть.

В носу ещё стоял сладкий дух пирога, а в ладонях будто бы сохранялось тепло толстой чашки. Он машинально, с неожиданной для самого себя яростью, схватил несколько пустых бутылок и вынес их в сени.

Потом нашёл в углу старую, свалявшуюся из жёстких тряпок домотканную метлу и начал сдирать с пола липкий слой грязи и пыли. Движения были резкими, неумелыми, но в них был странный, забытый импульс — не желание умереть в грязи, а инстинкт от неё отряхнуться.

На следующее утро он проснулся не от тяжёлого похмелья, а от острого луча солнца, ударившего в незавешенное окно.

Голова была непривычно ясной, и в этой ясности было пусто и страшно.

Чтобы заглушить эту пустоту, он, вспомнив вчерашние слова, отыскал в сарае дедовский ящик с инструментом.

Топоры, стамески, рубанки — всё было в ржавых пятнах, но целое.

Он взял в руки тяжёлый топор, ощутил знакомую, родную тяжесть черенка, и что-то ёкнуло глубоко внутри, как щелчок замка.

Он пошёл к дому Надежды не сразу. Долго стоял у своего забора, курил, смотрел на дымок из её трубы. Стеснялся. Боялся, что вчерашнее было минутной слабостью, милостыней, и сегодня его встретят уже по-другому.

Но в кармане у него болталась рулетка, а в голове вертелась мысль о той самой полке. Работа — это был язык, который он ещё не разучился понимать. И на котором он мог ответить.

На крыльце он снова замер, но дверь, как и в прошлый раз, открылась сама.

— А, вот и мастер пожаловал, — сказала Надежда, и в её голосе не было ни тени вчерашней осторожности, только лёгкая, деловая приветливость. — Я уж думала, забыл. Проходи, покажи своё искусство.

В сенях, в холодноватом полумраке, действительно висела наполовину оторванная грубая полка, сломанная под тяжестью старых горшков и банок с запасами.

Жора молча осмотрел её, потрогал крепления, постучал по стене костяшками пальцев.

— Гниль пошла, — хрипло констатировал он.

— Крепление на сырости стояло. Надо новую доску и пару крюков.

— В сарае доски есть, — тут же отозвалась Надежда, словно ждала этого. — И крюки найдутся. Делай как знаешь.

И она оставила его одного.

Это было самым важным жестом. Не стояла над душой, не суетилась, не жалела. Доверила ему это маленькое, но настоящее дело.

Работа заворожила его.

Сначала пальцы не слушались, движения были скованными. Но потом память тела стала оживать. Шероховатость доски под рубанком, точный удар молотка по шляпке гвоздя, сладковатый запах свежей сосновой стружки — всё это будило в нём того самого парня, который когда-то мог с закрытыми глазами собрать лавку.

Он работал молча, сосредоточенно, с каким-то ожесточённым упорством, будто вырубал из дерева не просто полку, а путь назад к самому себе.

Из кухни доносились приглушённые голоса и запах жареной картошки с лучком.

— Ну как он там? — шепотом спрашивала Таисия, заглянув на минуту.

— Работает, — так же тихо отвечала Надежда, и в её голосе звучало глубокое удовлетворение. — Пусть работает.

Когда полка была готова — прочная, ровная, привинченная на совесть, — Жора отёр пот со лба и нерешительно постучал в кухонную дверь.

— Готово.

Надежда вышла, осмотрела его труд. Не стала восторгаться, не захлопала в ладоши. Кивнула, провела рукой по гладкой поверхности.

— Крепко. Спасибо, Жора. Теперь на веку простоит. Иди, мой руки, садись за стол. Обедать будем.

И снова — не «останься, если хочешь», а просто «садись за стол». Как своего. Как человека, который заработал своё место за этим столом.

Обед прошёл тихо.

Жора ел жадно, уже не стесняясь. Таисия на этот раз не шутила, а рассказывала про бычка, которого не хотели брать на ферме из-за слабого привеса.

— Сирота он у нас теперь, — вздыхала она. — Корову-мать забили, а он мыкается. Надо бы ему сарайчик потеплее, да руки не доходят.

Жора слушал, размешивая ложкой в тарелке.

— Какой сарайчик? — вдруг спросил он, не поднимая глаз.

— Да обычный. Из старых поддонов сколотить, чтоб от ветра. Тут, за баней место есть.

Он молча кивнул, как бы про себя, и больше к этой теме не возвращался.

Но когда через пару дней Таисия, забежав к Надежде на минуту, выглянула за баню, она ахнула.

На утоптанном снегу стоял аккуратный, крепкий загон, сбитый из тех самых поддонов, с навесом из старого шифера. Работа была сделана на совесть.

— Надь! Да ты глянь! — позвала она, и голос её дрожал от неожиданного чувства. — Он же… он же сделал.

Надежда вышла, посмотрела. И улыбнулась.

Не широко, а так, уголками губ. Это была улыбка победы. Маленькой, но такой важной.

— Вижу. Молодец.

Они не пошли его благодарить.

Не сделали из этого события. Они просто в тот вечер отправили к нему с Таисиной внучкой, которая гостила на каникулах, глиняный горшок с горячими, духовитыми щами «на ужин».

Девочка, сияя, передала: «Бабушка Тася сказала, чтоб вы не варили сегодня. И спасибо за домик для бычка, он уже там спит».

Жора взял тёплый горшок, бережно, как что-то хрупкое.

Смотрел на удаляющуюся девочку, а потом долго стоял на пороге своей избы, держа в руках это простое, страшно простое доказательство того, что он нужен. Что его труд увидели. Что его… поблагодарили.

И в его сжатом, промороженном мире, где давно не было будущего, вдруг появился крошечный, но очень чёткий завтра.

Завтра можно было пойти и посмотреть, как чувствует себя бычок в новом сарайчике. Завтра можно было занести Надежде доску, которую он приметил в своём сарае — ей на подпорку для рассады. Завтра… было дело.

Вечером того дня Надежда и Таисия сидели за своим чаем. За окном вёлся мягкий, упругий снег.

— Полку сделал. Сарай сделал, — задумчиво сказала Таисия. — И водку, слышно, в магазине не берёт уже неделю.

— Молчок, — тихо остановила её Надежда, но глаза её светились тем самым зелёным, глубоким светом. — Ничего не говорим. Ничего не замечаем. Просто… живём рядом.

И иногда зовём на чай. И просим то одно, то другое. Ему сейчас самое важное — чувствовать, что просьбы эти настоящие. Что он не на подачки сходит, а на работу.

— А он сходит? — спросила Таисия.

— Сходит, — уверенно сказала Надежда, глядя на огонь в печи. — Потому что человек он.

А человеку, чтобы выжить, мало просто есть и спать. Ему нужно знать, зачем он встаёт утром. Мы ему это «зачем» по крупице и возвращаем. Не словами. Делом.

Она подлила подруге чаю.

За окном, в густеющих сумерках, мелькнула высокая, уже не такая ссутуленная фигура, прошедшая по тропинке мимо их окна к колодцу. Он нёс два ведра на коромысле. Тяжело, но ровно.

— Видишь? — совсем тихо прошептала Надежда. — Уже воду носит. Значит, живёт. Не существует — живёт.

И они сидели в тишине, полной понимания, слушая, как за стенами их тёплого, светлого дома бушует февраль, но уже не страшный, а просто ещё одна зима, которую нужно пережить. Вместе.

Февраль сдавал свои позиции неохотно, цепляясь за землю колючими метелями и ночными заморозками.

Но дни уже заметно прибывали, и солнце, пусть холодное, но яркое, задерживалось над лесом дольше, окрашивая снега в розовый и сиреневый в час заката.

В жизни Жоры Лебедева эти внешние перемены отражались скупым, но верным эхом.

Его изба перестала быть просто укрытием от холода. Она медленно, день за днём, становилась жилищем. Пыль была выметена, окна отмыты от мутного налёта, так что теперь в них отражалось небо, а не мрак.

Печь он сложил заново, перетряхнув старую кладку, и теперь она грела не капризными всплесками жара, а ровным, глубоким теплом, от которого бревенчатые стены источали запах сухого дерева и добротного благополучия.

Он почти каждый день теперь заходил к Надежде.

Не в определённое время, а как бы по пути — принести дров, починить скрипящую половицу на крыльце, «проверить», как держится та самая полка. Эти визиты перестали быть событием. Они стали ритуалом.

Однажды, в особенно ветреный полдень, он застал их за необычным занятием.

На кухонном столе, застеленном старой газетой, лежала груда пёстрых лоскутков, вата .

Надежда, в очках, съехавших на кончик носа, с упрямой сосредоточенностью пыталась сметать кривую строчку на будущей подушке. Таисия же, сидя напротив, скептически наблюдала за этим процессом.

— Ну и шов у тебя, Надь, — ворчала она. — Ровнее бы у меня забор стоял. Давай сюда, дай я.

— Сама, сама справлюсь! — буркнула Надежда, но игла снова сделала предательски зигзаг.

Жора постоял в дверях, снимая шапку.

— Это… что ж вы делаете-то?

Надежда вздрогнула и чуть не укололась.

— А, Жора… Да вот, старушечью блажь задумали. Решили лоскутные одеяла к весне сшить. Для яркости душевной, что ли. Да руки, видать, от топора отвыкли, от иглы-то.

Жора приблизился, разглядывая беспорядочное нагромождение тряпочек.

Его взгляд, привыкший оценивать кривизну доски или надёжность соединения, с профессиональным недоумением скользнул по кривым строчкам.

— Затея-то неплохая, — негромко сказал он. — Узор можно… геометрический сделать. Из треугольников. Или квадратов. Чтобы всё ровно, по линеечке.

Таисия и Надежда переглянусь.

— Геометрический? — переспросила Таисия. — Это как же?

Жора, не говоря ни слова, взял со стола карандаш и обрезок обоев.

Его грубые, испещрённые шрамами пальцы неожиданно ловко и чётко вывели несколько прямых линий, разбив пространство на аккуратные треугольники.

— Вот. Из тряпок разных цветов выкраиваешь по шаблону. Потом сшиваешь вот так, стык в стык. Получается… как мозаика. Только из ткани.

Он говорил просто, без претензии, просто констатируя техническую возможность.

Но женщины смотрели на него, будто он открыл Америку.

— И… и ты знаешь, как это делать? — осторожно спросила Надежда.

Жора пожал плечами.

— Бабушка моя, царство ей небесное, мастерицей была. Помню, сидела, всё кроила, шила. Помогал ей раскладывать, цвета подбирать. Надо ж было логику в узоре. Чтобы красиво было.

В горнице наступила тишина. Слышно было, как ветер гуляет в трубе. Таисия первая нарушила молчание.

— Ну что ж, коли ты у нас теперь и в лоскутные дебри посвящён, — сказала она с обычной своей прямотой, — садись, помогай.

А то мы тут с Надей к лету одну кашу из лоскутов сварим, а не одеяло.

И вот так, нежданно-негаданно, у Жоры Лебедева появилось новое, тихое, почти домашнее дело.

По вечерам, после дневных забот, он стал приходить, садиться за стол под лампой и, поджав под себя длинные ноги, с невероятной, сосредоточенной тщательностью кроить лоскуты по своим же картонным лекалам.

Он не шил — шили они. Но он был архитектором этих пёстрых полотен. Он подбирал цвета: терпкий бордовый соседствовал с небесной синькой, солнечная охра — с глубоким зелёным, как лесная чаща. Под его руками хаос лоскутов начинал подчиняться строгой, уютной гармонии.

За этой работой и разговоры текли иначе. Не о делах, а о воспоминаниях.

— Этот ситчик, — говорила Надежда, гладя ярко-жёлтый лоскут с незабудками, — от платья моего первого взрослого. На выпускной в школе.

— А этот бархат, — вспоминала Таисия, касаясь потёртого кусочка тёмно-вишнёвого, — от юбки, в которой на танцы ходила. Помнишь, Надь, в клуб на грузовике нас возили?

Жора молча слушал.

И его память, разбуженная тактильными ощущениями от тканей, тоже начинала отдавать обрывками.

— А у нас… половики такие были, — сказал он как-то раз, не отрываясь от работы. — Из старых телогреек и одеял. Бабушка ткала. Тёплые, пушистые. На полу… не скользко было.

Это было первое, что он рассказал о своём детстве не в ответ на вопрос, а просто так.

Надежда и Таисия переглянулись, но не стали развивать тему, лишь кивнули.

— Правильно, — сказала Надежда. — Из всего, что есть, добро делать. В этом весь смысл.

Постепенно о Жориной перемене заговорила вся деревня.

Увидев его на крыше дома Анисьи Петровны, поправляющим шифер, или колющим аккуратными поленицами чью-то гору плах, люди начинали здороваться не кивком, а полным словом: «Здорово, Георгий!» Дети, которых раньше от него шарахались, теперь бегали смотреть, как он мастерил во дворе у Надежды скворечник — не простой ящик, а резной, с крылечком и коньком на крыше, настоящий теремок.

И вот однажды, когда первый лоскутный «коврик» (так они скромно называли своё первое творение) был уже почти готов, к калитке Надежды подошла не Таисия.

Подошла худая, испуганная девочка лет десяти, внучка одинокой Галины с другого конца деревни. В руках она несла завёрнутый в тряпицу комочек.

— Баба Галя… Баба Галя прислала, — прошептала она, заглядывая в сени. — Говорит, может, дядя Жора починить сможет?

Надежда развернула тряпицу.

Там лежала старая, потрёпанная, но явно когда-то дорогая кукла.

У неё была фарфоровая головка с тонкими чертами, но одна рука отломана, платье истлело, а волосы спутались в колтун. К кукле была приколота записка корявым почерком: «Это моей маме ещё принадлежало. Хранила. Жалко. Может, руки золотые…»

Жора взял куклу, повертел в руках. На его обычно сосредоточенном лице промелькнуло что-то неуловимое — не улыбка, а скорее тень глубокой, далёкой печали.

— Фарфор… — сказал он тихо. — Нужен специальный клей. И материал на платье… И волосы расчесать. Тонкой проволочкой, чтобы не повредить.

— Сделаешь? — просто спросила Надежда.

Он долго смотрел на слепые, нарисованные глаза куклы.

— Попробую, — наконец сказал он. — Только… это не быстро.

Он унёс куклу к себе.

И пропал на три дня. Не приходил на вечерние посиделки.

Таисия уже начала беспокоиться, не сорвался ли, не запил ли от такой тонкой, нервной работы.

Но на четвёртый день он пришёл. Бледный, с тёмными кругами под глазами, но глаза сами горели сдержанным, чистым светом. В руках он нёс куклу.

Она была преображена.

Фарфоровая рука была приклеена так, что шов был почти невидим. Кукла была одета в новое, скромное, но изящное платье из кусочка бархата, оставшегося от лоскутного одеяла.

Её волосы были аккуратно расчесаны и уложены в старомодную причёску. И на шее у неё был повязан крошечный бантик из той самой ленты с незабудками, что Надежда приберегала для особого случая.

— Вот, — сказал он, протягивая куклу Надежде. — Передайте. Только… аккуратно.

Когда девочка получила обновлённую куклу, она не закричала от восторга.

Она прижала её к щеке и расплакалась. А старая Галина, узнав об этом, притащила на другой день Жоре полведра своих знаменитых солёных груздей. «За труды», — буркнула она, краснея, и быстро ушла.

Вечером того дня Таисия сидела у Надежды, и они пили чай, глядя на почти готовое, яркое, тёплое лоскутное одеяло, разложенное на лавке.

— Куклу починил, — задумчиво сказала Таисия. — Это ж не полку прибить. Это… душевная работа.

— Да, — тихо согласилась Надежда. — Он не просто вещь починил. Он память вернул. Чужую память. Чтобы она не была больной и сломанной.

Она посмотрела в окно, где в синих сумерках угадывалась фигура Жоры, медленно идущего к колодцу.

Он шёл не сгорбившись, а прямо, широко и твёрдо ставя ноги на утоптанную снежную дорожку.

— Знаешь, Тась, — сказала Надежда, и голос её звучал глубоко и ясно, — семечко не просто проросло.

Оно пустило корни. И не только в своей земле. Оно потянулось к другим корням. К деревенским. К общим.

Таисия кивнула, и на её суровом лице расплылась редкая, безудержно добрая улыбка.

— Стало быть, живой. Вполне. А мы-то, две старые дуры, думали — только снег откидать позвать. Ан нет, человека вернули.

Они сидели в тишине, и эта тишина была уже не просто отсутствием шума.

Она была полна смысла. Полна отзвуками шагов по снегу, тихим звоном чашек, шорохом иглы в ткани и далёким, едва слышным скрипом флюгера на соседской крыше.

Полна жизнью, которая, несмотря на все морозы и метели, продолжалась. И в этой жизни теперь был свой, вернувшийся с чужой войны, плотник с золотыми руками и тихим, исцеляющим сердцем.

Март подкрался к деревне обманчиво.

С утра ещё щипал щёки колючий, иглистый морозец, инеем покрывавший ветви и провода, но к полудню солнце начинало припекать уже по-настоящему. С крыш, с долгим, сонным шорохом, сползали тяжёлые шапки снега, обнажая тёмный, сырой гонт. А в воздухе, сквозь все ещё зимние запахи дыма и снежной сырости, начал пробиваться едва уловимый, но упрямый аромат — запах оттаявшей земли, спёртый и могучий, обещание близкой, неотвратимой весны.

Жора Лебедев теперь был неотъемлемой частью этого медленного пробуждения.

Его жизнь обрела ритм, простой и ясный, как удар топора по полену. Утром — дрова, печь, скромный завтрак из своих же, купленных в магазине продуктов (он больше не брал в долг). Потом — работа. Работы теперь находилось всё больше, и не только у Надежды. Словно по негласному деревенскому телеграфу разнеслась весть: у Серёгина внука руки помнят ремесло, и берёт он за труд недорого, а чаще — за угощение или будущую помощь по хозяйству.

В тот день его ждала новая, неожиданная задача.

Возле общего колодца на окраине деревни, где сходились пять дворов, сгнила и развалилась старая лавка. Сидеть на ней было давно опасно, но без неё — неудобно: место-то сборищное, пока воду ждёшь, пока новостями перекинешься.

Староста, Иван Мироныч, встретив Жору у магазина, кряхтя, изрёк:

— Лавку ту, у колодца, видать, совсем одолел шашлык шашлычный. Совсем разъехался. Не посмотришь ли, Георгий? Материал, говорят, у тебя свой, дедовский, есть подходящий.

Жора кивнул молча.

Не «да», не «посмотрю» — просто кивнул. И после обеда отправился к колодцу с рулеткой и блокнотом.

Он обошёл останки лавки, постучал по уцелевшим балкам, измерил. Потом долго сидел на колоде, курил и смотрел не на руины, а на пространство вокруг.

Он видел не просто место для сидения. Он видел узел: сюда приходят утром за водой бабы с вёслами, днём — ребятня с санками, вечером — мужики переброситься словом после работы.

Лавка должна быть не просто крепкой. Она должна быть правильной. Широкой. Удобной. Спинкой, чтобы старикам опереться. И с небольшим навесом от дождя.

Вернувшись в свой сарай, он перебрал старые запасы.

Нашёл несколько великолепных, выдержанных, почти чёрных от времени лиственничных плах — им и вода нипочём. Стал рисовать в блокноте. Не просто чертёж, а нечто вроде эскиза, с пропорциями, с расчётом нагрузки. В этой работе была уже не просто необходимость починить, а замысел.

На следующий день он притащил к колодцу инструменты и материал. Работа закипела.

Он трудился молча, сосредоточенно, но уже не с тем озлобленным упорством, как над первой полкой.

В движениях была уверенность, даже некая медитативная плавность. Он не просто сколачивал доски. Он собирал эту лавку, чувствуя, как под его руками рождается нечто долговечное и нужное.

Работа его не осталась незамеченной. Первой подошла Анисья Петровна с двумя пустыми вёдрами.

— О, лавочку новую ставим? — оживилась она. — Давно пора, давно. Молодец, Жора. Спинку сделаешь?

— Сделаю, — не отрываясь, ответил он.

— И чтобы подлокотнички, голубчик, чтобы старым костям не остудно было, — добавила она уже на ходу, удаляясь за водой.

Потом примчались ребятишки, возвращавшиеся из школы. Остановились, смотрят во все глаза.

— Дядя Жора, а это правда вы теремок для скворцов сделали, с окошками? — спросила бойкая девчонка с бантами.

Жора на миг оторвался, улыбнулся одними глазами.

— Правда. На яблоне у Надежды Шавриной висит.

— Класс! — хором выдала детвора и, потоптавшись ещё минутку, помчалась дальше, разнеся по деревне новость: «Дядя Жора теремки делает! И лавку новую!»

К вечеру, когда основные работы были закончены и оставалось только приладить навес, к колодцу пришёл сам Иван Мироныч. Осмотрел сооружение, провёл ладонью по гладко оструганной поверхности, ткнул пальцем в крепкие соединения «в лапу».

— Дело, — скуповато, но с одобрением изрёк староста.

— По-хозяйски. Не то что прежняя-то, на гвоздях кривых. Спасибо, Георгий Сергеич. Общий сбор, значит, зачёл в пользу деревни. Как закончишь — заходи, расчёт будет.

Жора кивнул. «Расчёт» его сейчас волновал меньше, чем завершённость замысла.

Когда стемнело и он зажигал керосиновую «летучку», чтобы доделать навес, к колодцу пришла Надежда.

Она несла в руках глиняный горшок, завёрнутый в полотенце.

— Вижу, светишь, — сказала она просто. — Думала, проголодался. Держи, поужинай тут на свежей-то лавке, опробуешь.

В горшке были драники со сметаной, ещё тёплые.

Жора сел на свою же лавку, почувствовав под собой надёжную, упругую податливость дерева. Он ел, глядя на готовый каркас навеса, на свою «летучку», отбрасывающую гигантские, танцующие тени на снег.

И в душе его было странное, почти забытое чувство — спокойное удовлетворение. Не гордость, нет. А тихая уверенность в том, что сделанное — хорошо и надолго.

— Завтра навес поставлю, — сказал он, больше сам для себя.

— Поставь, — согласилась Надежда, постояв рядом.

— Хорошее место. Теперь тут и посидеть можно будет, не боясь. — Она помолчала, а потом добавила совсем тихо: — Людям радость сделал, Жора. Это самое прочное дело.

Она ушла, а он ещё долго сидел в темноте, доедая драники и слушая, как где-то далеко, на краю леса, кричит филин.

В этом крике не было тоски. Была просто ночь, и жизнь в ней, и его место — здесь, на этой лавке, которую он сделал.

На следующий день, когда навес был прилажен и лавка предстала во всей своей основательной красе, произошло маленькое чудо.

Первой, как всегда, пришла за водой Анисья Петровна. Она поставила вёдра, с явным удовольствием опустилась на новую лавку, облокотилась о спинку и вздохнула.

— О-ох, слава тебе, Господи. Удобно-то как. Словно в горнице на своей печи сижу.

Потом подошла почтальонша Тоня, усталая, с тяжёлой сумкой.

— Можно присесть? — спросила она, и, получив кивок от Жоры, который прилаживал последнюю скобу, с облегчением рухнула на скамью. — Красота.

Теперь и на погоду не смотрю — есть где перевести дух.

А ближе к вечеру, когда Жора уже собирал инструменты, к колодцу подошли две старушки, Галина и Варвара.

Они несли по маленькому ведёрку. Увидев лавку, они переглянусь, а потом Галина, та самая, чью куклу починил Жора, сказала:

— Вот, Георгий Сергеич, решили мы тебе не по заслугам, а по душе. За лавочку.

Она протянула ему свёрток, завёрнутый в салфетку.

Развернув, он увидел пасхальный кулич, ещё тёплый, с шапочкой из глазури и цветным пшеном. А Варвара молча поставила рядом с его инструментами литровую банку густого, янтарного мёда в сотах.

— Свои пчёлки, — только и сказала она.

Жора стоял, держа в руках кулич, и не находил слов.

Грудь его сжало так, что стало трудно дышать. Это не была плата. Это было признание. Принятие в круг. Дар, который нельзя измерить деньгами.

— Спаси… — начал он хрипло, но старушки, смущённые, уже поспешили к колодцу.

В тот вечер он принёс кулич и мёд к Надежде.

Они пили чай, ломая душистый, сдобный хлеб, и макая его в густой, пахучий мёд. Таисия, узнав историю, только качала головой:

— Ну вот. Теперь ты, Жора, не просто плотник. Ты — общественный деятель. Лавочник, можно сказать.

И все трое рассмеялись — тихо, по-домашнему.

А за окном, в мартовской темноте, капала с крыш первая, настоящая капель. Звонкая, настойчивая. Музыка отступающей зимы и наступающей жизни.

Лавка у колодца стала больше, чем просто местом для сидения.

Она стала символом. Символом чего-то починенного, исправленного, возвращённого в строй. И глядя на Жору Лебедева, который теперь спокойно и уверенно шёл по деревне, здороваясь за руку со встречными, люди начинали верить, что и другие сломанные вещи — будь то заборы, сараи или даже человеческие судьбы — можно починить.

Нужны только золотые руки и, как говаривала Надежда, место, где светло, тепло и пахнет пирогом, чтобы эти руки отогрелись и вспомнили своё дело.

. Продолжение следует...

Глава 3