РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Тёплые, томные дни сменились такими же душными, звёздными ночами.
Лето наливалось спелой, почти тяжёлой полнотой.
Между Гавриилом и Ариной витало невысказанное, натянутое, как струна перед грозой. Каждое случайное прикосновение за столом, каждый встретившийся и тут же отведённый взгляд, каждая фраза, оборванная на полуслове, — всё это было частью тихого, мощного диалога, который вело их телами, а не устами.
Баня была почти готова.
Оставалось настелить полок и подвести воду из ручья по жёлобу. Они работали допоздна, при свете пылающей лучины, вколачивая последние деревянные нагели. От напряжения, от близости, от густого запаха свежего дерева и пота у обоих кружилась голова.
— На сегодня хватит, — наконец сказала Арина, отложив топор.
Голос её звучал непривычно глухо. — Руки не слушаются.
— Да, — только и смог выдохнуть Гавриил, чувствуя, как дрожь нетерпения пробегает по его спине. — Завтра доделаем.
Вечерний ужин прошёл в почти полном молчании.
Они ели, не глядя друг на друга, но каждый чувствовал на себе тяжесть взгляда другого. Воздух в избе был густым, словно перед ливнем.
После еды Арина, вопреки привычке, не взялась за веретено. Она стояла у приоткрытой двери, глядя в тёмный, наполненный стрекотом цикад и запахом полыни двор.
— Душно сегодня, — проговорила она, будто про себя.
— Да, — снова согласился он, стоя у стола и чувствуя, как кровь стучит в висках. — Летняя ночь.
Она повернулась к нему. Лицо её в полумраке было серьёзным, почти суровым, но в глазах, поймавших отблеск догорающих углей, бушевало целое море.
— Спи, Гаврила, — сказала она тихо, но так, что это прозвучало не как приказ, а как просьба. Или как обещание. — Завтра рано вставать.
Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова, и потянулся к своему углу за печью.
Лёг, но сон не шёл. Он лежал, прислушиваясь к ночным звукам и к тихому шороху за перегородкой, где она готовилась ко сну. Слышал, как скрипнет лавка, как упадёт на пол её пояс, как зашуршит ткань. Сердце бешено колотилось, предчувствие сжимало горло.
Прошёл час, может, два.
Луна, круглая и медная, поднялась высоко, и её свет серебряными квадратами лёг на пол через оконца. В избе было тихо. И вдруг он услышал — не скрип, не шорох, а мягкий, едва различимый звук босых ног по половицам.
Он замер, не дыша.
Тень, высокая и прямая, отделилась от перегородки и медленно двинулась к его полатям.
Луна выхватила из мрака её фигуру: длинная, простая рубаха до пят, распущенные по плечам волосы, отливающие в лунном свете серебром и тёмным мёдом.
Она остановилась у края полатей. Он видел её лицо — бледное, сосредоточенное, с плотно сжатыми губами и огромными, тёмными глазами, в которых читалась вся вселенная — и страх, и решимость, и та самая, долго сдерживаемая нежность.
— Гаврила, — её голос был хриплым шёпотом, едва слышным.
— Я не сплю, — так же тихо ответил он, приподнимаясь на локте.
Она стояла неподвижно, будто высеченная из мрамора, и в её неподвижности была вся мощь её характера.
Она не робкая девушка пришла к возлюбленному. Она, зрелая женщина, сильная и одинокая, пришла делать свой выбор. И этот выбор был им обоим дороже любой страсти.
— Мне… холодно, — вымолвила она наконец, и это была такая детская, такая неуклюжая и оттого бесконечно трогательная ложь, что у него сердце перевернулось.
— Ложись, — прошептал он, отодвигаясь и приподнимая край одеяла. — Согрею.
Она сделала последний шаг и, чуть дрожа, опустилась рядом с ним на тёплую овчину.
Пахло ею — дымом, травами, чистым потом и чем-то неуловимо женственным. Он накрыл её одеялом, и они лежали бок о бок, не касаясь друг друга, глядя в потолок, где играли лунные блики.
— Я не знала, как иначе, — тихо сказала она после долгого молчания.
— Слова… слова какие-то не те. Не наши они. А так… сердце само привело.
— Я знал, — признался он, поворачивая голову к ней. — Я ждал. И боялся.
— Чего?
— Что спугну. Что это… не по-настоящему. Что я недостоин.
Она резко повернулась к нему на бок, и в её глазах вспыхнул огонь.
— Не говори так. Никогда. Ты здесь. Ты со мной. Ты — мой человек. И я — твоя. Всё. Больше никаких мерок и достоинств.
И тогда он, наконец, осмелился. Медленно, давая ей время отстраниться, он протянул руку и коснулся её щеки.
Кожа была горячей, шелковистой под его грубыми пальцами. Она закрыла глаза, прижалась к его ладони, и из-под её сомкнутых ресниц выкатилась тяжёлая, круглая слеза.
— Арина… — прошептал он, и в этом имени было всё: и мольба, и благодарность, и обещание.
Она открыла глаза.
— Целуй, Гаврила, — сказала она просто, без кокетства, без игры. — Пока ночь наша.
Их первый поцелуй был не стремительным, а медленным, осторожным, исследующим.
Он боялся прижать её, она боялась показаться жаждущей. Но когда губы встретились, вся натянутость, всё напряжение ушли, растаяв, как утренний туман под солнцем.
В нём не было юношеской жадности. В нём была глубокая, зрелая жажда — не столько плоти, сколько близости, слияния, забвения одиночества.
Он целовал её сломанные, загрубевшие от работы пальцы, её ладони, исчерченные линиями судьбы и труда. Она, в свою очередь, прикасалась губами к шрамам на его плечах и спине — без жалости, а с каким-то священным трепетом, будто запечатывая их своей нежностью, снимая с них проклятие.
Их любовь той ночью не была буйством. Это было торжественное, неспешное откровение.
Каждое прикосновение, каждый вздох, каждый сдавленный стон были частью тихого диалога, который они не могли вести днём. Это было познание друг друга не как мужчины и женщины вообще, а как именно этих двух людей — израненных, уставших, нашедших в друг друге причал.
Луна плыла по небу, отмеряя время, которого для них в эту ночь не существовало.
Они говорили шёпотом, смешивая слова с поцелуями.
— Я думала, сердце во мне совсем заледенело, — призналась она, прижимаясь щекой к его груди, слушая стук его сердца.
— Оно просто спало, — ответил он, обвивая её волосы вокруг пальцев. — Как земля зимой. А теперь… весна.
Под утро, когда первые петухи где-то вдалеке пропели свои хриплые, разбитые куплеты, они лежали, сплетённые, как корни двух деревьев, выросших на одном камне. Усталость сладостно тянула ко сну, но жаль было терять ни единой секунды этого чуда.
— Теперь ты никуда не денешься, — полушутя, полусерьёзно сказала Арина, проводя пальцем по линии его скулы. — Ты мой. По закону тайги.
— Я и не собирался, — улыбнулся он в темноте, и улыбка эта была новой, лёгкой, незнакомой ему самому. — Ты — моя тишина. Моя земля. Мой дом.
Они уснули на рассвете, когда за окном уже серело, в полном, глубоком покое двух людей, нашедших друг в друге не просто страсть, а родственную душу и тихую, нерушимую крепость.
И первый луч солнца, пробившийся в избу, упал на их сплетённые руки — его тёмную, с белым шрамом поперёк ладони, и её, светлую, с голубыми прожилками вен.
Они спали, и даже во сне их лица, обычно такие напряжённые и суровые, были разглажены, безмятежны и удивительно молоды. Ночь прошла. Начинался новый день. Их первый общий день.
После той ночи мир не перевернулся.
Он встал на свою ось, обрёл подлинную, незыблемую устойчивость. Утро наступило ясное и прохладное, с первым дыханием приближающейся осени в воздухе. Гавриил проснулся первым.
Он лежал неподвижно, боясь пошевельнуться, чтобы не разрушить хрупкое чудо: тепло её тела, прильнувшего к нему спиной, тяжёлые пряди её волос, рассыпавшиеся по его руке, ровный, доверчивый звук её дыхания.
Он смотрел, как солнечный луч, пробиваясь сквозь щель в ставне, медленно ползёт по половице, освещает край печи, вот-вот коснётся их сплетённых ног под одеялом. В этой тишине, в этом простом утреннем свете, было больше святости, чем во всех церковных службах, которые он когда-либо слышал.
Арина пошевелилась, глубоко вздохнула и открыла глаза.
Секунду её взгляд был отрешенным, будто она не понимала, где находится. Потом память вернулась, и он увидел, как по её лицу — от скул к губам, к уголкам глаз — разливается медленная, глубокая, по-настоящему счастливая улыбка. Она не застыдилась, не отвернулась. Повернулась к нему, и её синие глаза, обычно такие строгие, были теперь мягкими, как небо после дождя.
— Утро, — прошептала она, и её голос был хриплым от сна.
— Утро, — согласился он, не в силах отвести взгляд.
Она потянулась и, словно проверяя реальность, коснулась ладонью его щеки, его груди.
— Не приснилось?
— Нет.
Они лежали так ещё несколько минут, просто глядя друг на друга, открывая знакомые черты заново, как драгоценную находку.
Потом привычный уклад жизни, суровый и неумолимый, напомнил о себе. Во дворe закудахтали куры, требовавшие корма.
— Надо вставать, — сказала Арина, но в её голосе не было прежней повелительной ноты. Была лишь констатация факта, окрашенная лёгкой, почти игривой неохотой.
— Ещё немного, — попросил он, обнимая её за талию и притягивая к себе.
Она позволила себе эту минутную слабость, прижавшись лбом к его плечу.
— Ладно. Ещё чуть-чуть.
Но «чуть-чуть» быстро закончилось. Они поднялись почти одновременно, без слов начав утренние дела. Однако всё теперь было иным. Когда она, надевая поневу, не могла застегнуть пряжку на спине, он молча подошёл и сделал это за неё. Его большие, неуклюжие пальцы справлялись с мелкой застёжкой удивительно ловко. Она, в свою очередь, поправила ворот на его рубахе, и её пальцы на мгновение задержались у его шеи.
За завтраком они сидели ближе, чем обычно. Их колени соприкасались под столом, и это прикосновение было таким же красноречивым, как любое слово.
Они говорили о простом: о том, что сегодня надо закончить жёлоб для бани, что к вечеру может собраться дождь.
— После бани картошку копать начнём, — сказала Арина, отламывая кусок хлеба. — Уродилась хорошо, надо успеть до заморозков.
— Я вскопаю, — тут же отозвался он. — Ты только выбирай.
Она посмотрела на него, и в её взгляде промелькнула тень старой, одинокой гордости, не желавшей принимать помощь. Но тут же растворилась.
— Вдвоём быстрее будет, — мягко парировала она. — И… веселее.
Слово «веселее», произнесённое этой суровой, знающей цену труду женщиной, прозвучало как откровение. Оно означало, что труд теперь был не только необходимостью, но и радостью, возможностью быть рядом.
Работали они в тот день как заведённые, но не от напряжения, а от какой-то переполнявшей их обоих энергии. Закончили жёлоб, пустили по нему воду из ручья.
Первая струя, чистая и холодная, с шумом ударила в деревянную кадку внутри новой бани. Они стояли на пороге, плечом к плечу, наблюдая за этим, и это было похоже на освящение их общего дела.
— Вот и готова, — с удовлетворением произнёс Гавриил.
— Надо протопить как следует, выгнать сырость, — деловито добавила Арина, но глаза её светились. — Вечером, после картошки, попаримся. Первыми.
Послеполуденное солнце клонилось к закату, когда они вышли на картофельное поле — небольшой, но тщательно ухоженный участок за огородом. Ботва уже начала вянуть, наливаясь осенним багрянцем. Гавриил вонзил вилы в рыхлую землю, перевернул первый куст. И из тёмного, влажного чернозёма посыпались круглые, розоватые клубни — чистые, здоровые, пахнущие землёй и жизнью.
Арина, опустившись на колени рядом с ведром, начала быстро, привычным движением обирать картофелины, отряхивать их и складывать. Они работали в полной гармонии: он копал, она собирала. Иногда их руки встречались в земле, и они обменивались быстрым, тёплым взглядом.
— Урожай-то какой, — не скрывая радости, проговорила Арина, глядя на быстро наполняющееся ведро. — Хватит до самой весны, с запасом.
— Это твоя заслуга, — сказал он, останавливаясь, чтобы перевести дух и опереться на вилы. — Землю любя обрабатывала.
— Наша теперь заслуга, — поправила она, и в её голосе не было доли сомнения. — Наша земля. Наш урожай.
Они продолжали копать, и разговор их тек так же плавно и неторопливо, как работа.
— Помнится, у нас на Орловщине картошку тоже так копали, всем миром, — задумчиво сказал Гавриил. — Потом костёр жгли, печёную ели прямо в золе… Пахло… — он замолчал, не в силах подобрать слова.
— Пахло счастьем, — тихо договорила за него Арина. — Простым, ясным. Таким, чтобы сытым быть и всем вместе. Я понимаю.
Он посмотрел на неё — на её склонённую над землёй голову, на упрямые пряди волос, выбившиеся из-под платка, на твёрдую линию губ. И понял, что она и вправду понимает. Понимает всё без лишних слов.
Когда стемнело и последнее ведро было унесено в погреб, они, усталые, но довольные, вернулись в избу. Арина, не отдыхая, растопила новую баню. Запах горящего дерева и душистого пара витал над поляной, смешиваясь с вечерней прохладой.
— Ну, — сказала она, стоя на крыльце с веником в руках и глядя на него испытующе. — Пойдём? Наше первое.
Он лишь кивнул.
Баня, маленькая и тёплая, пахла свежей лиственницей и пихтовым веником.
Они парились молча, обливаясь водой из ковша, слыша только шипение камней и собственное дыхание. Никакой ложной стыдливости не было. Было естественное, спокойное принятие друг друга — не только душой, но и телом, со всеми его шрамами, морщинами, следами тяжёлой жизни. Веник в её руках похлопывал по его спине нежно, но основательно, сгоняя усталость и остатки прошлого. Потом он взял веник и повторил то же для неё, с той же почтительной, исцеляющей нежностью.
Позже, уже в избе, за ужином, они сидели, оба розовые от пара, с влажными волосами, и чувствовали себя очищенными — не только физически.
— Теперь мы как заново народились, — сказала Арина, наливая ему чаю из самовара. — И с чистого листа.
— С общего листа, — поправил он, и она улыбнулась, соглашаясь.
Ночью, когда они снова лежали вместе на его полатях, уже не как тайные любовники, а как муж и жена перед лицом своего мира, Арина заговорила о будущем.
— Зима будет испытанием, — тихо сказала она, глядя в потолок. — Холодно, голодно может быть, если неподготовленными. И… одинокие следы на снегу видно издалека.
Он знал, что она имела в виду не только морозы и волков.
— Мы не одинокие, — твёрдо ответил он. — Нас двое. Следы будут двойные. А что касается запасов… Мы управимся. Я сильнее стал. Мы всё успеем.
Она повернулась к нему, и в её глазах читалась не тревога, а решимость, подкреплённая его уверенностью.
— Я тебе верю, Гаврила. Мы управимся. А весной… весной огород расширим. Место под рожь присмотрела за солнечным пригорком. И… — она запнулась, и голос её стал совсем тихим, — может, и не только огород. Может, и жизнь наша ещё шире станет.
Он не спросил, что она имеет в виду. Просто притянул её к себе, чувствуя, как её тело отзывается доверием и покоем.
Они засыпали под мерный стук старого дома, под шёпот тайги за стеной. У них не было ничего, кроме этой избы, этой земли, да друг друга. Но в этой малости заключалась вся вселенная — прочная, настоящая, выстраданная.
И они знали, что будут беречь её до последнего вздоха, до последней искры в печи, до последнего зёрнышка в закромах. Вместе.
Первые заморозки, лёгкие, как сизый пепел, припорошили траву у плетня и оставили хрустальные узоры на берегу ручья. Лето окончательно сдало свои права. Для Гавриила эта перемена была не угрозой, а новым, честным этапом в жизни, которая теперь имела ясный, осмысленный ритм. Он больше не беглец, отчаянно цепляющийся за каждый день. Он стал частью этого места, и предстоящая зима была не врагом, а законной главой в их общей книге бытия.
Их дни теперь были наполнены не просто трудом, а совместным созиданием будущего.
Утром, после завтрака, Арина вынесла на стол огромную, потёртую на сгибах кожаную книгу — домовую тетрадь, где когда-то её отец и муж вели учёт.
— Будем считать, что у нас есть, — сказала она деловито, но в её глазах светилась важность момента. — Зима долгая. Сюрпризов не любит.
Они склонились над пожелтевшими листами. Арина водила пальцем по столбцам, объясняя:
— Муки ржаной — вот этот лабаз полон. Гороху, ячменя — тут. Соли — два пуда. Масла постного — мало, но кунжутное уцелело. А вот мяса, дичины… — она вздохнула. — Мало. Нужно запасать.
Гавриил слушал, и странное чувство гордости наполняло его. Его, бывшего каторжанина, допускали до самых основ хозяйства, до тайных кладовых этой крепости.
— Дичиной я займусь, — сказал он твёрдо. — Лук сделаю мощный, стрелы. Капканы проверю, что у тебя есть. Или… можно попробовать на озере утку бить.
— Осторожно, — тут же отозвалась Арина. — Выстрел на километр слышно. Лучше капканы и силки. Тихая охота.
Они выработали план, как два полководца перед кампанией. Гавриил отправился в дальний угол сарая, где хранились старые охотничьи снасти.
Нашёл несколько ржавых, но целых капканов, мотки тонкой, крепкой проволоки для петель. Весь день он провёл за их починкой: чистил, смазывал гусиным жиром, подпиливал пружины.
Арина тем временем перебирала в погребе овощи, откладывая те, что надо употребить в первую очередь.
Вечером, сидя за починкой сети, она спросила:
— Не тяготит тебя эта жизнь, Гаврила? От каторги — к каторге же, только своей волевой. От рассвета до заката.
Он отложил напильник и посмотрел на неё. Огонь в печи отражался в её серьёзных глазах.
— Там каторга отнимала, — сказал он медленно, подбирая слова. — Отнимала силы, здоровье, надежду. А здесь… здесь я отдаю. Дому. Земле. Тебе. И всё, что отдаю — оно возвращается. Теплом печи, вкусом хлеба, твоим… твоим спокойным взглядом. Это не каторга, Арина. Это свобода. Такая, какая она и должна быть — в труде и в покое.
Она долго молчала, а потом кивнула, и уголки её губ дрогнули.
— Верно говоришь. Так и есть.
На следующее утро он отправился проверять первые поставленные силки на заячьих тропах у опушки. Вернулся с двумя пушистыми, уже замёрзшими тушками.
Арина встретила его не улыбкой, а деловым одобрением, но в её движениях, когда она принимала добычу, была особенная бережность.
— Шкурки не выбрасывай, — наказала она. — Высушим, выделим. Рукавицы тебе на зиму сшить надо, а мех заячий — тепло держит отлично.
Он смотрел, как она ловко освежёвывает тушки, и думал, как много в ней умений, как мудро и экономно устроен её мир.
Он учился у неё не выживанию, а именно жизни — уважительной, осмысленной, где каждая вещь и каждое существо имели своё назначение и ценность.
Однажды, когда Гавриил возился с поломкой колеса у телеги, которую надо было починить для будущих поездок за дровами, Арина подошла к нему, держа в руках небольшой, завёрнутый в холст предмет.
— Держи, — сказала она просто.
Он развернул ткань. В ней лежал нож в простых, но добротных деревянных ножнах.
Клинок был не нов, но бритвенно отточен, рукоять отполирована до тёплого блеска множеством рук.
— Это… Степанов, — тихо пояснила Арина, глядя куда-то мимо него. — Его личная вещь. Лежал без дела. Ты теперь хозяин в доме. Тебе и носить.
Он взял нож, ощутив его вес, значимость этого жеста.
Он не был подарком.
Передача не просто инструмента, а символа мужской роли, ответственности. Его пальцы сомкнулись на рукояти.
— Спасибо. Буду беречь.
— Им и работать, — парировала она, но в её голосе не было сухости. Было лишь напутствие.
С этого дня нож висел у него на поясе. И это ощущение — тяжёлой, уверенной руки у бедра — делало его походку ещё твёрже, осанку — прямой.
Он не просто жил в доме Арины. Он был его защитником и кормильцем наравне с ней.
Вечера стали длиннее, темнее. Теперь после ужина они не спешили расходиться.
Арина достала из сундука запылившуюся, толстую книгу в потрёпанном переплёте — Псалтирь. Грамоте она была обучена скудно, читала медленно, по складам, часто спотыкаясь. Гавриил, к её удивлению, читал гораздо увереннее.
— Где ж ты научился? — спросила она однажды.
— В остроге один старик, бывший семинарист, был, — объяснил он. — За пайку хлеба учил грамоте желающих. Говорил, что слово — это последняя свобода, которую у человека отнять нельзя. Я и выучился.
Теперь чтение стало их общим ритуалом.
Он садился рядом, и они вдвоём, при свете лучины, медленно проходили строчку за строчкой. Его низкий, ровный голос заполнял избу, смешиваясь с тихим потрескиванием огня.
Он читал о скорбях и надеждах, о пустынях и пастбищах, и странным образом древние слова ложились на их собственную, выстраданную жизнь, обретая новый, пронзительный смысл.
Арина слушала, закрыв глаза, и её лицо в эти минуты теряло свою суровую складку, становясь умиротворённым и мягким.
Однажды, после чтения, она не встала сразу. Сидела, глядя на его профиль, освещённый пламенем.
— Я ведь и сама не знала, как сильно истосковалась по… по человеческому слову, — призналась она. — Не по болтовне, нет. А по такому. Осмысленному. Тихому. Чтобы из души шло.
— Я тоже, — сказал он, беря её руку. — Я пять лет слышал только брань, команды, стон. А теперь… теперь я слышу твой голос, шум ветра в трубе, треск полена. И эти слова на книге. И всё это — музыка. Лучшая в моей жизни.
Они сидели так, держась за руки, а за окном ранний ноябрьский ветер гудел в вершинах сосен, предвещая скорую зиму. Но в избе было тепло, сытно и прочно. Они подготовились. У них были полные закрома, натопленная баня, надёжное укрытие. И было нечто неизмеримо большее — глубокое, молчаливое понимание, которое не нуждалось в словах.
Гавриил понял, что его побег привёл его не просто к свободе от цепей. Он привёл его к дому. К месту, где его труд был нужен, его слово было услышано, его сердце нашло отклик. И Арина, эта одинокая крепость, открыла наконец свои ворота не из жалости, а признав в нём своего. Равного. Мужа.
Когда они гасили свет и расходились ко сну (теперь он часто оставался на её половине, в большой комнате, на широкой кровати за занавеской), в доме оставалось ощущение завершённости, полноты. Судьба, конечно, могла прислать новые испытания. Но теперь они встречали бы их не поодиночке, а плечом к плечу, спиной к спине, как и подобает людям, которые нашли в этой суровой, прекрасной тайге не просто пристанище, а свою настоящую, выстраданную любовь и свой настоящий, нерушимый дом.
Зима пришла не вдруг, а подкрадывалась долгими, прозрачными ночами, сковывая ручей сначала тонким, хрустальным ледком по краям, а потом затягивая его целиком молочно-белым, потрескивающим панцирем.
Воздух стал острым, колючим, пахнущим снегом и звёздной пустотой. Но в избе у печи стояло своё, густое, живое тепло, пропитанное запахом хлеба, сушёных грибов и их спокойного, совместного дыхания.
Первые признаки Арина заметила в себе ещё поздней осенью.
Лёгкая, непривычная тошнота по утрам, которую она списала на переутомление. Потом — странная, сонная вялость, одолевавшая её среди дня, да такая острая чувствительность к запахам, что её выворачивало от ранее любимого аромата дёгтя. Она молча наблюдала за собой, с суеверной осторожностью прислушиваясь к изменениям в собственном теле, боясь поверить, боясь сглазить зарождающуюся надежду.
Потом наступила задержка. И ещё одна. И тогда, в одно морозное утро, когда Гавриил ушёл проверять дальние силки, она осталась одна. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди. Со смешанным чувством страха и благоговения она положила руку на ещё плоский, твёрдый живот под грубой шерстью поневы. И поняла. Поняла безо всяких сомнений.
Весь тот день она ходила как во сне, механически выполняя работу, но не видя и не слыша ничего вокруг. Мысли путались, смешивая радость, ужас и невероятную, щемящую нежность. Как сказать ему? Как он отреагиет? Не станет ли это новой обузой, новым страхом в его и без того тяжёлой жизни?
Гавриил вернулся затемно, запорошенный снегом, с замёрзшей тушкой рябчика в руках.
Он сразу почувствовал в избе странную, напряжённую тишину. Арина сидела у окна, не зажигая лучины, и смотрела в синеющую тьму за стеклом.
— Что случилось? — спросил он, сбрасывая тулуп и подходя к ней. — Не заболела?
Она медленно повернула к нему лицо. В сумерках оно казалось бледным и очень серьёзным.
— Нет. Не заболела.
Он сел рядом на лавку, взял её холодные руки в свои, растирая их.
— Тогда что? Испугалась чего?
Она долго молчала, глядя на их сплетённые пальцы. Потом, не поднимая глаз, произнесла так тихо, что он еле расслышал:
— У нас, Гаврила, будет ребёнок.
Слова повисли в морозном воздухе избы, казалось, даже печь на миг перестала потрескивать.
Гавриил замер. Он не дышал. Всё внутри него оборвалось и затихло. Он ждал чего угодно — вестей о погоне, о болезни, о напасти. Но только не этого. Никогда — этого.
Он видел, как она напряглась в ожидании его реакции, готовая к любому исходу: к радости, к страху, к раздражению.
Но он не мог вымолвить ни слова. Казалось, сама жизнь, которую он считал навсегда искалеченной, сделала невозможное и подбросила ему дар такой невероятной щедрости, что ум отказывался его вместить.
— Ты… уверена? — наконец выдавил он хриплым шёпотом.
Она кивнула, и тогда он увидел, как по её лицу, по этим знакомым, загорелым и жёстким чертам, катятся две тихие, тяжёлые слезы. Они блестели в последнем свете заката, как драгоценные камни.
И это зрелище разбило лёд внутри него.
Он не закричал от счастья, не заплакал. Он просто потянул её к себе, обхватил своими большими, сильными руками, прижал к груди так крепко, будто хотел защитить от всех зол мира разом. И прижался губами к её волосам, к её виску, шепча одно и то же, сбивчиво, бессвязно:
— Господи… Родная моя… Ариша… Наше дитя… Наше…
Они сидели так в полной темноте, и оба плакали — тихо, без рыданий, просто лились потоки накопившегося горя, одиночества и невероятного, ошеломляющего счастья.
Это были слёзы очищения. Слёзы, которые смывали последние тени прошлого.
Потом Гавриил встал, зажёг лучину. В свете её трепетного пламени его лицо, всегда такое сосредоточенное и суровое, сияло какой-то новой, детской, растерянной радостью.
Он смотрел на Арину, и взгляд его был полон такого изумлённого благоговения, будто он видел перед собой не просто жену, а чудо.
— Как ты? Хорошо себя чувствуешь? Не болит ничего? — засыпал он её вопросами, суетясь вокруг, поправляя платок на её плечах.
— Всё хорошо, — улыбнулась она сквозь слёзы, и эта улыбка была самой мягкой и светлой, какую он когда-либо видел. — Только страшно немного. И… не верится.
— И мне не верится, — признался он, опускаясь перед ней на колени и осторожно, как драгоценную реликвию, прикладывая ладонь к её животу. — Здесь… наше продолжение. Часть тебя и часть меня. Здесь — наша победа, Арина. Над всем. Над этапом, над одиночеством, над всей чёрной полосой.
С этого дня всё закружилось в новом, стремительном вихре.
Теперь их приготовления к зиме обрели особый, священный смысл. Каждое полено, принесённое Гавриилом в избу, было кирпичиком в тёплой колыбели для будущего младенца. Каждая связка сушёной малины или сосуд с мёдом в погребе были залогом здоровья матери и ребёнка.
Гавриил стал невыносимо бережным и внимательным.
Он почти не позволял Арине поднимать тяжести, брал на себя самую грубую работу.
— Да я же не фарфоровая! — ворчала она иногда, но ворчание это было счастливым. — Хозяйство не ждёт.
— Хозяйство подождёт, — непреклонно отвечал он. — А ты теперь — главное наше хозяйство. Двойное.
Он, по наводке Арины, нашёл в сарае старую, истрепанную, но крепкую колыбель-люльку, подвесную, как тех делали в здешних краях.
Принёс её в избу, отскоблил, отшлифовал до гладкости, заменил потрескавшиеся кожаные ремни. Работал над ней долгими вечерами, с сосредоточенностью ювелира. Арина в это время сидела рядом и шила. Из старых, но добротных полотняных мешков она кроила и стегала мягкие пелёнки, крохотные рубашечки.
У неё не было тонких тканей и кружев, но в этих простых, тщательно сшитых вещах было столько любви, что они казались прекраснее царских одеяний.
Иногда она останавливалась, клала руку на едва начавший округляться живот, и её лицо озарялось изнутри тихим, таинственным светом. Гавриил в такие моменты откладывал нож и просто смотрел на неё, и в груди его распускалось такое огромное, тёплое чувство, что, казалось, оно не помещается внутри и вот-вот вырвется наружу, заполнив собой всю избу, всю поляну, всю вселенную.
Он стал разговаривать с её животом. Наклонялся вечером, прежде чем заснуть, и тихонько, смущённо говорил:
— Слышишь нас? Это я, твой батька. Мы тут, мы ждём. Ты не бойся. У нас дом крепкий, печь тёплая, мать у тебя — золото. Приходи к нам, будем тебя любить.
Арина слушала эти неуклюжие, трогательные монологи, прикрыв глаза, и улыбка не сходила с её губ. Она чувствовала, как под его ладонью что-то отзывается — лёгким, едва уловимым движением, будто будущий человек уже слышал и понимал.
Однажды, в ясный, морозный день, они вышли вдвоём к озеру, теперь скованному толстым, прозрачным льдом.
Солнце, низкое и холодное, играло на снегу миллионами алмазных искр. Они шли медленно, его рука под локоть поддерживала её.
— Вот здесь я тебя впервые увидел, — тихо сказал Гавриил, глядя на знакомый берег. И подумал тогда: какая красота вокруг, а для меня её нет.
— А теперь? — спросила она, прижимаясь к его плечу.
— А теперь красота — вот она, — он обнял её, прижал к себе. — И здесь, — положил руку ей на живот. — И внутри меня. Везде. Я, кажется, только сейчас начал по-настоящему видеть.
Они стояли, молча глядя на зимнюю сказку вокруг, и будущее, которое ещё недавно пугало своей неопределённостью, теперь виделось им ясным и светлым. Нелёгким — да, они не строили иллюзий. Роды в тайге, зимой, без помощи — испытание не для слабых. Первый год младенца в суровом климате. Вечная тень возможной опасности. Но всё это отступало перед мощной, животворящей силой, которая росла между ними и внутри неё.
Это была не просто радость. Это было торжество жизни над смертью, любви над отчаянием, будущего над прошлым.
Они, двое сломленных судьбой людей, не просто выжили вместе. Они дали начало новой жизни. И в этом была их самая великая, самая тихая и самая несокрушимая победа.
. продолжение следует...
Глава 5