Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧЁРНОЕ ОЗЕРО...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Дни, напоенные солнцем и трудом, текли, образуя неспешный, но неотвратимый узор. После похода на болото что-то между ними окончательно сдвинулось, встало на свое место. Страх, еще живший в Гаврииле глубоко, как подземный ключ, уже не отравлял каждый момент. Он научился отличать тревогу инстинкта от голоса рассудка. И рассудок, подкрепленный твердым словом и спокойным взглядом

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дни, напоенные солнцем и трудом, текли, образуя неспешный, но неотвратимый узор. После похода на болото что-то между ними окончательно сдвинулось, встало на свое место. Страх, еще живший в Гаврииле глубоко, как подземный ключ, уже не отравлял каждый момент. Он научился отличать тревогу инстинкта от голоса рассудка. И рассудок, подкрепленный твердым словом и спокойным взглядом Арины, все чаще брал верх.

Однажды утром, закончивая завтракать, Арина сказала не глядя на него, вытирая стол:

— Сегодня в село пойду. За гвоздями, за солью, кое-что по мелочи. День большой. К вечеру вернусь.

Она произнесла это буднично, но Гавриил почувствовал в воздухе напряжение. Это был первый раз, когда она покинет его одного. Первый раз, когда он останется полновластным хозяином этой поляны, этого дома.

— Ладно, — тихо отозвался он, боясь спросить что-либо.

Арина тем временем собиралась. Надела чистую, праздничную, хоть и выцветшую от многочисленных стирок, поневу, другой, белый платок. Сложила в холщовую сумку немудреный товар на обмен — несколько связок сушеных грибов, моток самодельных ниток из крапивы. Ружье она, к его удивлению, оставила в углу.

— Не потащу лишнюю тяжесть. Да и… незачем. — Она посмотрела на него прямым, испытующим взглядом. — Ты здесь останешься. Дров подколи, что наколото. Если куры забеспокоятся — глянь, не лиса ли. Кашу в печи оставила, к полудню подостынет — поешь. Справишься?

Вопрос был не о дровах или курах. Вопрос был о доверии. О том, выдержит ли он испытание одиночеством и ответственностью.

— Справлюсь, — сказал Гавриил, и голос его не дрогнул.

Она кивнула, коротко и решительно, взвалила сумку на плечо и вышла, не оглядываясь. Он стоял на крыльце, провожая её взглядом, пока её фигура не растворилась в зеленом мраке лесной тропы. И тут на него обрушилась тишина.

Не та благодатная, наполненная тайной жизнью тишина, что была раньше. А гулкая, звенящая, абсолютная. Он был один. Совершенно один. Стены избы, ещё хранившие тепло её присутствия, вдруг показались хрупкими, а огромный, безучастный лес за плетнем — бескрайним и равнодушным.

Первым делом он сделал то, что делал всегда, когда его охватывала паника — взялся за работу. Топор в руках был якорем. Он вышел к поленнице и начал колоть уже заготовленные чурбаки. Звонкие, четкие удары разбивали тишину, утверждая его право находиться здесь. С каждым расколотым поленом внутреннее напряжение чуть ослабевало. Он работал методично, аккуратно складывая плахи в новую, ровную стенку. Потом прошел к огороду, проверил капусту, отогнал пробиравшегося к грядкам ёжика. Заглянул в сарай, провел ладонью по гладкой рукояти сохи, почувствовав её добротную тяжесть.

К полудню он вернулся в избу, съел оставленную в ещё теплой печи кашу, вымыл миску. И тут его взгляд упал на веретено, лежавшее на лавке рядом с куделью необработанной шерсти. Арина, уходя, не убрала его. Он подошел, взял в руки. Дерево было отполировано до бархатистости её пальцами. Он сел на её место, у окна, неуверенно попытался повторить то плавное, круговое движение, которое он так часто наблюдал. Веретено выскользнуло, шерсть запуталась. Он вздохнул, положил вещи обратно, но сделал это бережно.

Чтобы заглушить нарастающее беспокойство, он решился на смелый шаг. Взяв пилу и топор, он отправился к кривому ручью, к тому самому месту, где несколько недель назад пил, как затравленный зверь. Он выбрал невысокий, наклонившийся над водой сухостойный кедр, который давно приметил. Дерево росло неудачно, могло упасть от ветра и запрудить ручей. Он срубил его, обтесал сучья, а ствол раскатал на несколько крепких, ароматных плах. Это была уже не просто работа по плану. Это была его собственная, хозяйская инициатива — улучшить, обустроить место, которое стало для него родным.

Когда он, уже под вечер, волочил последнюю плаху к дому, небо на западе начало медленно, но верно менять цвет. Из блекло-голубого оно превратилось в свинцово-серое. Воздух запахол дождем, озоном и пылью. Надвигалась гроза — первая за всё время его жизни здесь.

Гавриил поспешно занес дрова в сени, закрыл ставни на окнах, запер калитку. Забеспокоились куры, запрятавшись под навес. Первая тяжелая капля шлепнулась о пыльную землю у крыльца, оставив темное звездчатое пятно. Потом вторая, третья. И вдруг небеса разверзлись.

Дождь хлынул не стеной, а каким-то сплошным, низвергающимся потоком. Грохот по драницей крыши был оглушительным, как артиллерийская канонада. Вспышки молний, ослепительно-белые, на мгновение выхватывали из мрака за окном бушующие, гнущиеся под ветром деревья, а раскаты грома катились по небу, сотрясая избу до самого фундамента. Гавриил стоял посреди горницы, охваченный иным, первобытным страхом. Он боялся не погони, не людей. Он боялся, что эта дикая, необузданная стихия сотрет с лица земли тот хрупкий островок покоя, что он только начал обживать.

Инстинктивно он бросился проверять, не течет ли где. Задыхаясь, с трепещущим от каждой вспышки сердцем, он обежал сени, ткнул головой на чердак через лаз — сухо. Крыша, которую он чинил, держалась. Дом стоял крепко, как старая крепость. Он спустился вниз, сел на лавку у печи, и постепенно паника стала отступать, уступая место странному, почти торжественному чувству. Он был здесь. Он охранял этот дом. И дом защищал его.

Буря бушевала около часа. Когда дождь перешел в ровный, убаюкивающий стук, а гром откатился куда-то за дальние сопки, он зажег лучину. Теплый, живой свет озарил знакомую, прочную обстановку. Всё было на месте. Всё было в сохранности.

И тут снаружи послышались шаги, шумное отряхивание, и в дверь, мокрая до нитки, с прилипшими к щекам прядями волос, влетела Арина. Она тяжело дышала, сбрасывая с себя промокшую насквозь сумку.

— Фу… еле добежала. Вся дорога в хлябь превратилась…

Она остановилась, окидывая взглядом избу, его, сидящего у печи, аккуратно сложенные у рукомойника дрова, общий вид порядка и спокойствия.

— Ничего не случилось? — спросила она, и в голосе её впервые зазвучала неподдельная тревога, забота.

— Ничего, — тихо ответил он. — Крыша не потекла. Куры целы. Я… кедр один у ручья свалил, он мешал.

Она смотрела на него — на его спокойное, повзрослевшее за этот день лицо, на уверенную позу. Потом кивнула, и на её усталых, обветренных губах дрогнуло что-то, очень отдаленно напоминающее улыбку.

— Молодец. Теперь ты и один справишься. — Она стала раздеваться, вешая мокрую одежду на печку. — В селе слыхала… этап новый прошел неделю назад. Дальше, к Верхотурью. Никто ни о ком не спрашивал.

Эта новость, произнесенная так просто, среди запаха мокрой шерсти и дождя, повисла в воздухе. Она не означала полной безопасности. Но она означала отсрочку. Дарованное время.

— Арина Ивановна, — сказал он внезапно, глядя на огонь в печи. — Я хочу… я хочу баню новую поставить. Старая совсем покосилась. Место хорошее знаю, ближе к ручью. Если… если вы позволите.

Он не просил разрешения остаться. Он предлагал строить. Вкладывать свой труд в это место надолго.

Арина замолчала, размешивая чугунок с тушеной картошкой, который поставила греться.

— Баня… дело нужное, — медленно проговорила она. — Лес для сруба надо выбирать особый, лиственницу лучше, чтобы от влаги не гнила. Место… место твое, у ручья, и вправду ладное. — Она подняла на него глаза. — Ну что ж. Завтра съездим, посмотрим. Будем строить.

Слово «будем» прозвучало как приговор. Но не судебный. Торжественный. Оно значило, что у него есть завтра. И послезавтра. Что эта баня, которую они начнут строить, — не временное укрытие, а часть будущего.

В тот вечер, после ужина, они сидели дольше обычного. Дождь всё стучал по крыше, а они, при свете лучины, чертили на столе углем примерный план будущей бани, спорили о количестве венцов, о том, где сделать полок. Гавриил говорил всё увереннее, вспоминая, как строили у них на селе.

И когда он наконец забрался на полати, то понял, что страх одиночества, бушевавший в нём утром, исчез. Его место у печи было не просто точкой в пространстве. Оно было его крепостью, его долей, его домом. А за стеной, под мерный стук дождя, спала женщина, которая из строгой хранительницы превратилась в союзницу, в товарища по стройке. И завтра они начнут строить баню. А послезавтра будет что-то ещё. И это «что-то» больше не пугало его. Оно звало.

Лето перевалило за половину, ставшее знойным и томным.

Воздух в полдень раскалялся докрасна, и даже в тени леса стояла густая, парная духота.

Работа на бане продвигалась медленно, но верно: на выбранной поляне у ручья уже лежал первый, тщательно вырубленный в лапу венец из лиственницы, пахнущий смолой и вечностью.

Работа была тонкой, требующей полного сосредоточения, и в этом сосредоточении Гавриил находил особый покой.

Но покой этот был уже иным. Раньше его мир ограничивался болью в теле, страхом в душе и тихой благодарностью за кров. Теперь границы раздвинулись, и в образовавшееся пространство стала проникать новая, незнакомая и тревожная сложность.

Он начал замечать то, чего не замечал — или не позволял себе замечать — раньше.

Он заметил, как ловко и мягко изгибается линия её спины, когда она наклоняется, чтобы поднять тяжелый чугунок.

Как солнечный луч, пробиваясь сквозь закопченное стекло окна, ложится на её руку, делая кожу на сгибе локтя неожиданно нежной. Как она, не замечая этого, напевает под нос старинную, протяжную песню, когда замешивает тесто — тихий, грудной напев, от которого в избе становится теплее.

И он начал ловить на себе её взгляд. Уже не оценивающий, не испытующий, а задумчивый.

Она смотрела на него, когда он, сосредоточенно вырубая чашу в бревне, водил топором, и в её синих глазах стояло не одобрение, а какое-то глубокое, тихое раздумье.

Иногда их взгляды встречались случайно — у рукомойника, за столом, — и он первым отводил глаза, чувствуя странный жар в щеках и нелепое, юношеское смущение.

Однажды, когда он нёс на плече тяжелое бревно к месту стройки, подошва его самодельной поршни на мокрой после утреннего дождя траве скользнула.

Он пошатнулся, бревно грозилось вырваться. В тот же миг Арина, бывшая рядом, не раздумывая, подставила плечо.

Они вдвоём удержали тяжесть, выровняли её.

Его плечо плотно прижалось к её плечу, рука обхватила бревно рядом с её рукой.

Он почувствовал тепло её тела через тонкую ткань рубахи, услышал её короткое, учащенное дыхание у самого уха.

Контакт длился всего несколько секунд, но когда они, сгрузив бревно, разошлись, в воздухе осталось вибрирующее, почти осязаемое напряжение.

Он пробормотал «спасибо», не глядя. Она кивнула, вытирая руки о фартук, и её щеки, казалось, порозовели не от усилия.

С этого дня что-то изменилось в самых простых вещах.

Когда она передавала ему кружку с водой, их пальцы иногда касались, и он замечал, как она слегка вздрагивает.

Когда вечером она штопала его рубаху, сидя рядом на лавке, тишина между ними наполнялась не просто покоем, а чем-то напряженным и сладким.

Однажды, заметив глубокую занозу у него на ладони, она не приказала «дай сюда», а тихо сказала: «Дай я». Взяла его руку в свои — твердые, шершавые от работы, но на удивление нежные в прикосновении — и долго, терпеливо ковыряла заостренной иглой.

Он сидел, не дыша, чувствуя, как от этого простого касания по всему его телу разливается тепло, странная слабость и огромная, почти болезненная нежность.

Он смотрел на её склоненную голову, на выбившиеся из строгой косы пряди волос, и ему вдруг дико, до физической боли, захотелось прикоснуться к ним, погладить её по голове, как гладят уставшее, верное животное. Но он не смел.

Он стал видеть её не как «хозяйку» или «спасительницу», а как женщину.

Женщину, чья молодость осталась где-то там, за гранью потери, чья красота была не броской, а выстраданной и глубокой, как трещины в старом кедре.

И это осознание пугало его ещё больше, чем конвоиры. Он боялся осквернить своим чувством — чувством беглого каторжника — её жертву, её доброту.

Боялся, что это хрупкое равновесие, этот мир, который они построили, рассыплется от одного неверного слова.

Арина, казалось, боролась с чем-то похожим.

Она стала чуть более молчаливой, чуть более резкой в движениях. Иногда он ловил на себе её взгляд, полный такой сложной, невысказанной муки, что сердце его сжималось.

Она отворачивалась, принималась за работу с удвоенной энергией, как бы пытаясь загнать куда-то подальше непозволительные мысли.

Кульминацией стала ночь перед большой грозой. Воздух был наэлектризованным, душным, налитым свинцом.

Спать было невозможно. Они сидели за столом при одной догорающей лучине. Гавриил точил нож, Арина перебирала зерно для посева, но руки её двигались механически, а взгляд был устремлен в черный квадрат окна.

— Завтра, наверное, лить будет, — пробормотал он, чтобы разрядить тишину.

— Да, — коротко ответила она.

И вдруг, где-то далеко на горизонте, за лесом, блеснула молния.

Не обычная вспышка, а огромная, ветвистая, фиолетово-белая, которая на миг осветила всю поляну, избу, их лица — замершие, бледные, с широко открытыми глазами.

В следующее мгновение грохот, не раскатистый, а сухой, раздирающий, как удар по натянутой коже, потряс избу. Лучина на столе вздрогнула и погасла.

В кромешной, густой тьме их охватила общая, животная паника.

Гавриил инстинктивно вскочил.

И в тот же миг услышал, как вскочила и она, услышал её сдавленный, невольный вздох страха.

Он не думал. Он шагнул на звук, протянул руки в темноту и наткнулся на её плечи.

Она не отпрянула. Она, вся дрожа, схватилась за его рубаху, прижалась лбом к его груди.

Они стояли так в непроглядной черноте, пока за окном бушевала стихия.

Он держал её, чувствуя, как бьётся её сердце, как мелко дрожат её плечи. Он гладил её по спине большими, неумелыми ладонями, бормоча что-то бессвязное, утешительное: «Ничего… всё пройдёт… я тут».

И в этом прикосновении, в этой тьме, где не было видно ни её сурового взгляда, ни его каторжных шрамов, рухнула последняя преграда.

Он почувствовал не просто женщину — он почувствовал родную душу, такую же одинокую и израненную, как он сам.

И она, прижимаясь к нему, цепляясь за него, нашла не просто защиту, а ту самую опору, которую искала все эти годы одиночества.

Гроза отгремела так же внезапно, как и началась.

Наступила тишина, полная лишь шорохом дождя по крыше.

Они стояли, не отпуская друг друга, пока глаза не начали привыкать к мраку. Первой очнулась Арина. Она медленно, неохотно отстранилась. В слабом свете, пробивающемся из-под двери, её лицо казалось размытым, беззащитным.

— Прости, — прошептала она хрипло. — Я… испугалась.

— Я тоже, — тихо ответил он, не отпуская её рук. И в его голосе прозвучала не просто правда, а признание куда большее.

Они молча разошлись. Но в ту ночь, лежа на своих местах, они оба знали: что-то переломилось.

Навсегда. Страх не исчез, но он превратился в фон, а на первый план вышло другое — ясное, болезненное и прекрасное понимание.

Утром они встретились за столом, избегая смотреть друг другу в глаза. Но когда она протянула ему хлеб, их пальцы снова встретились, и на этот раз никто не отдернул руку.

Он поднял взгляд. Она смотрела на него, и в её синих, выцветших от ветра и горя глазах он увидел не строгость и не сомнение.

Он увидел отражение собственной боли, надежды и той тихой, зрелой нежности, которая сильнее любых страстей. Она ничего не сказала. Просто кивнула, как будто подтверждая некий безмолвный договор.

И с того утра всё стало иным.

Их совместная работа на бане обрела новый, глубокий смысл. Теперь они строили не просто хозяйственную постройку.

Они строили своё будущее. Каждое бревно, уложенное в сруб, было клятвой. Каждый удар топора — обещанием. Они говорили мало, но теперь в их молчании не было неловкости. Было согласие. Было понимание. Была та тихая, глубокая связь, которая возникает между людьми, прошедшими сквозь ад и нашедшими друг в друге единственное спасение. Любовь пришла к ним не как весенний паводок, а как медленное, неизбежное движение реки — сильной, глубокой и несущей в себе все боли и все надежды их одиноких жизней.

После той грозовой ночи время будто сменило свой ход.

Оно текло не струйкой, а широкой, полноводной рекой, унося в прошлое остатки страха и настороженности, принося на отмели настоящего тихие, прочные чувства. Между Гавриилом и Ариной установилось новое, молчаливое согласие. Оно витало в воздухе, как запах нагретой хвои перед дождем, ощущалось в каждом взгляде, в каждом жесте.

Работа на бане теперь была не просто стройкой. Это был их общий храм, возводимый в тишине и сосредоточенности.

Гавриил, рубя чаши в бревнах, чувствовал на себе её взгляд — уже не оценивающий, а созерцательный, тёплый. Она, поднося ему тяжёлый скобель или просто стоя рядом и придерживая бревно, делала это с какой-то особой, почти ритуальной бережностью.

Их руки встречались всё чаще — передавая инструмент, поправляя одну и ту же плаху, и эти мимолётные касания больше не были случайными. Они были вопросом и ответом, клятвой и её принятием.

Однажды, когда Гавриил, стараясь вставить особенно упрямое бревно в паз, сорвал кожу с костяшки пальцев, Арина не просто сказала: «Помажь дёгтем». Она взяла его изодранную руку в свои, внимательно, с легкой складкой боли между бровей, рассмотрела ссадину.

Потом, не отпуская, повела к рукомойнику, сама вымыла рану ледяной водой, аккуратно промокнула краем своего чистого платка. И только затем нанесла тёмную, пахучую мазь

. Он стоял, затаив дыхание, глядя, как её грубые, исчерченные морщинами и работой пальцы совершают этот нежный, целительный ритуал.

— Неосторожный ты, — тихо выговорила она, не поднимая глаз.

— Зато бревно легло как влитое, — так же тихо парировал он, и в его голосе прозвучала слабая, непривычная улыбка.

Она наконец подняла на него взгляд, и в её синих глазах, в их глубине, вспыхнул и погас какой-то сокровенный огонёк — ласковый и насмешливый одновременно.

— Бревно бревном, а руки беречь надо. Они нам ещё нужны.

Слово «нам» прозвучало естественно, как само собой разумеющееся. И от этого в его груди распахнулось что-то огромное и светлое.

Вечера теперь были особенными. Они всё так же сидели за столом при свете лучины: он мог чинить упряжь или мастерить новую рукоять для топора, она — прясть или штопать. Но теперь между ними текла тихая, неторопливая речь. Не о делах насущных, а о чём-то большем.

Он, поддавшись какому-то порыву, рассказал ей о своей деревне — не о беде, а о том, какой она была до.

О широком пруде с карасями, о запахе первой травы после покоса, о том, как мать пекла особые, сдобные лепёшки на Петров день. Говорил скупо, обрывисто, будто доставая из глубин памяти хрупкие, драгоценные осколки.

Арина слушала, не перебивая, её веретено замирало в руках. Потом, когда он умолк, сказала своё:

— У нас тут, в сибирской стороне, весна поздняя, да какая шумная! Реки лёд ломают — грохот, будто небо падает. А воздух… воздух тогда чистый-пречистый, им одним наесться можно.

Я, бывало, выйду на крыльцо, вдохну — и слёзы сами наворачиваются. От красоты этой. И от того, что не с кем её разделить.

Он услышал в этих словах всю её многолетнюю, замкнутую в себе тоску.

И молча протянул руку через стол, покрыл её руку своей широкой, шершавой ладонью.

Она вздрогнула, но не отняла. Сидела, глядя на их соединённые руки — его тёмную, в шрамах и свежих мозолях, и свою, исхудавшую, с выступающими суставами. Так они просидели долго, пока лучина не начала трещать, предупреждая о скором конце.

Постепенно стали меняться и бытовые, привычные детали.

Теперь лучший кусок на обед, краюха, посоленная и смазанная маслом, или самая сладкая морковка из супа — негласно перекочёвывала к нему.

А он, в свою очередь, научился замечать её усталость. Видел, как она притихнет к вечеру, как поблёкнут её обычно ясные глаза. И тогда он, не дожидаясь просьбы, молча приносил воды, колол дров на завтра, или просто говорил: «Ложись, я сам уберу».

И она, к своему собственному удивлению, подчинялась, позволяя эту редкую, непривычную заботу.

Однажды, в особенно погожий и тёплый день, они решили сделать перерыв в стройке и сходить за черникой, которая уже налилась сизой синевой на солнечных пригорках.

Сбор был лёгким, почти праздным. Они сидели рядом на разостланном холсте, перебирая ягоды, и солнце ласково грело их спины.

Вдруг Арина, глядя куда-то вдаль, туда, где тайга сливалась с небом в дымчатой дымке, сказала:

— Знаешь, Гаврила, я ведь поначалу боялась.

— Чего? — спросил он, хотя сердце его ёкнуло, предугадывая ответ.

— Что ты… что ты ожесточился там, на каторге. Что сердце твоё окаменело, и ничего, кроме злобы, в нём нет. И что я впустила в дом не человека, а раненого волка, который в любой момент может зубы показать.

Он молчал, сжимая в пальцах горсть прохладных ягод.

— А теперь? — спросил он наконец, почти шёпотом.

Она обернулась к нему. Её лицо было обращено к солнцу, и в её глазах, в этих выцветших от непогоды глазах, светилась такая глубокая, тихая нежность, что у него перехватило дыхание.

— А теперь я вижу, — сказала она так же тихо. — Камень-то с сердца упал. И под ним… живая земля. Раненая, да. Но живая. И на ней, гляди, уже травка пробивается.

Она неловко, словно боясь спугнуть, протянула руку и коснулась тыльной стороной пальцев его щеки — там, где проходила старая, побелевшая ссадина. Прикосновение было мимолётным, легким, как дуновение, но оно обожгло его жаром.

— Я не знаю, что будет дальше, — продолжала она, уже отводя руку. — Зима придёт, следы на снегу видны за версту.

Люди могут нагрянуть. Всё может быть. Но… — она встала, отряхивая поневу, и её голос вновь приобрёл привычную, твёрдую основательность, — но пока мы здесь, мы будем жить. Не доживать. А жить. Баню достроим. К зиме запасёмся как следует. И… будем смотреть, что день грядущий нам готовит. Вместе.

Она протянула ему руку, чтобы помочь подняться.

Не как слабому, а как равному, как тому, с кем идёшь плечом к плечу. Он взял её руку, поднялся, и не отпустил сразу.

Они стояли так, на солнечном пригорке, с коробами полными ягод за спиной, держась за руки и глядя на свой дом, на тонкую струйку дыма из трубы, на тёмный квадрат бани, которая росла с каждым днём.

Никаких страстных признаний не было. Не было поцелуев под сенью кедров. Было нечто большее. Было решение. Было принятие друг друга со всеми шрамами и страхами, со всей грузом прошлого. Было простое, мужественное «вместе», прозвучавшее как обет.

По дороге домой он нёс оба короба, а она шла впереди, и её прямая, негнущаяся спина казалась ему теперь не просто оплотом стойкости, а самой красивой, самой желанной линией на свете.

Он шёл следом, и каждый шаг отзывался в нём не звоном кандалов, а тихим, мощным гулом счастья — того самого, взрослого, выстраданного счастья, которое знает цену покою, труду и теплу руки, ждущей тебя впереди.

Дом встречал их запахом хлеба и сумерек. И этот запах был запахом их общего будущего — нелёгкого, не гарантированного, но своего. Настоящего.

. Продолжение следует...

Глава 4

Озера
3391 интересуется