Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

КУКУШКА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дни сливались в одно золотое, пыльное, изнурительное полотно.

Страда достигла своего пика.

Воздух гудел от зноя, треска кузнечиков и хриплых окриков. Лейла работала на току, где ветер, пойманный огромными крыльями веялки, выдувал шелуху из зерна.

Монотонный гул машины, облака золотистой пыли, въедающейся в поры, — здесь можно было потерять себя, превратиться в простой механизм. Но сегодня покоя не было.

К току подъехала телега, гружёная новыми мешками.

Сгружал их Федька, конюх. Увидев Лейлу, он прыснул, толкнул локтем подошедшего Ваньку:

— Глянь-ка, наша Царевна-Лебедь в пыли купается.

Прямо жалко. Эй, Лейла! — крикнул он, нагло осклабясь. — Степан -то Петрович нынче чего-то злой ходит. На тебя, чай, злится, что вчера от ворот поворот получил. Говорил, мол, ослушалась его.

Лейла, не прекращая работы, бросила на него короткий взгляд, полный такого ледяного презрения, что у Федьки на миг сползла ухмылка.

— Я работу свою делаю, — ровно сказала она. — А Степан Петрович с бригадирскими делами пусть разбирается. Мне его дела не указ, если они не по наряду.

— О-о-ох, какие слова! — засвистал Федька. — «Не по наряду». Слышал, Ванька? Учёная.

Ей наряд подавай. А ежели мужик с серьёзным разговором подойти хочет? Тоже по наряду?

— Отстань, Федька, — пробурчал Ванька, смущённо отводя глаза. Он был из тех, кто сгорал от молчаливого обожания, но участвовать в травле не решался.

— Чего отстать? Вся деревня говорит! — Федька, ободрённый вниманием появившихся зевак, распалялся.

— Яков-то её, слышь, вчера в магазине совсем озверел. Выпил, и пошёл кричать: «Покажу я этой кукушке, где гнездо вьют! На коленях ко мне приползёт!». Бабы слыхали.

Лейла замолчала.

Руки её продолжали перебрасывать зерно, но в глазах потемнело. Это была не просто сплетня.

В словах Якова слышалась та самая бессильная ярость, которая всегда предшествовала рукоприкладству в их недолгой совместной жизни.

— И что он? — не удержалась от вопроса одна из женщин, забыв на миг о работе.

— А кто его знает! — развёл руками Федька. — Но, бают, вечером к бабке Степаниде под окном ходил, долго там топтался. Не зашёл, видать, побаивается старуху. А Лейле, выходит, передать хотел что-то...

Все взгляды устремились на Лейлу. Она отвернулась, сделав вид, что поправляет платок.

Но сердце билось прерывисто и гулко. Вечером она слышала шаги у дома. Думала, Степан. Оказалось — Яков. Два хищника, замкнувшие её в кольцо.

В это время на ток тяжёлой, размашистой походкой вошёл сам Степан.

Увидев его, бабы поспешно вернулись к работе, Федька притих. Степан прошёл мимо, не глядя ни на кого, и остановился прямо перед веялкой, где работала Лейла.

Он долго молча смотрел, как она лопатой подбрасывает зерно. Потом сказал, не повышая голоса, но так, чтобы слышали ближайшие:

— Зерно-то у тебя, Лейла, с сором. Видать, руки сегодня не те. Или голова не на месте.

После обеда пойдёшь на силосную яму. Там трамбовка отстаёт. Одна справишься.

На силосной яме, в глухом конце фермы, вонючей и скользкой от зелёной жижи, не работал никто. Это была ссылка. И опять — изоляция.

Лейла медленно выпрямилась. Лицо её, покрытое слоем пыли и пота, было непроницаемо.

— По наряду, Степан Петрович, я сегодня на току до вечера, — произнесла она тем же ровным, лишённым эмоций голосом.

— Если есть перераспределение, пусть десятник письменно пришлёт. Или Тамара Ивановна скажет. А то у меня, — она сделала крошечную, едва уловимую паузу, — память плохая.

Забуду, кто куда посылал. Потом, как с дальним покосом, недоразумение выйдет.

Она намеренно сказала это громче. Напоминание о вчерашнем фиаско при свидетелях задело Степана за живое. Его лицо налилось тёмной кровью.

— Ты мне указы будешь строить?! — рявкнул он, теряя самообладание и делая шаг вперёд. — Я тебя...

— Степан! — раздался резкий, как удар кнута, голос с края тока. Это была Тамара.

Она стояла, подбоченясь, и её взгляд, переходя с мужа на Лейлу и обратно, был смертельно опасен. — Ты ко мне шёл или к работнице? У меня к тебе вопрос есть. Немедленно.

Степан замер, пронзённый этим взглядом.

Он беспомощно обвёл глазами собравшихся, сжал кулаки и, бросив Лейле: «Ладно... я с тобой ещё разберусь!», — тяжко зашлёпал за женой.

Наступила тишина, которую нарушал только гул веялки. Потом Агафья, работавшая рядом, не выдержала:

— Ишь ты, как гром-то грянул... Тебе, Лейлка, надо бы осторожней.

Обоих зря раззадорила. Мужчина он, обидеться может. А Тамара... та тебе потом такого за уши надерёт, мало не покажется.

Лейла ничего не ответила.

Она снова взялась за лопату.

Её руки дрожали, но от ярости, а не от страха. Она понимала, что балансирует на лезвии.

Степан, униженный при всех, не отступит. Яков, пьяный и озлобленный, ищет повода. А она, как та самая мышь в углу, отбивается от двух котов сразу.

Вечером, вернувшись домой, она не нашла сил даже умыться.

Селилась на лавку в сенях, уткнувшись лбом в колени. Из горницы доносился тихий голос бабки Степаниды, беседующей с кем-то.

Потом шаги, и в сенях появилась сама старуха. Она молча села рядом, положив свою сухую, тёплую ладонь на сведённое напряжение Лейлиных плеч.

— Приходил сегодня Яков, — тихо сказала Степанида.

— Не заходил. Стоял, курил. Потом сказал мне, в окно: «Скажи ей, пусть приходит. Петька заболел. Температура. Кашляет. Мать ему нужна».

Лейла вздрогнула, как от удара током, и резко подняла голову.

В её глазах вспыхнул дикий, животный страх, моментально затмивший все сегодняшние унижения.

— Болен? Чем? Как сильно? — слова вырывались срывающимся шёпотом.

— Не знаю. Говорит, врач из сельпо приходил, микстуру прописал.

Но ребёнок, говорит, мамки зовёт во сне... — Степанида внимательно смотрела на внучку.

— Ловушка это, дитятко. Чувствую я. Хочет он тебя выманить. На слабость твою давит.

Лейла вскочила. Она металась по тесным сеням, ломая руки.

— Но если он правда болен... Если ему плохо, а я... Я же не могу... Не могу не прийти! — в её голосе прорвалась та самая боль, которую она так тщательно хоронила.

— Можешь, — сурово сказала Степанида.

— И должна. Иначе пропадёшь. Он не даст тебе к ребёнку подойти. Унижать будет при нём. Или того хуже... Петька выздоровеет. А ты, если попадёшь в капкан, уже нет.

— Как же так жить? — вырвалось у Лейлы отчаянным шёпотом.

Она снова опустилась на лавку, и слёзы, наконец, хлынули из её зелёных глаз, оставляя чистые полосы на запылённом лице.

— Как жить, зная, что твой ребёнок там, за стеной, тебя зовёт, а ты... ты здесь, как преступница?

— Терпеть, — повторила своё главное слово Степанида, обнимая её за плечи.

— Как я терпела, как твой отец терпел. Ты сильнее, чем думаешь. Ты не сломаешься.

А для Петьки... собери ему лучшее, что есть. Мёду моего, малины сушёной. Я завтра потихоньку Матрёне, Яковой соседке, передам.

Пусть отнесёт, скажет, от тебя. Он будет знать, что мать о нём помнит. А увидеться... увидеться придётся, когда время придёт. Не его время. Не Яково. Твоё.

Лейла плакала тихо, беззвучно, всеми силами пытаясь заглушить рыдания.

Она плакала о больном сыне, о своей беспомощности, о жестокости мира, который ставил её перед таким выбором.

А за стенами избы сгущалась деревенская ночь, полная шёпотов, злых взглядов и тяжёлых шагов двух мужчин, для которых она стала полем битвы и призом.

И она понимала, что завтра снова нужно будет встать. Надеть маску. Взять серп. И выйти на свою личную войну, где единственным союзником была эта старая, мудрая женщина, чья ладонь сейчас гладила её волосы, и собственное, выкованное в страданиях, железное сердце.

Решение созрело в ней внезапно, как грозовой разряд в душном воздухе.

После ночи, проведённой в лихорадочных метаниях между страхом и материнским инстинктом, на рассвете она встала, налила в бутыль бабкиного мёда, завернула в чистую тряпицу пачку сушёной малины и, не сказав ни слова Степаниде, вышла.

Шла быстро, почти бежала, подгоняемая одним лишь образом: Петенька, горячий, кашляющий, зовущий её сквозь сон. Все расчёты, все опасения отступили перед этой простой, животной need.

Дом Якова, низкий, покосившийся, с заколоченным ставнем на её бывшей горнице, казался враждебным и чужим.

Она постучала в дверь, и сердце её бешено колотилось где-то в горле. Дверь открыла мать Якова, Агриппина.

Увидев Лейлу, её лицо исказилось гримасой торжествующей злобы.

— А, пожаловала! Чай, прослышала, что дитё прихворнуло? Поздно, милая, опомнилась! — она преградила вход телом.

— Я принесла мёду... малины, — проговорила Лейла, пытаясь заглянуть внутрь. — Где Пётр? Как он?

— Не твоё дело! — рявкнула Агриппина, но в этот момент из глубины дома донёсся слабый, надрывный кашель.

Звук действовал на Лейлу, как удар током. Она, не думая, оттолкнула свекровь плечом и шагнула в сени.

В горнице, на большой кровати, под грубым одеялом, лежал Петенька. Лицо его было раскрасневшимся от жара, глаза блестели лихорадочно. Увидев её, он замолчал, широко раскрыл глаза — те самые, её, зелёные.

— Ма... мама? — прошептал он сипло, неуверенно.

Это слово, сказанное им осознанно, впервые за два года, обрушилось на Лейлу с такой силой, что у неё подкосились ноги.

Она бросилась к кровати, опустилась на колени, протянула руку, чтобы дотронуться до его лба.

В этот момент сзади на неё упала тень.

Резкий запах махорки и самогона ударил в ноздри. Сильная, жёсткая рука впилась в её плечо и с силой отдернула от кровати.

— Кто тебя звал сюда? — прошипел над ухом хриплый, пьяный голос Якова.

Лейлу развернуло к нему лицом.

Он стоял, пошатываясь, в расстёгнутой гимнастёрке. Его лицо, когда-то красивое, теперь было обрюзгшим, с воспалёнными, ненавидящими глазами.

— Яков... Ребёнок болен. Я принесла...

— Мне твоих подачек не нужно! — перебил он её, и слюна брызнула ей в лицо.

— Ты думаешь, мёдом всё замажешь? Душу материнскую купишь? Ты — не мать! Ты — кукушка! Прилетела, нагадила и улетела!

— Яков, пожалуйста, он же смотрит... — умоляюще прошептала Лейла, глядя на испуганное лицо сына.

— Он смотрит, как наша мать учит уму-разуму! — крикнул Яков.

Его ревность, обида, пьяная ярость, копившиеся годами, нашли наконец выход. Рука его взметнулась и с силой, с глухим шлёпком, опустилась ей на щеку.

Удар был тяжёлым, унизительным. Звон в ушах, вкус крови на губе. Лейла отшатнулась, прислонившись к стене. Петенька на кровати заплакал, тонко и испуганно.

— Видал, сынок? — орал Яков, не обращая внимания на плач. — Вот так надо с такими, как она! Они слова не понимают!

Потом его взгляд упал на её шею, на ворот ситцевой кофты.

Что-то щёлкнуло в его помутневшем сознании. Вспомнились, наверное, взгляды других мужиков, сплетни про Степана.

— А может, ты не ко мне пришла? — зарычал он, и голос его стал низким, склизким.

— Может, твой Степан тебя не так приласкал? Или Николаю из-за оврага мало было? Тебе мужиков подавай, да? Ну так я тебе покажу, как с мужиком разговаривать!

Он ринулся вперёд.

Его мощные, как клещи, руки вцепились ей в горло, прижимая к стене.

Воздуха не хватало. В глазах поплыли тёмные круги. Лейла отчаянно била его по рукам, по лицу, но он был сильнее, тяжелее, ослеплён яростью.

Он повалил её на пол, в грязные сени, продолжая душить. Сквозь шум в ушах она слышала истеричный плач сына и злобное шипение Агриппины: «Души её, души, Иродову дочь!».

В этот миг в Лейле проснулся не страх, а дикая, первобытная воля к жизни.

Не ради себя — ради того плачущего комочка в горнице.

Её пальцы наткнулись на валявшуюся на полу деревянную колодку для обуви

. Из последних сил она рванула руку и ударила ею Якова по виску.

Удар был несильный, но неожиданный. Он ахнул, ослабил хватку на долю секунды. Этого хватило. Она с силой выгнулась, вывернулась из-под него, ударив его коленом в живот.

Он закашлялся, потеряв равновесие. Лейла, не помня себя, вскочила на ноги и выбежала, спотыкаясь, в распахнутую дверь. За спиной раздался его хриплый рёв: «Я тебя добью! Слышишь! Добью!».

Она бежала по деревне, не разбирая дороги, с окровавленной губой, с красными полосами на шее, с лицом, искажённым ужасом и болью.

Смех ребятишек, оклики женщин — всё пролетало мимо, как в тумане. Она добежала до поля, до своего края, и только там, за высокой стеной нескошенной ржи, рухнула на землю, беззвучно сотрясаясь от рыданий, которые душили её горло сильнее, чем руки Якова.

Потом был труд.

Бессмысленный, каторжный, спасительный. Она вышла на работу с опухшим лицом и синяком на скуле, не отвечая ни на какие вопросы.

Работала, как автомат, заливая боль истощением.

Косилка гудела, солнце жгло, спина ныла. Она вязала снопы, и каждый узел был туже, каждый взмах серпа — отчаянней. Она пыталась выжечь из себя память о прикосновении его рук, о звуке того удара, о плаче сына.

К полудню силы оставили её.

Ноги подкосились сами. Она отползла к узкому, заросшему осокой ручью на краю поля — месту, где обычно скрывалась, чтобы напиться и умыться.

Рухнула на колени у воды. И тут, глядя на своё искажённое отражение в тёмной воде — распухшие губы, синяк, безумные глаза, — её прорвало.

Тихие, сдержанные рыдания у ручья превратились в настоящую бурю горя. Она плакала о сыне, которого не могла защитить даже от своего прошлого. О себе, униженной и избитой. О жизни, которая казалась бесконечным, жестоким замкнутым кругом. Слёзы текли ручьями, смешиваясь с водой ручья, и она не пыталась их остановить.

Она не заметила, как на противоположном берегу, в кустах ольхи, замер Павел.

Молодой, тихий парень, сын местной учительницы, всегда державшийся особняком. Он пришёл сюда, чтобы проверить силки. И застыл, увидев её.

Он смотрел, как её стройная спина содрогается от рыданий, как её пальцы впиваются в влажную землю.

Видел синяк на её лице, красные полосы на шее. Слышал её глухие, отчаянные всхлипы — звуки, которых от «каменной» Лейлы никто не ожидал.

И в его сердце, всегда смотревшем на неё с тихой, поэтической тоской, шевельнулось нечто новое — острая, щемящая жалость. Не та слащавая жалость, что у Марфы, а мучительное, почти физическое сострадание.

Он понимал, что видит то, что она никому не показывает. Её беззащитность. Её слом.

Он хотел было сделать шаг, предложить помощь, дать платок... но остановился.

Он понял, что его появление сейчас будет для неё новым унижением. Она не захочет, чтобы кто-либо видел её разбитой.

Особенно мужчина. Он сжал кулаки, чувствуя странную, бессильную злость — и на Якова, и на всю эту деревню, и на себя самого, потому что помочь он не мог. Ничем.

Павел тихо, стараясь не шелохнуть ветку, отступил в чащу.

Ушёл, оставив её одну с её горем у воды. Но в его душе этот образ — сильная, прекрасная женщина, разбитая в прах у грязного ручья, — запечатлелся навсегда.

И та молчаливая жалость, которую он унёс с собой, была страшнее и глубже любой страсти. Он впервые увидел не миф, не «Кукушку», а живого, истекающего болью человека. И это знание было одновременно и даром, и тяжким грузом.

Возвращалась она домой не бегом, а медленно, будто плыла сквозь густой, вязкий воздух.

Каждый шаг отдавался ноющей болью в скуле, каждый вздох напоминал о сильных пальцах на горле.

Деревня встречала её не взглядами, а молчанием — тяжёлым, любопытствующим, злорадным. Новость, как пожар в сухой траве, уже облетела все избы: «Яков Лейлу отделал! По морде дал, душил!». В этом молчании читалось одобрение: «Поделом кукушке, знает, как мужиков дразнить».

Бабка Степанида, увидев её на пороге, не ахнула и не запричитала. Её старые, мудрые глаза сузились, став двумя щелочками ледяной ярости.

Молча, она взяла Лейлу за руку, усадила на лавку, принесла из сеней таз с холодной колодезной водой и тряпицу.

— Раздевайся до пояса, — приказала она тихо, но так, что не ослушаешься.

Лейла, медленно расстегнула кофту. На плече и спине уже проступали сине-багровые пятна от пальцев Якова.

Степанида, сжав губы, начала промокать ссадину на губе, синяк на щеке. Вода была ледяной, обжигающей.

— Живот не тронул? Ребро не поломано? — спросила старуха, и голос её дрожал от сдерживаемого гнева.

— Нет... — прошептала Лейла. — Он... Петька видел. Он плакал.

— Петька выживет. А вот ты... — Степанида отложила тряпицу, взяла в руки глиняную махотку с мутной мазью, пахнущей полынью и дегтем. — Ты теперь, как раненый зверь на привязи. Все будут знать, что Яков тебя тронул. Для других это сигнал. Что ты — дозволенная дичь.

Она начала втирать мазь, и её пальцы были твёрдыми, но безжалостно точными.

— Я не пойду больше, — выдохнула Лейла, закрывая глаза. — Никогда.

— И не ходи. Пока не придёт твоё время. А время придёт. Оно всегда приходит.

Вечером, когда тени стали длинными, в сенях снова заскрипела половица.

Лейла вздрогнула, инстинктивно сжав кулаки. Но это была не Агриппина и не Яков. На пороге, смущённо мяв в руках фуражку, стоял Павел.

— Лейла... — начал он, не поднимая глаз. — Мама... мама послала. Книжку. Для тебя.

Он протянул потрёпанный томик в синем переплёте — сборник Есенина. Лейла смотрела на него, не понимая.

— Зачем? — спросила она хрипло.

— Просто... — Павел покраснел. — Мама сказала, тебе, может, тяжело. А в книжках... в книжках иногда легче. Я не подглядывал! — вдруг выпалил он, и его уши стали пунцовыми. — Я просто... шёл мимо ручья. И ушёл сразу. Честно.

Лейла молча взяла книгу. В его словах не было лжи, только та самая неловкая, искренняя жалость, которую она почувствовала у ручья. Это было не похоже на грубость других.

— Спасибо, — тихо сказала она. — И твоей маме.

Павел кивнул и, не найдя больше слов, быстро скрылся в сгущающихся сумерках.

На следующий день в поле её ждала новая буря. Степан, узнавший о вчерашнем, был зол — но не на Якова, а на неё. Его мужское самолюбие было уязвлено: его «добычу» опередил другой.

Он подошёл к ней, когда она точила серп у амбара.

— Что, Лейла, получила по морде ,научили тебя? — начал он с фальшивой усмешкой.

— Яков-то не церемонится. Правильно делает. Бабу, которая не знает своего места, надо ставить на место.

Лейла не ответила, продолжая водить бруском по лезвию. Шипение стали было ей приятнее его голоса.

— А я-то думал, ты круче, — продолжал он, опуская голос. — Оказывается, сдаёшься первому пьянице. Мог бы и я... Но я человек правильный. Я по-хорошему. Ты подумай. Со мной — защита будет.

И на работу лёгкую устрою. А одна... одной тебе тут не выстоять. Яков — первый цветочек.

Он протянул руку, чтобы коснуться её волос.

Лейла резко отпрянула, подняв серп. Острое лезвие блеснуло между ними.

— Не подходи, Степан Петрович, — сказала она.

Голос её был тихим, но в нём звенела та же сталь, что и в серпе. — Якова я выдержала. И тебя выдержу. А если нет... этот серп знает не только как рожь жать. Он и живое мясо режет. Легко.

Степан замер. Он посмотрел ей в глаза и увидел там не истерику и не страх, а ту же пустую, готовую на всё решимость, что остановила в овраге Николая.

Он понял, что перед ним — не просто красивая баба, а существо, загнанное в угол и потому смертельно опасное. Он плюнул себе под ноги.

— Дура упрямая. Сама себе могилу роешь, — пробормотал он и, развернувшись, ушёл.

Лейла опустила серп.

Руки снова дрожали. Она чувствовала себя загнанным зверем, как и предсказывала бабка. Но в этом звере просыпалась не только ярость, но и холодная, расчётливая мысль. Так больше продолжаться не может. Нужен выход. Но какой?

Вечером, когда Степанида уже спала, она раскрыла подаренную Павлом книгу.

На титульном листе аккуратным учительским почерком было написано: «Сильной духом — от слабых, но понимающих». Это была мать Павла, Надежда Петровна. Лейла перелистнула страницы. Её глаза упали на строчки:

«Но и тогда, когда во всей планете

Пройдёт вражда племён,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».

Она сидела у горящей лучины, и слёзы снова навернулись на глаза, но теперь это были не слёзы отчаяния, а слёзы странного, щемящего узнавания.

Кто-то другой, где-то далеко, тоже чувствовал эту боль за землю, которая и кормит, и калечит.

Она была не одна в своём чувстве. Была «шестая часть земли», были эти строки, была тихая учительница и её робкий сын, видевший её боль и не осмелившийся её потревожить.

Она закрыла книгу, прижала её к груди и смотрела на тень от лучины, плясавшую на стене.

Война продолжалась. Но в её окопе появилась крошечная, хрупкая связь с другим миром — миром слов, тишины и ненавязчивого сочувствия. Этого было мало. Но это было что-то. И этого «что-то» в её опустошённой жизни оказалось достаточно, чтобы завтра снова встать на зорьке.

Взять серп. И выйти в поле — не как жертва, и не как воин, а просто как Лейла. Женщина, которая будет жить, потому что другого выбора у неё не было. И потому что теперь она знала — где-то есть люди, которые читают стихи и не смеются над чужой болью.

. Продолжение следует.....

Глава 4